Три комнаты на Манхэттене. Стриптиз. Тюрьма. Ноябрь - Жорж Сименон 47 стр.


- Сегодня днем на бульваре Сен-Мишель жена шефа разбилась в такси. По дороге в больницу она умерла.

Отец смотрит на меня и, очевидно, пытается взять в толк мое сообщение. Шимека он ни разу не видел, от меня слышал о нем редко, и для него профессор такая же абстракция, как для меня отцовские сослуживцы, чьих фамилий я даже не знаю.

- Молодая? - наконец отзывается он.

- Лет пятьдесят, а может, чуть меньше. Точно не знаю. Я видела ее только издали.

Отец опять углубляется в газету. Мама у себя наверху. Видимо, большую часть дня она пролежала, а когда спустилась, я с первого взгляда поняла, что она сегодня изрядно выпила.

Оливье к ужину не пришел. Мы сидим за столом втроем, и я тщетно пытаюсь завязать хотя бы подобие разговора. Никто меня не слушает, и я умолкаю. Мыслями я в квартире на площади Данфер-Рошро.

Может, Стефан и его дочка сейчас тоже сидят за столом? Не могут же они все время быть около покойной. Очевидно, завтра придут из похоронного бюро, затянут стены в спальне черными драпировками с серебряными звездочками.

Не представляю, что полагается делать, когда в доме покойник. Я всего лишь раз участвовала в похоронах - дедушки генерала, но это было давно, и я не обращала внимания на детали. Помню только свечи и веточку букса, люди вынимали ее из чаши и как бы кропили усопшего святой водой.

Возможно, дедушка и был франкмасоном, но хоронили его по церковному обряду. Мне смутно помнятся споры на эту тему. Дядя Фабьен настаивал, чтобы было отпевание с отпущением грехов, поскольку, утверждал он, гражданские похороны могут всем нам повредить. Главным образом, думаю, ему: шоколад Пуляра рекламируется как "Шоколад для семьи".

Мама уходит спать раньше, чем обычно, - сразу после ужина ее потянуло ко сну. Отец вскоре следует за нею, но я предполагаю, что ему просто не хочется встречаться с Оливье.

Брат возвращается около одиннадцати; я еще сижу в гостиной с английской книжкой, хотя даже не заглядываю в нее.

- Ушли они?

- Да.

- Вот и хорошо. Неохота мне с ними встречаться. Будь моя воля, сделал бы я им ручкой… Как Мануэла?

- Как обычно.

- Скандала не было? А что это с тобой? У тебя, похоже, заплаканные глаза.

- Жена шефа умерла.

- Она что, болела?

- Несчастный случай на бульваре Сен-Мишель.

- Сколько ей было? - Для Оливье пятьдесят - уже старуха. Немножко помолчав, он цинично замечает: - Ну вот, теперь вам не надо будет прятаться.

Но я - то, напротив, боюсь, что мое маленькое счастье под угрозой. В семейной жизни профессора, да и в профессиональной тоже, я, хоть и принимала в ней участие, занимала крохотное, окраинное местечко. А что будет теперь? У него дочка, он будет вынужден посвящать ей гораздо больше времени.

Я ложусь и плачу в подушку, а брат в открытую, демонстративно шумя, поднимается на третий этаж.

В воскресенье у меня дежурство, но профессор весь день не показывался в Бруссе, только около десяти вечера заглянул на полчаса для осмотра животных.

В понедельник я все время ловлю на себе любопытные взгляды сослуживцев, и меня это бесит. Из дому я выехала раньше и сделала крюк, завернув на площадь Данфер-Рошро. На четвертом этаже два окна закрыты ставнями. Вероятно, там установлен гроб. Интересно, поставили ли рядом две молитвенных скамеечки, как это сделали у дедушки?

Я иду прямиком в маленькую лабораторию, где Шимек лично ведет исследования. Жозеф на ногах и выглядит вполне здоровым. Более того, царапает решетку, стараясь обратить на себя внимание.

Как обычно, я чищу клетки. В десять слышу шаги в соседних лабораториях, и через некоторое время заходит профессор. На меня он не обращает внимания, первым делом направляется к животным.

