Не знаю, все ли дети такие, как я. Еще совсем маленькой я старалась как можно реже заходить в родительскую спальню - из-за запаха. Каждый, разумеется, пахнет по-своему, но от их запаха у меня возникало ощущение какой-то неприятной близости. И так до сих пор, хотя, скажем, запах Оливье мне ничуть не противен.
Я уже спала глубоким сном, как вдруг дверь моей комнаты с грохотом распахнулась и зажегся свет. Это ворвался брат, на его лице и волосах капли дождя. На будильнике почти двенадцать.
- Что случилось?
- Не беспокойся. Лично тебя это не касается.
- Пилар нашел?
- Откуда ты знаешь?
- Догадаться было нетрудно.
- Мануэлы она не видела, и та ей даже не звонила.
- Ну, может, они не такие уж подруги.
- Да нет. У них нет тайн друг от друга. Пилар даже известно про отца.
- А что она собой представляет?
- Чернявая, маленькая, худенькая. Все время такое впечатление, будто она посмеивается над людьми.
- Над тобой она тоже посмеивалась?
- Она сказала, что если Мануэла и вправду уехала, то мне нужно найти ей замену.
- А не сказала, что может предложить себя на ее место?
- Да. Потом я поехал в аэропорт: Мануэла из Испании прилетела самолетом. Меня гоняли от окошка к окошку и наконец сообщили, что не имеют права никому давать сведений о пассажирах. Оттуда я кинулся на Аустерлицкий вокзал, но там такие толпы, что кассиры не помнят, кому они продавали билеты. Слушай, ты действительно думаешь, что она уехала к себе?
- Ну, откуда ж мне знать? Но когда я пришла и не увидела ее, я удивилась не меньше твоего.
- Уверен, она в Париже. Но я - то надеялся, что она хотя бы записку мне оставит у себя или в моей комнате.
- А ты убежден, что она умеет писать по-французски?
Мое замечание одновременно и сразило, и приободрило Оливье.
- Она найдет способ сообщить мне о себе. А представляешь, что я сделал напоследок? Я подумал, что она наверняка не знает парижских гостиниц, и пошел в ту, куда затащил ее отец. Но Мануэлу там не помнят, и в регистрационной книге фамилии ее нет. Слушай, а может, отец решил приберечь ее для себя и поселил где-нибудь на квартирке? - И Оливье заключает тираду всего одним словом: - Гнусность!
Заснула я с трудом. В половине седьмого, почти на час раньше, чем обычно, меня разбудил будильник. Я спускаюсь вниз и зажигаю газ. Дождя нет, но небо серое, набухшие влагой тучи ползут низко-низко, кажется, сейчас заденут за крышу.
Я иду за молоком, хлебом и газетой. Механически вытряхиваю пепельницы, уборки не делаю, но кое-какой порядок навожу, а потом стелю скатерть и ставлю на стол посуду.
Давать объявление насчет прислуги нет смысла. Отвечают на них всегда одни и те же особы, которые нигде не способны ужиться. Сейчас мама, наверно, звонит в контору по найму прислуги, где ее уже знают.
Даже если бы наш дом был не таким мрачным и у мамы не случалось "девятин", нам все равно трудно было бы найти приличную служанку: мы живем слишком далеко от Парижа. Мануэла - это было чудо. Но на повторение его надежд мало.
- Тебе яичницу и сосиски?
Оливье растерянно смотрит на меня и недоуменно переспрашивает:
- Сосиски?
Это звучит у него так забавно, что я не могу удержаться от смеха.
- Все равно. Мне не хочется есть.
Тем не менее он съедает и сосиски, и яичницу, которую я ему поджарила, а когда встает из-за стола, в столовую входит отец. Но оба они демонстративно не замечают друг друга, не здороваются, даже не кивнули.
После их ухода я мою сковородку, тарелки, чашки, снимаю скатерть и вместе с салфетками кладу в ящик. Работаю я чисто автоматически: эти же движения я проделываю всякий раз, когда у нас не бывает прислуги. Потом, держа чашку с дымящимся кофе, стучусь к маме. Ответа не жду и вхожу. Мама лежит и неподвижным взглядом смотрит в потолок.
