Три комнаты на Манхэттене. Стриптиз. Тюрьма. Ноябрь - Жорж Сименон 51 стр.


Ладно, хватит об этом думать. Я встряхиваю головой и направляюсь в кухню: поджарю-ка я и себе омлет.

Оливье поднимается наверх, отец уходит в кабинет, а я машинально включаю телевизор, точь-в-точь как мама.

VI

Профессор не заговаривал со мной, не попросил остаться после работы, но в течение дня мы много раз встречались взглядами. Убеждена, между нами возникло какое-то тайное понимание, и на нас сразу снизошел душевный покой.

Знаю, что бы ни случилось со мной или с ним, ни один мужчина не займет в моей жизни места, принадлежащего Шимеку. Я ничего не прошу у него. Возможно, это больше всего и вдохновляет меня Я хочу только отдавать и буду счастлива, если он согласится принять.

Сослуживцы давно уже знают, что между нами что-то есть. Они понимающе переглядываются, когда видят, что я остаюсь после работы, и невольно бросают насмешливые взгляды на каморку, где стоит раскладушка.

Ничего-то они не понимают, но я на них и не сержусь. И у меня совершенно нет потребности объяснять им то, что для меня так просто. В детстве я видела крестные ходы: мужчины и женщины идут вслед за святыми дарами, держа зажженные свечи, и я помню лица, озаренные безграничной радостью, глаза, которые не видят, что происходит вокруг, но устремлены к какому-то дальнему видению, непостижимому для других.

Вот и я себя чувствую примерно, как эти верующие, и спокойно воспринимаю лукавые улыбки подруг.

Понимает ли Шимек, что он значит в моей жизни? Может быть, он все-таки чувствует мою беспредельную преданность и то, что без нее я не смогла бы жить?

Я ушла в любовь, как уходят в монастырь, и поэтому больше не принадлежу своей семье. Нет, я готовлю завтраки, готовлю ужины. Убираю в доме, катаю пылесос. Но все это лишь видимые, внешние действия, отделенные от моего внутреннего бытия.

Сегодня я тоже заезжаю к Жослену купить какой-нибудь провизии и с удивлением встречаю там г-жу Рорив, которая что-то выбирает и трещит, не закрывая рта. Увидев меня, она смолкает; подозреваю, что разговор шел либо обо мне, либо о моих родителях.

- Как я рада вас видеть! Надеюсь, у вас все здоровы?

Даром ясновидения я не наделена, но могу поклясться, сейчас она здесь, поскольку узнала, что уже несколько дней я после работы бываю у Жослена.

- Мама не слишком хорошо себя чувствует.

- Она в постели?

- Да. Но ничего страшного. Обычная мигрень.

- О, это очень мучительно. У меня сестра тоже страдает мигренями, и, когда у нее приступ, она не может даже перейти улицу.

Г-жа Рорив уже рассчитывается. Ее продуктовая сумка лежит на прилавке, но уходить она не собирается.

Она в сиреневом, это ее любимый цвет, несомненно, она считает его изысканным. У седых волос тоже фиолетовый оттенок, и лицо лиловатое, только щеки чуть подрумянены.

- Пожалуйста, четыре баночки рубленой свинины, четыре ломтика паштета и две дюжины яиц, - прошу я у Жослена.

- Знаете, я даже забеспокоилась. Сегодня мы с господином Роривом в третий раз пришли к вам, но никто не ответил на наш звонок.

Как большинство торговцев, проведших почти всю жизнь за прилавком, они с мужем называют друг друга по фамилии, присовокупляя всякий раз "господин" или "госпожа".

- У вас опять нет служанки?

- Да, ушла.

- Больше ничего, мадемуазель Ле Клоанек?

- Еще пучок петрушки.

- Пожалуйста.

Г-жа Рорив выходит вместе со мной.

- Не хотите ли выпить чашечку чая или кофе с пирожным? - предлагает она.

Кондитерская напротив; там за белыми столиками вечно заседают местные дамы, поедают пирожные и чешут языками. Меня встревожило упоминание г-жи Рорив о трех визитах к нам. Распорядок дня в нашем доме она знает не хуже, чем мы, поскольку большую часть дня торчит у окна. Ей прекрасно известно, что отец и Оливье приедут не раньше, чем через час. И я иду за ней.