Впечатление такое, будто он похудел, черты лица заострились, глаза утомленные.

- Почему вы оказались здесь?

- Сегодня же понедельник, профессор.

Он раздраженно передергивает плечами и зовет двух лаборанток:

- Заходите, пожалуйста.

Я не знаю, остаться мне или уйти, но на всякий случай не трогаюсь с места.

- Давайте-ка Жозефа на стол.

И когда он начинает выслушивать рыжего пса, я вспоминаю появление полицейского.

- Записывайте: хрипов нет, пульс регулярный, дыхание нормальное. - С рассеянным видом профессор гладит Жозефа по голове. - Что-нибудь новое есть?

- Крыса из второй клетки околела.

- Следовало ожидать. Когда придет доктор Бертран, скажите, что я просил сделать вскрытие, - и он снова глянул на меня, собираясь что-то сказать, но передумал.

Я не стала обедать в нашей столовой, пошла в соседний ресторанчик. День серый, холодный. Я думала немножко прогуляться, но быстро устала.

Знать бы, что делает Шимек сегодня днем. Его жена, когда он с нею познакомился, жила в Париже одна. У него тоже нет родственников во Франции. Он почти ни с кем не общается, разве только с коллегами.

А ведь еще в прошлый понедельник… Нет, даже трудно поверить.

К ужину я все-таки прихожу домой. Отец и мама сидят у телевизора. На экране целуются мужчина и женщина, потом женщина разражается смехом.

Дом застыл в призрачном оцепенении. Я сдуру спрашиваю у отца:

- Оливье ушел?

Спросила я это просто, чтобы разрядить молчание. Отец сухо ответил:

- Не знаю.

Мы садимся ужинать. Мануэла улыбается: жизнь для нее, что бы ни происходило, прекрасна. Потом я смотрю телевизор, так как читать у меня буквально нет сил. Отец удалился к себе в кабинет.

В начале одиннадцатого приходит брат. Я думала, что он поднимется прямо к себе или на третий этаж, но вопреки моим ожиданиям он заявляется в гостиную. Он здорово набрался. До последних событий такое случалось редко. Оливье не выпивоха. А сейчас он, видимо, пьет из вызова.

- Лора, у тебя нет ничего выпить? Ты, наверно, знаешь, где мамочка прячет коньяк?

Мама вздрагивает, но не оборачивается.

- Нет, не знаю.

- Мама, выдели коньячку, - обращается к ней Оливье.

- Нет у меня.

- Не рассказывай сказок. Скажи, где ты его прячешь, я выпью пару рюмок. Сегодня мне хочется надраться в стельку.

Он уже и так надрался и потому говорит на повышенных тонах. Похоже, Оливье хочет завести скандал, время от времени он бросает взгляд на дверь отцовского кабинета.

- Ну, принесешь бутылку?

- Иди к себе в комнату.

- А чего это ты со мной разговариваешь, как с десятилетним мальчишкой?

- Иди к себе в комнату, - с каким-то испугом повторяет мама.

- Ты думаешь, я стану слушаться такую, как ты? - в голосе Оливье слышится неприкрытая злость.

Открывается дверь, и выходит отец.

- Будьте добры говорить потише.

- Слушай, а ты не знаешь, где мама прячет коньяк?

- Я был бы крайне тебе признателен, если бы ты замолчал.

- А если мне хочется напиться?

- Можешь удовлетворить свое желание в любом другом месте.

- Но, кажется, я живу здесь и являюсь членом этой семьи.

- При условии, что будешь вести себя прилично.

- А что, в этом доме ведут себя прилично? И ты, значит, прилично вел себя, затащив подружку своего сына в дрянную гостиницу?

- Прошу тебя…

- Дудки! Я, как любой человек, имею право слова и намерен им воспользоваться.

- Натали, тебе лучше уйти, - обращается отец к маме.

Но мама продолжает сидеть в кресле, слушает, не отрывая взгляда от телевизора.

- Мануэла! - кричит Оливье.

- Она у себя, - говорю я в надежде, что он пойдет к ней.