- Они уехали?
- А ты не слышала? Оливье на мопеде, папа в машине.
Хотя дождя и нет, отец взял машину.
- Ах да! Совсем забыла, - отвечает мама. Звучит это совершенно ирреально, словно она говорит во сне. - Они меня, наверно, ненавидят?
Я предпочитаю не отвечать.
- Ведь злятся-то они не на эту потаскушку, а на меня.
Мама редко говорит со мной в таком тоне, мне неловко, да и нет охоты слушать ее признания.
- Лора, клянусь тебе, я ее не прогоняла! Ты мне веришь?
Я мотнула головой - не то отрицательно, не то утвердительно.
- Ты тоже ненавидишь меня?
- Да нет же!
Я едва не сказала: "Мне тебя жаль". Бессмысленно все это. Я иду к двери, а мама между двумя затяжками отхлебывает кофе. Выглядит она сегодня получше: мешки под глазами поменьше, красные пятна на щеках почти исчезли.
- Но ведь все равно ты, наверно, предпочла бы, чтобы у тебя была другая мать?
Ну что я могу на это ответить?
- Я предпочла бы, чтобы у тебя было лучше со здоровьем.
- У меня всегда было плохое здоровье. Потом ты поймешь это. А сейчас ты еще слишком молода.
- Мне пора.
- Да, да. Иди.
И вдруг меня как ударило: она остается в доме одна. Такое уже случалось в промежутках между служанками, но сейчас, не знаю почему, мне стало страшновато. С площадки я снова бросаю взгляд на нее: мама, худая, угловатая, сидит с чашкой в руке в постели, курит. Она отвернулась к окну и непонятно о чем думает.
Я еду прямиком в Бруссе, атмосфера там сегодня отличается от обычной. Все мы часто смотрим на электрические часы, доктор Бертран поспешней, чем всегда, осматривает животных в трех наших лабораториях. Он сам делает записи, поглядывая на ручные, а не на стенные часы.
Трех девушек, пришедших на работу последними, оставляем дежурить - меньше нельзя. В половине десятого м-ль Нееф снимает халат, белую шапочку и надевает пальто с воротником из куницы и черную шляпку, которую я вижу на ней впервые.
Минут через пятнадцать мы приезжаем на площадь Данфер-Рошро, перед домом уже стоят люди. Кроме соседей и торговцев, у которых жена профессора покупала продукты, я вижу большинство заведующих отделениями из Бруссе; иные пришли с женами.
Те, кто не приходил сюда вчера или позавчера, поднимаются проститься с покойной. Но я уже там была. Я представляю, как профессор стоит в дверях комнаты, рассеянно пожимает руки, а в глубине квартиры рыдают дочка и служанка.
Подъезжает катафалк и вереница черных автомобилей, и все они выстраиваются вдоль тротуара; сверкающий галунами сержант командует нарядом полиции.
Мужчины выносят гроб и снова идут наверх за цветами и венками: ими целиком завален катафалк, часть приходится сложить в одну из машин.
Появляется Шимек, похудевший и ставший как бы меньше ростом; вид у него такой, словно он не вполне понимает, что происходит вокруг. Он оглядывает толпу на тротуаре, и мне вдруг почудилось: сейчас он поклонится и поблагодарит их.
Он показался мне каким-то хрупким, маленьким. На миг, когда он садился в машину вместе с двумя своими коллегами из Бруссе, наши взгляды встретились, но не уверена, узнал ли он меня. Возможно, и узнал, но это был лишь мгновенный проблеск.
А мне так хочется быть полезной ему, необходимой! Я отступаю в последние ряды, где стоят зеваки, потом иду за мопедом и еду в церковь Монруж.
И там я стою позади. Большинство моих коллег сбились в кучки.
Что же заставляет меня плакать - звуки органа или шум шагов похоронной процессии в центральном проходе? Я плачу и даже не знаю почему. Ведь думаю я сейчас вовсе не о женщине с большими грубыми руками, которая лежит в гробу, обитом белым атласом. И не о профессоре, который отдельно от всех стоит по правую сторону катафалка.