- Чай или кофе с молоком?

- Кофе, и, если можно, черный.

- А как насчет ломтика кекса?

- С удовольствием.

- Мне абсолютно нельзя есть пирожные, я и так растолстела, но не могу удержаться. Она ведь итальянка?

- Испанка.

- Да, у нее еще было смешное имя. Почти у всех иностранцев ужасно смешные имена.

- Ее звали Мануэла.

- Точно. Смешливая девица, впрочем, смазливенькая. В ухажерах, надо думать, у нее недостатка не было. И судя по тому, что я видела, она не из тех, кто долго сопротивляется.

- Ну, я не в курсе, как она проводила свободный день.

- Нет, я просто припомнила, как недавно, может, с неделю назад, она вернулась на машине поздно ночью. Я как раз не спала. Бывают ночи, когда мне никак не уснуть, и тогда я встаю. Было около двух. Ее провожала целая компания, они все набились в одну машину и орали песни.

- А почему вы решили, что это была она?

- Машина остановилась у вашего дома, а потом я услышала, как хлопнула дверь С того дня я ее больше не видела и подумала, что, наверно, ваша матушка выгнала ее.

- Нет, она сама ушла, решила вернуться на родину.

- Не понравилось во Франции?

- Не знаю.

- Ваша матушка вызывала доктора Леду?

Смысл ее вопроса не сразу дошел до меня.

- А зачем?

- Ну как же! Головокружения и температура могут быть следствием простуды.

Я опять ничего не понимаю. Какая еще простуда? Но я убеждена, что, несмотря на свой простодушный вид, г-жа Рорив ничего не говорит без умысла.

- Я еще подумала в тот день, когда задавили собаку, что зря ваша матушка вышла под дождь, даже ничего не накинув на себя.

- Кто задавил? Какую собаку? - невольно спрашиваю я.

- А разве ваша матушка не рассказывала? Наверно, чтобы не расстраивать вас. Это произошло то ли во вторник, то ли в среду. Постойте. Нет, все-таки во вторник: мы на обед ели камбалу. В этот день нам привозят рыбу. Впрочем, это не имеет значения. Но я точно помню, что шел дождь. Нет, не сильный дождь с бурей, как на прошлой неделе, а такой, знаете, мелкий, холодный. Я поджидала господина Рорива: он поехал в город кое-что купить. Сидела у окна, чтобы видеть, когда он подъедет: я ужасно беспокоюсь, если он едет в машине один.

Не знаю почему, у меня сжимается сердце. Такое чувство, будто в этой болтовне таится пока еще неведомая опасность, и, чтобы скрыть замешательство, я отпиваю глоток кофе.

- Вам не нравится кекс?

- Нет, что вы! Выглядит он очень соблазнительно.

- В Париже такого вам не подадут. На чем это я остановилась? Ага! Уже смеркалось. И тут со стороны Живри несется машина, и желтые фары освещают мокрое шоссе. Вдруг в снопе света я вижу большую собаку. Здесь я такой не встречала, наверно, она была бездомная. Она бежала посередине шоссе, машина не успела затормозить. У меня было такое ощущение, что я слышу звук удара, хотя, конечно, слышать его не могла. Я так люблю животных, и от этого зрелища мне чуть худо не стало. Машина помчалась дальше, а несчастная собака взлетела в воздух и упала почти на то же самое место, где была сбита.

Я все не могла взять в толк, для чего г-жа Рорив рассказывает мне эту историю. А она чувствует мой интерес и внутренне цветет.

- Меня это до такой степени расстроило, что я вынуждена была выпить рюмочку мятного ликера. И как раз пила его в гостиной, когда возвратился господин Рорив. Я ему сказала: "А не навестить ли нам очаровательную госпожу Ле Клоанек? Утром я испекла два хлебца с изюмом. Давай отнесем ей один". Ваша матушка, я знаю, обожает их. Как-то я угостила ее, и она мне говорила, что ей очень понравилось.

Врет она все или говорит правду?