Она действительно поднялась к себе, в кухне света нет. Я иду туда, хватаю бутылку ординарного красного вина, стакан и возвращаюсь в гостиную.

- На! Больше я ничего не нашла.

Отец смотрит на меня, как бы спрашивая, что это мне взбрело в голову. Но я считаю, что раз уж Оливье на взводе, то пусть поскорей напьется и отправится спать.

- Твое здоровье, мамочка! Ты-то попиваешь коньячок, а твоему сыну, как грузчику, приходится довольствоваться дрянным винцом.

- Оливье, оставь маму в покое.

Отец пытается проявить твердость, но на брата это не производит никакого впечатления: его понесло.

- А ты заткнись! Честное слово, это самое лучшее, что ты можешь сделать. Когда человек совершает такую мерзость, он теряет право указывать другим. Ну, а эта несчастная старая пьяница…

- Предупреждаю, если… - и отец, сжав кулаки, делает шаг к брату.

- Гляди-ка! Ты это серьезно? Уж не хочешь ли ты меня ударить? Только не забывай, что я сильнее тебя.

- Я приказываю тебе замолчать и оставить маму в покое!

И тут раздается голос мамы:

- Не мешай ему говорить. Он прав. Мы оба с тобою мерзки.

Это какое-то безумие, заводящее всех нас в тупик. Каждый находит самые злые, самые жестокие слова. Бьет ими наотмашь. А я не нашла ничего умнее, чем пригрозить:

- Если вы все не замолчите, я погашу свет! - И, не знаю почему, начала с того, что выключила телевизор.

- Решение, как быть дальше, я откладываю до завтра, - с наигранной важностью заявляет отец и выходит из гостиной.

- Давай, давай. А пока постарайся не перепутать этаж. Это тебе может дорого обойтись. Наверху ты для меня не отец. - Оливье наливает второй стакан и в несколько глотков выпивает его. - А перед тобой, мама, мне кажется, я обязан извиниться. Теперь-то я понимаю: живя с таким типом, не хочешь, а запьешь.

По щекам у мамы ползут слезы, а я пробую вспомнить, видела ли я когда-нибудь ее плачущей. Нет, кажется, это впервые.

- А теперь, сынок, ступай наверх.

Она ни разу не называла его так. Я потрясена. Оливье тоже.

- Я сделал тебе больно? - Оливье нерешительно подходит к маме, наклоняется и быстро касается губами ее лба. - Ты все-таки славная женщина! - произносит он, а потом бросает мне: - Спокойной ночи, Лора.

Он с трудом поднимается по лестнице и, не останавливаясь на втором, направляется в мансарду. Мама, не зная, что делать, как себя вести, быстро взглядывает на меня и бормочет:

- Это не его вина.

Очевидно, это она об Оливье. Но что она имеет в виду? Не его вина, что он напился? Или что накинулся на отца и на нее? А может, не его вина, что он влюбился в служанку?

Она прислушивается к шагам отца: он, должно быть, сейчас раздевается. Мама ждет, когда он уляжется или даже заснет, чтобы тоже пойти в спальню.

- Лора, можешь идти.

Я знаю, больше она не скажет ни слова. Сегодня она и так говорила необычно много. Был момент, когда я почувствовала в ней нечто человеческое.

- Спокойной ночи, мама, - говорю я, но вопреки обыкновению не целую ее.

- Спокойной ночи.

Возможно, ей хочется остаться одной и выпить.

IV

Во вторник утром я поразилась, увидев, что профессор обходит лаборатории, осматривает подопытных животных, отдает распоряжения, как он это делает ежедневно, прежде чем закрыться у себя в кабинете вместе с доктором Бертраном. От того, кто потерял близкого человека, ждут, что он будет всецело поглощен своим горем, перестанет интересоваться всем другим, но ведь он же продолжает жить - ест, пьет, разговаривает, работает.

Я, как обычно, сопровождала профессора. Нас было трое, мы записывали его распоряжения, но меня он как будто не замечал. Я была чем-то вроде мебели. Несколько раз он скользнул по мне взглядом, но только потому, что я оказалась в поле его зрения.