Я слышу колокольчик мальчика-служки, голос священника в черном нарамнике с большим белым крестом.
И это тоже кажется мне ирреальным; у меня ощущение, что все сместилось, спуталось. Я даже не пробую уточнить свою мысль. Но почему я вдруг снова увидела маму, какой она была утром: сидит в постели с сигаретой и чашкой кофе, уставившись странным неподвижным взглядом на черные деревья в саду?
Она несчастна. Да и нас, наверно, делает несчастными, но ведь страдает-то в первую очередь она сама. Страдает Оливье. Отец тоже. Они стали чужими и, боюсь, ненавидят друг друга. Но возможно ли такое? Неужели мы никогда не будем вести себя, как нормальная семья?
Сегодня утром Шимек около дома едва узнал меня, хотя вся моя жизнь зависит от него. Я понимаю, у меня нет на него никаких прав. Он посвятит всего себя дочери и с еще большим исступлением накинется на работу.
Я высморкалась, утерла слезы. Мне стыдно: ведь плакала-то я о себе самой.
Я не сразу узнала его. Выхожу из больницы, иду к паркингу, и вдруг из темноты появляется он. Мне он показался ужасно высоким, длинноруким, длинноногим.
- Я тебя напугал?
Это Оливье; он ни разу не встречал меня у выхода, даже когда мы договаривались пойти куда-нибудь вместе. Поэтому первая моя мысль: у него дурные вести.
- Что случилось, Оливье?
- Решил поговорить с тобой, но только не в нашем чертовом доме. Нет ли поблизости какого-нибудь тихого кафе?
- Да вот как раз напротив.
Это ресторан, куда я зашла выпить коньяку в день гибели г-жи Шимек. Странное совпадение: обстоятельства вынуждают меня зайти сюда и в день ее похорон.
Стены здесь до половины отделаны темными панелями, а выше покрашены в бежевый цвет. Рассеянное освещение: на столах неяркие лампы под абажурами. Бармен на этот раз стоит за стойкой.
- Что будешь пить?
- Кофе. Я устала.
- Кофе и одно шотландское, - заказывает Оливье.
Я все никак не могу привыкнуть, что брат уже пьет, еще совсем недавно он был ребенком.
- Я удрал сегодня с лекций. Мне надо кое над чем подумать. - Оливье как-то очень серьезно глянул на меня. Нет, он не пьян. Сегодня он еще не пил. - В общем, я принял решение. - Нахмурив брови, он рассматривает меня. - Ты простужена?
- А что - голос изменился или нос красный?
- Да лицо у тебя какое-то…
- Я плакала.
- Из-за наших домашних дел?
- Сегодня хоронили жену шефа.
Ему это безразлично. Он поглощен своими личными проблемами. А я разве чем-нибудь отличаюсь от него?
- Ты сказал, что принял решение. Какое?
- Я ухожу из дому.
Я ждала, что рано или поздно это случится, и все равно потрясена.
- А как же университет? - спрашиваю я, но как-то неубедительно, просто чтобы что-то сказать.
- Ты же знаешь, в университет я поступил, потому что так хотел отец. А химией я увлекся лет в четырнадцать-пятнадцать: изготовлял самодельные бомбы и взрывал их в лесу. Это была игра. Теперь, когда пришлось ею заниматься серьезно, я не вижу, на кой она мне.
Между нами всего два года разницы, но у меня чувство, будто я во много раз старше! Может быть, это потому, что мужчины взрослеют позже? Или он просто инфантилен? Мне кажется, будто передо мной сидит большой ребенок, болтающий о серьезных решениях.
- Пойми, я смотреть на них не могу! Особенно теперь, после того что они оба мне сделали.
Я понимаю, что он имеет в виду. Отец водил Мануэлу в гостиницу, а мама, вероятней всего, выгнала ее. И Оливье не может им этого простить.
Я уже давно подумываю, не пора ли поместить мамочку в психлечебницу. А этот мой так называемый папаша - просто порочный кретин.
И Оливье, докурив сигарету, тут же прикуривает от нее новую.
- А зарабатывать на жизнь? Ты уже придумал как?
- Да нет пока. Решил досрочно отслужить в армии - за это время что-нибудь надумаю. В крайнем случае, пойду добровольцем.