- Я взяла зонтик. Господин Рорив не стал брать, сказал, что дождь маленький и ему вполне достаточно макинтоша. Представьте же мое удивление, когда я обнаружила, что собаки на шоссе нет. Я-то была просто убеждена, что она подохла. Да иначе и быть не могло: она падала так, словно ее в клочки разорвало.

И она трещит, трещит, трещит, но одновременно уплетает кекс.

- Господин Рорив позвонил. Первый этаж был темный, свет горел только на втором в комнате ваших родителей. Как видите, я уже неплохо знаю ваш дом. Конечно, когда всего одни соседи…

Боже, когда она дойдет до сути?

- И после третьего звонка никто не ответил. "Может, она в кухне и не слышит", - сказала я. Мы еще не знали, что ваша служанка ушла. Я немножко забеспокоилась, и господин Рорив сказал: "Давай попробуем с другого входа". Мы пошли вокруг дома к черному входу. В кухне света тоже не было. "Оставь хлебец на крыльце", - предложил господин Рорив, но я отказалась: "Нет, его замочит дождь". Вы вправе счесть меня бесцеремонной, но я нажала на дверную ручку. Дверь была не заперта и открылась. Я положила хлебец на столик, который стоит в коридоре.

- Но при чем тут собака? Какое она имеет отношение…

- Сейчас я дойду до этого. Подождите. Когда мы уже собрались уходить, послышался шум со стороны леса. Из-за тучи как раз вышла луна, и я увидела, что ваша мама открывает заднюю калитку. Она была без шляпы, без пальто и везла тачку…

- В ней что-нибудь было?

- Нет. Мы решили не дожидаться ее, побоялись, что она будет недовольна, обнаружив нас там. Я думаю, ваша матушка тоже заметила собаку на дороге и вышла посмотреть - может, бедное животное только ранено. А когда увидела, что собака мертва, вероятно, решила бросить ее в пруд, привязав камень на шею… - Внезапно голос у г-жи Рорив меняется. - Что с вами?

- Со мной? - тупо спрашиваю я.

- Вы побледнели. Вы так любите животных? Уверена, вы тоже не оставили бы эту собаку валяться на шоссе прямо под окнами.

- Мне пора идти. Надо приготовить ужин, - говорю я.

- Да, время. Хотя вы предпочитаете брать уже готовое…

Она даже заметила, что я взяла у Жослена. Расплатиться мне она не позволила:

- Нет, нет, это я вас пригласила! А вы хоть попробовали мой хлебец с изюмом?

- Что? Да, конечно.

Я соврала. Не знаю по какой причине, но мама даже не заикнулась про этот хлебец. Правда, у нее был самый разгар "девятин".

Но куда она его дела? Съесть не могла, потому что во время запоев сладкого в рот не берет. Выбросила на помойку? Почему?

А как она себя почувствовала, когда, вернувшись с пруда, обнаружила, что в доме кто-то был?

Открываю дверь. В отличие от того вечера, когда приходила г-жа Рорив, по всему первому этажу горит свет. Но ни в гостиной, ни в столовой, где уже накрыт стол, никого нету.

Маму я обнаруживаю в кухне: она одета, держится прямо, чересчур прямо, словно борясь со слабостью.

- Ты встала?

Не отвечая, она смотрит на меня и тяжело вздыхает. Вот уж ни за что бы не поверила, что сегодня она способна встать. Но это уже не первый случай, когда я являюсь свидетелем ее поразительной воли. Но походка у нее неуверенная, немножко механическая.

- Я принесла поесть… Был еще совсем горячий паштет, и я взяла четыре куска.

Я раскладываю покупки на столе. При виде пищи маму, наверно, замутило, но она даже виду не показывает.

- Мужчины еще не пришли?

- Нет. Я одна.

Бывают моменты, когда я восхищаюсь мамой ничуть не меньше, чем ее жалею. В сущности, она одинока даже тогда, когда все мы трое сидим рядом с нею за столом. Она живет в своем собственном, отделенном от нас мире, а мы по привычке объясняем ее поступки либо завихрениями, либо запоями.