Господи, как он постарел за эти три дня! Исчезла его поразительная жизнерадостность, и у меня ощущение, что передо мной заурядный человек, похожий - стыдно сказать! - на моего отца. Глаза его потухли, утратили привычный веселый блеск.

Он работает, потому что это его обязанность, его долг. А я места себе не нахожу. И, уже не веря, жду хоть какого-нибудь проблеска, знака, что он станет таким же, как прежде, и я снова смогу надеяться занять в его жизни какое-то, пусть даже самое крохотное место.

Надо бы проститься с покойной, но поехать одна я не решаюсь и подговариваю сослуживиц съездить в обеденный перерыв. Некоторые сухо отказываются, а кое-кто просто насмешливо улыбается. В конце концов две соглашаются. Одна - добрая толстушка Мари, фермерская дочка, родившаяся и выросшая в деревне.

Мы быстренько перекусили. У Мари нет даже мопеда, но зато у Мартины Рюшонне, дочери известного адвоката, малолитражный "ситроен", и на нем мы доезжаем до площади Данфер-Рошро.

Два окна на четвертом этаже все так же закрыты ставнями. Похороны завтра утром, и рабочие из похоронного бюро уже драпируют черным входную дверь.

Мы поднимаемся на лифте. Звонить нет надобности - двери настежь. Я опять вижу широкий, длинный коридор с книжными полками по стенам. Даже лыжи все так же стоят у входа. Теплый запах еды из кухни мешается с запахом воска.

Налево - открытая дверь в комнату, где лежит покойная; там горят свечи, в святой воде веточка букса, множество цветов, вазы стоят даже на полу. Она еще не в гробу, а на постели, одета в белое, скрещенные на груди руки обвиты четками.

Я крещусь: когда-то я видела, как это делается. Беру веточку букса, рисую в воздухе знак креста и внезапно замечаю в углу коленопреклоненную монахиню. Ну да, не могут же профессор и дочка день и ночь сидеть тут; они, должно быть, наняли монахинь, чтобы те бодрствовали около покойницы.

Никак не могу оторваться от рук, перевязанных четками. Сильные руки с квадратными ногтями. Руки женщины, еще близкой к земле, привычной к хозяйству и тяжелой работе. У моей матери узкие ладони с тонкими пальцами, и стоит ей сломать ноготь - это уже трагедия.

А вдруг профессор и его дочь сидят сейчас рядом в столовой и едят?

Входит человек в грубых башмаках, по виду рабочий, неловко крестится и молча смотрит на покойную, сжимая в руке кепку.

Я чувствую себя в чужом, незнакомом мире и весь остаток дня не могу отделаться от этого впечатления. Я-то думала, что я близка к профессору. А теперь понимаю, что в общем-то ничегошеньки о нем не знала и вообще пребывала как бы за скобками его жизни.

Вечером, когда я возвращаюсь в "Гладиолусы", опять льет дождь и дует сильный ветер. С удивлением убеждаюсь, что я первая. Ни отец, ни брат еще не приехали, хотя уже половина восьмого. Ищу маму, но ее нет ни в гостиной, ни в столовой.

Инстинктивно чувствую: что-то произошло. Иду на кухню и обнаруживаю, что там хозяйничает не Мануэла, а мама - в переднике. Вид у нее усталый, но не такой нервозный, как в последние дни. Может, "девятины" уже кончаются? Мама ставит в духовку макароны с ветчиной.

- Добрый вечер, мама.

Она смотрит на меня так, словно удивлена, что я здороваюсь с ней.

- Добрый вечер.

- Мануэла наверху?

- Нет.

- А где же?

- Ушла.

- Ты что, выгнала ее?

- Нет, она решила вернуться на родину.

Я удивлена, но не придаю этому значения, потому что вся поглощена Шимеком. Мне так хочется утешить его, быть рядом, оказаться чем-нибудь полезной. Но на венок сегодня собирала не я, а одна длинная противная нескладеха.

- Ты не увольняла ее? Точно?

- Она сама ушла.

- Вы не поругались?

- Да нет же. Очевидно, она заранее приняла решение. Спустилась одетая, с чемоданом и попросила дать ей расчет.