- Но ведь на это нужно разрешение отца.
- Да он с радостью даст его. Будет счастлив избавиться от меня, чтобы в свое удовольствие путаться со служанками.
Господи, как горько видеть, что Оливье в такие годы уже так ожесточен!
- Думаю, ты не прав. Я убеждена, ему сейчас стыдно за то, что произошло. Такое может случиться с человеком любого возраста.
- Да ты, никак, защищаешь его?
- Нет, просто высказываю свое мнение и очень тебя прошу не поддаваться минутным настроениям. Не забывай, речь идет о твоем будущем. Ведь когда ты отслужишь в армии, у тебя не будет никакой профессии.
Оливье отхлебнул виски, и его передернуло.
- Перебьюсь как-нибудь. Бедность меня не пугает. Зато буду сам себе хозяин. А потом, я обязательно сопьюсь, если останусь. Это у нас наследственное. Вот так вот… Ну, теперь ты знаешь мои планы. Не одобряешь?
- Да нет, я тебя понимаю, только прошу: подожди немножко, хотя бы неделю.
- Слишком долго!
- В сравнении с целой жизнью - нет.
- Ну, знаешь, хорошенькую жизнь устроили нам предки.
Мне его не переубедить, да у меня и доводов убедительных нет - я сама не раз готова была сбежать из дому. У меня есть работа, которую я люблю. Я могла бы жить одна в небольшой квартирке, и уж она бы у меня блестела. Ко мне приходили бы в гости друзья или подруги…
А Оливье уже перескочил на другую тему:
- Одного не могу понять - как она добралась в Живри на автобус.
- Надо думать, позвонила и вызвала такси.
- Да нет, не вызывала. Сегодня утром я поговорил с толстяком Леоном, который ждал у вокзала. Я поинтересовался, не заезжал ли он к нам за девушкой с большим синим чемоданом. Он ответил, что от нас его не вызывали и никакой девушки с чемоданом он не видел. За ним стояли еще такси, и я опросил всех шоферов. Никто из них не приезжал к нам. А других такси в Живри нет.
- Да туда ходу не больше километра.
- С полным чемоданом?
- Значит, мама сама подвезла ее на вокзал или к автобусной остановке.
- А ведь похоже! Чтобы удостовериться, что Мануэла действительно уехала.
- Так обещаешь подождать неделю?
- Договоримся так: я подожду несколько дней, если только не произойдет ничего неожиданного.
- Что ты хочешь сказать?
- Я больше не хочу скандалов. Они мне слишком дорого обходятся. Потом, я стыжусь за себя и за родителей.
- Ты сейчас домой?
- Нет, поеду через полчаса-час. Не бойся, к ужину не опоздаю.
Я подзываю бармена и хочу расплатиться. Оливье останавливает меня:
- Спятила, что ли? Забыла, что ты девушка?
Смешной он! Я позволяю ему заплатить. Оливье провожает меня до паркинга, где он тоже поставил мопед, и мы разъезжаемся в разные стороны.
Подъехав к "Гладиолусам", я с удивлением обнаруживаю, что дверь дома открыта; обычно она заперта. Сегодня я так накручена, что мгновенно впадаю в панику, которая еще усиливается, когда я обнаруживаю, что внизу пусто. Не только пусто, но даже не пахнет табачным дымом. Комнаты не убраны. В гостиной вчерашние газеты, на полу в столовой хлебные крошки.
Я взлетаю по лестнице, стучу в дверь родительской спальни и слышу, я бы сказала, уверенный голос:
- Входи.
Мама в постели, лицо у нее не такое красное, как вчера. И я догадываюсь, что она решила начать лечение. С одной стороны, меня это радует, с другой - немножко пугает.
Всякий раз во время "девятин" наступает момент, когда мама ложится в постель и как бы отключается от всех домашних дел. Она ежедневно уменьшает дозу спиртного. Я беседовала об этом с доктором Леду, и он был поражен маминой силой воли.