Видимо, оттого что профессор сегодня несколько раз взглянул на меня и я счастлива, у меня чувство, словно я стала с мамой ближе, верней, мне хочется стать ближе к ней, сказать, что я понимаю ее, знаю, как убога была ее жизнь.

Но разве не все мы в этом виноваты? Я смотрю на маму, и у меня подкатывают слезы. Я представляю, как она под дождем, везя взятую в сарае тачку, возвращается через лес от пруда, проходит через узкую заднюю калитку, замок которой заржавел и давно не работает. И неожиданно для себя выпаливаю:

- А что там было с этой собакой?

Зрачки у нее мгновенно сужаются, и она впивается в меня таким напряженным взглядом, что мне становится не по себе и я невольно отворачиваюсь.

- С какой собакой?

- Которую сбила машина около нашего дома. Большая бродячая собака, которая бежала посередине шоссе.

Я поднимаю глаза. У нее даже губы побелели. Ей, должно быть, плохо, и мне становится стыдно за свою жестокость, так стыдно, как в тот вечер, когда Оливье унизил отца. Наверно, ничего страшнее унижения для человека нет.

- Кто тебе сказал про собаку?

- Госпожа Рорив.

Мама видит, что я обеспокоена. Она явно догадывается о моих мыслях, и я жду, что она вот-вот не выдержит и сбросит свою маску. Но, к моему удивлению, мама держится. На всякий случай я спрашиваю:

- А хлебец с изюмом?

- Какой еще хлебец?

- Госпожа Рорив вошла с черного хода и положила хлебец с изюмом на столик в коридоре.

- Не видела я в коридоре никакого хлебца с изюмом. - И мама, совершенно ставя меня в тупик, бросает: - Твоя госпожа Рорив сошла с ума.

Приезд брата прерывает наш разговор, мама принимается раскладывать на блюде закуски.

- Гляди-ка! Ты уже встала?

Мы все жестоки по отношению к маме. Не надо бы изумляться, что она встала, что ценой невероятных усилий старается вновь включиться в повседневную жизнь.

- Лора, выйди со мной на минутку.

Оливье направляется В гостиную. Этого бы тоже не надо - секретничанья по углам, вполголоса, шепотом. Как при таком отношении она может почувствовать, что здесь она у себя дома? И как ей не думать, что она отчуждена от нас?

- Ну, что тебе?

- Я все узнал. Меня могут взять в армию в январе, когда начнется новый призыв, а так как я иду досрочно, то имею право выбирать род войск.

- Ты все так же стоишь на своем?

- Сейчас еще больше, чем когда-либо. - И, показав в сторону кухни, Оливье спросил: - Видела ее? Ты думаешь, я смогу жить в такой обстановке?

- Она вроде ничего.

- А по мне, лучше бы она не вставала. Только отцу ничего не говори. Я постараюсь раздобыть все бумаги и в последний момент попрошу его подписать.

- А если он откажется?

- Не откажется. После всего, что произошло, ему стыдно смотреть мне в глаза, и, когда меня не будет в доме, он будет чувствовать себя спокойней.

"С какой собакой?" - спросила мама, побледнев. А потом бросила: "Госпожа Рорив сошла с ума!"

Во время ужина две эти фразы не выходят у меня из головы. Отец, как всегда чопорный, делает вид, будто не замечает Оливье. Неужели их вражда не смягчится со временем, если уж нет надежды, что она совсем угаснет?

Мама сидит напротив меня и почти ничего не ест; я вижу, как ей хочется - просто душа горит! - налить второй стакан красного вина, но она не решается. И тогда я наливаю ей и себе; она бросает на меня удивленный взгляд, но благодарности в нем нет.

"Какая собака? Госпожа Рорив сошла с ума!"

- Простите, - бормочу я, выскакиваю из-за стола, бегу к себе в комнату и даю там волю душащим меня рыданиям.

Собака… Г-жа Рорив…

"Она мне сказала, что возвращается в Испанию".

Ах, как хочется оказаться рядом с профессором, все ему рассказать, спросить, что мне делать. Меня кидает то в жар, то в холод. Я лежу ничком, уткнувшись в подушку, и плачу, хотя сама не понимаю, почему чувствую себя такой несчастной.