Приехал отец. Похоже, он тоже чует, что в доме что-то изменилось, и уже с крыльца зовет маму:

- Натали!

Но, зайдя в кухню, не решается спросить, где Мануэла. Мама сама, глядя с недоброй иронией, сообщает ему эту новость:

- Она ушла.

- А когда вернется? - ничего не понимая, спрашивает отец.

- Никогда.

Приходится вмешаться, чтобы положить этому конец:

- Она попросила расчет и возвращается в Испанию.

Ни слова не говоря, отец поворачивается, уходит в гостиную и раскрывает газету. Чувствуется, что это для него удар. Я помогаю маме накрыть на стол, но все мои мысли только о профессоре и его жене, которую сегодня вечером или завтра рано утром положат в гроб. Меня поразили четки в ее руках, присутствие монашенки, и я все думаю, действительно ли Шимек католик и верит в бога.

Если это так, говорил ли он о наших отношениях на исповеди? Ведь он должен считать их грехом. И сердится ли он на меня за то, что я, так сказать, предложила ему себя? Чего уж тут скрывать! Я действительно навязалась ему.

Я влюбилась в него, когда он еще не различал меня среди других. Я была одна из множества лаборанток, выполнявших работу, которую он им поручал. Но я изо всех сил старалась привлечь его внимание. Хотела стать его любовницей. Стать чем-то большим, нежели просто сотрудницей.

Я была искренна. Да и сейчас искренна. Я посвятила ему свою жизнь, а сегодня вижу, что ничего о нем не знала.

Наконец появляется Оливье. Вид у него озабоченный, утомленный. Он плюхается в гостиной в кресло и как бы не замечает, что отец сидит рядом. Оливье тоже берет газету, закуривает и, обнаружив меня в столовой, спрашивает:

- Ты, что ли, накрываешь сегодня на стол?

- Как видишь.

- А мама где?

- В кухне.

- А Мануэла?

- Ушла.

Он медленно поднимается, на лице у него угроза.

- Что ты сказала?

- Она ушла.

- Мать ее прогнала?

- Мама говорит, нет.

- Уж не хочешь ли ты сказать, что она сама ушла?

- Ничего я не хочу сказать. Меня тут не было. Я недавно вернулась.

Оливье поворачивается к отцу, бросает на него мрачный взгляд и идет в кухню.

- Что тут у вас было с Мануэлой?

- Она ушла, - в очередной раз хмуро произносит мама.

- Что ты ей сказала?

- Ничего.

- Врешь!

- Можешь считать, что я вру.

- Ну скажи, ты ведь врешь, ведь это ты прогнала ее?

- Нет.

Оливье потрясен. Он бросается к лестнице, взлетает на третий этаж; слышно, как он там ходит, выдвигает ящики, открывает дверцы вместительного шкафа. Когда он спускается, лицо у него - мрачнее не бывает, однако он молчит.

- Садитесь за стол.

В центре стола стоит супница. Мы садимся каждый на свое место - я напротив мамы, Оливье напротив отца - и молча едим.

Едва поев, Оливье, не говоря ни слова, выскакивает из дому, и вскоре раздается треск его мопеда. Интересно, знает ли он, в каком доме на улице Поль-Думер живет Пилар, подруга Мануэлы? Наверно, Мануэла говорила с ним о ней. А может, брат встречал ее в испанском танцзале "У Эрнандеса", на авеню Терн.

Убираю со стола и мою посуду я. Это моя работа, когда мы остаемся без служанки, а такое случается довольно часто. Большинство выдерживают месяца два-три, редко кто - полгода. Иные увольнялись уже на второй неделе, если только мама не находила, что они непочтительны, и не выставляла их сама. "Вам, голубушка, не хватает почтительности", - эту фразу, обращенную к служанке, я столько раз слышала в годы детства и юности!

В такие периоды мне приходится вставать раньше: я варю кофе, забираю у калитки бутылку молока, хлеб и газету. Прежде чем уйти в Бруссе, прибираю комнаты, свою и брата. А перед самым уходом стучусь к маме и ставлю ей на ночной столик чашку кофе.

Назад Дальше