- В сущности, она сама проводит настоящий курс дезинтоксикации. Это очень тяжело, особенно в первые дни. Должно быть, она не сводит глаз с часов, ожидая, когда наступит время, которое она сама установила, чтобы выпить очередную рюмку. Весь ее организм расстроился. Вы не знаете, она принимает какой-нибудь транквилизатор?
- Не знаю. Она не разрешает входить к себе.
- А хоть немножко ест?
- Видимо, когда никого нет, она спускается вниз, потому что из холодильника исчезает какая-то еда. Но не обедает, не ужинает.
- Это очень трудный период. Мне приходилось наблюдать случаи нервного расстройства и даже, правда, редко попытки самоубийства.
Мне кажется, что у мамы провалившиеся глаза. Это из-за черных кругов в подглазьях. Мама не причесана, наверно, даже не умылась.
- Я не делала уборку. Поесть тоже не приготовила, но позвонила Жослену. - Это владелец колбасного магазина в Живри, он торгует и овощами. - Дверь внизу оставила открытой: пусть входит и кладет все в холодильник. Заодно я заказала яйца и салат.
Представляю, каких трудов стоили ей эти элементарные действия. Несомненно, она воспользовалась тем, что пришлось спуститься вниз, и прихватила бутылку, а то и две. Сейчас они спрятаны где-нибудь в спальне.
- А теперь иди. Мне тяжело говорить.
Невольно я бросаю взгляд на пустое место рядом с мамой и думаю, что скоро придет отец и ляжет сюда спать. Эта притворная близость неприятна мне. Насколько я знаю, между ними давно уже ничего нет. И, однако, каждый вечер они раздеваются и ложатся вместе.
Мне этого никак не понять. Более того, мне это даже отвратительно, особенно когда я вижу маму в таком состоянии.
Слово "запой" у нас никогда не произносится. Мама больна. У нее мигрень и, как следствие, тяжелые головокружения.
- Поправляйся, - говорю я.
Она поворачивается на бок и закрывает глаза.
Я решаю заодно подняться на чердак в комнату Мануэлы, где я ни разу не была, пока она служила у нас. Железная кровать не застелена, одеяла и простыни лежат кучей, и эта картина мне напомнила, в каком состоянии я видела Оливье, когда он в последний раз шел сюда.
Они спали вдвоем на узенькой кровати, на одной подушке, перемазанной губной помадой.
На полу валяется стоптанная домашняя туфля, я нагибаюсь и нахожу вторую под кроватью. Видно, Мануэла их забыла. В ящиках пусто. На комоде старый испанский журнал и бульварный романчик в пестрой обложке. В шкафу тоже нет ничего, кроме грязных носков моего брата. В ванной подбираю сломанную расческу.
Спускаюсь вниз и иду в кухню накрывать на стол. Сегодня вечером понадобятся только три прибора. Так будет с неделю. Примерно столько времени потребуется маме на дезинтоксикацию, а затем все пойдет как обычно.
Когда я увидела ее в постели, такую исхудавшую, жалкую, мне стало даже немножко не по себе. Ох, наверно, часто ее тянет схватить бутылку и хлебнуть прямо из горлышка - пить столько же, сколько вчера, позавчера, а то и еще больше.
Я знаю, она противна самой себе, она презирает себя - мне говорил об этом доктор Леду. И все равно через месяц-другой опять запьет.
Жослен привез ветчину, холодную телятину, салями и вареный язык. Я выкладываю все на блюдо, мою салат и заправляю его маслом и уксусом. В буфете нет ни одной банки с консервированным супом. Значит, вчера мы съели последнюю.
Когда отец уйдет к себе в кабинет, я пропылесосю комнаты, а пол в кухне протру мокрой тряпкой.
Отец возвратился первым. Он тоже удивился, что я вожусь на кухне, а мамы нет.
- Мама плохо себя чувствует. Она легла.
- Ты ее видела?
- Да. Она позвонила Жослену, чтобы он привез чего-нибудь поесть.
Отец все понял и не пошел наверх. Он знает, что этого делать не стоит. Лучше войти в спальню как можно позже, когда уже пора ложиться. Тогда мама притворится, будто она уже спит.
Отец садится с газетой, и тут входит Оливье. Усмехнувшись, бросает мне:
- Что, мамочка тоже ушла?