Мне снился страшный, кошмарный сон; я буквально вырвалась из него, заставив себя проснуться, а потом еще долго с бьющимся сердцем сидела на кровати не в силах понять, где сновидение, а где реальность.

В больницу я не пошла и заметила, что мое присутствие беспокоит маму. Лил дождь. На улице, должно быть, еще было темно, потому что в доме горело электричество.

Мужчины уехали - Оливье, накинув дубленку, на мопеде, отец на машине.

Мы остались в кухне вдвоем; мама была в голубом халате, поверх которого повязала передник. Будильник показывал без четырех девять. Потом без трех, без двух. Не знаю почему, но я решила дождаться, когда будет ровно девять. Чувствовалось, что маме страшно. Она смотрела на меня расширенными глазами и вдруг спросила охрипшим голосом:

- Зачем ты ходила в лес?

Я дождалась, когда минутная стрелка встала на двенадцати, и ответила:

- Чтобы заставить тебя говорить. Я должна знать.

Я была спокойна. Сознавала, что судьба велит мне довести это дело до конца.

- Клянусь тебе, нечего тут знать.

- А собака?

- Не было никакой собаки.

- Собака, лежавшая на мокром шоссе.

- Госпожа Рорив сошла с ума.

- А тачка?

- Не брала я тачку.

- Что ты делала в лесу?

- Да не ходила я ни в какой лес!

Мамино лицо исказилось от страха, она ломала пальцы.

- А где чемодан Мануэлы?

- С собой увезла.

- Куда?

- На родину.

- Она не уехала на родину.

- А мне сказала, что уезжает.

- Ты лжешь.

- Нет.

- Я требую, чтобы ты сказала мне правду. Я ничего никому не расскажу.

- Да нет никакой правды! Что ты делаешь?

Это был крик ужаса: я неумолимо надвигалась на нее.

- Не бей меня.

- Потребуется, буду бить. Ты должна сказать, что ты сделала с Мануэлой.

Я сжала ей запястья; они были тонкие, как у ребенка, и кожа на них была нежная, гладкая.

- Не делай мне больно.

- Тогда говори.

- Нечего мне сказать.

- Ты убила ее.

Мама молчала, глядя на меня безумными глазами, открыв рот в безмолвном крике.

- Говори, почему ты ее убила?

- Она все отняла у меня.

- Что отняла?

- Мужа, сына. Презирала меня, насмехалась, потому что у меня мрачный характер.

- Вы были вдвоем в кухне?

Мама не отвечает и озирается вокруг, словно забыв, где она находится.

Не знаю, когда вошел профессор, но он здесь - в белом халате, в белой шапочке. Он все слышал, хотя я его заметила лишь сейчас. Он грустно качает головой и смотрит на меня так, словно хочет что-то мне дать понять. Да только я не понимаю его. Я знаю одно: мне нужно довести это до конца, и я это сделаю.

- Чем ты ее ударила?

Мама еще сопротивляется, пытается вырвать руки, но я держу крепко. Наконец, уставясь на стол, покрытый клеенкой в коричнево-белую клетку, она выдавливает из себя:

- Бутылкой.

- Ты ее ударила бутылкой?

Мама кивает.

- Какой?

- Винной.

- Она была полная?

- Нет, я чуть-чуть отпила.

- Значит, когда она вошла, ты пила из горлышка? Поэтому она стала смеяться над тобой?

- Да, она засмеялась, и я ее ударила.

- Она упала?

- У нее стали большие, страшно огромные глаза, и она пошла на меня. Бутылка разлетелась. Я схватила со стола скалку и снова ударила.

- Несколько раз?

- Да.

- Она упала?

- Нет.

- И долго она держалась на ногах?

- Долго. А я все била. И тут у нее из носа и изо рта пошла кровь.

- И она упала?

- Да.

- Ты поняла, что она мертва?

- Да.

- А как ты поняла?

- Просто поняла.

- А собака?

- Собаки еще не было.

- И что ты сделала?

- Пошла на чердак за сундуком.

- Значит, ты не продала его старьевщику?

- Нет.

- Выходит, ты мне соврала?

Назад Дальше