- Вопрос исчерпан, - кивнул Василий, перемигнувшись с Гришаней. - Значит, вы - писатель. Что же вы написали?
Май вытащил из пакета свою книгу. Мандрыгин недоверчиво повертел ее в руках.
- "Мысли о прогрессе. Из приватной переписки Трофима Денисовича Лысенко и Герберта Джорджа Уэллса", - громко прочитал он. - Уэллса я знаю. Фантаст. А Лысенко что за тип?
- Тоже фантаст. В своем роде.
Гришаня заинтересованно хмыкнул и устроился поудобнее: сел на раскладушке, прислонившись к рыжему боку летящего на стене черта.
- Держись, Май. Экзамен сдаешь на писателя, - сурово объявил Мандрыгин, наугад раскрыл книгу и начал читать: - "Уважаемый господин Лысенко! Вчера я беседовал с Его Величеством о будущем урожае пшеницы, не скрывая своих сомнений относительно качества зерна. "Раз на раз не приходится, - заметил король и неожиданно поинтересовался: - Выращивают ли в Советской России деревья какао?" Я ответил отрицательно, аргументируя это тем, что в СССР суровый климат. Но вопрос Его Величества все же смутил меня, и я обращаюсь за разъяснениями к Вам, господин Лысенко. Искренне Ваш Г. Дж. Уэллс".
- Ну! Что вы умолкли? - нервно спросил Май. - Что вам непонятно?
- У меня осталась тень сомнения: вдруг вы какого-то Мая прикокнули и сперли его барахло, паспорт и книжку, - Василий вздохнул и каверзно заключил: - Если вы - настоящий, то будьте любезны вспомнить, что этот Лысенко ответил Уэллсу, желательно дословно.
Май начал вспоминать, не смутившись ни глупым подозрением, ни тем, что Гришаня неотрывно смотрит ему в рот.
- "Уважаемый господин Уэллс! Меня удивила сама постановка вопроса о деревьях какао: растут - не растут. Растут! И еще как растут! И где - в Сибири! В тайге! Наши кондитерские фабрики наладили производство превосходных конфет "Шоколадные таежные". Покойный писатель А. М. Горький был большой охотник до этих сладостей. Доходило до курьезов. Бывало, увидит великий старик на обеде в Кремле коробочку "Шоколадных таежных" и цоп! - потихоньку в карман тащит, сколько может. И самому весело, и всем вокруг тоже! "Ох, не доведет вас до добра эта любовь к сладкому", - говаривал писателю товарищ Сталин, по-доброму усмехаясь в усы. Посылаю вам, господин Уэллс, подарочный набор "Шоколадных таежных" - от щедрой славянской души! С дружеской приязнью Трофим Лысенко".
Май пресекся. Ему вдруг показалось, что книга бездарна и слушателям стыдно за него. Но Гришаня засмеялся, встал и тихонько, ласково похлопал Мая ладонью по голове. Василий молчал, невозмутимо взирая на это изъявление признательности. Молчал и Май, не зная, что теперь делать. Гришаня забрал у него книгу, рухнул на раскладушку и повернулся к стене - к Вакуле с чертом. Вакуле было все равно; он будто дремал в полете, сберегая силы для встречи с царицей. Черт же из любопытства скосил поросячьи глазки на открытую страницу, но попусту - неграмотный он был.
- У меня сегодня ночью выступление, - сказал Василий, катая по столу яблоко.
Май понял это как намек, вылез из-за стола и, кивнув на прощание, потащился прочь.
- Сортир рядом с ванной, - кинул вслед артист. - Вы ведь сортир искать отправились?
- Я домой, - понуро сказал Май.
- Что так приспичило? Дети плачут? Теща беснуется? Не надо торопить события. За мной придет машина, я вас подброшу до дома.
Май гордо - как олень - вскинул голову, но тут же споткнулся о знакомый мешок и шмякнулся на него, подняв тучу меловой пыли. "Так тебе, идиоту, и надо!" - пролепетал он, шатко поднимаясь.
- Так тебе, идиоту, и надо! - звонко повторил издалека артист.
Май нервно обернулся. Зал был теперь темен. Светил только старенький ночник-"грибок" на ящике, в изголовье читавшего Гришани, и горели блики на банках с красками. Василий сидел у окна, спиной к блещущей луне, перечеркнутой рогатой веткой.
- Знаете, почему я ушел из театра? Слух у меня - феноменальный.
- Признаться, я думал, что это для актера - великий дар, - сказал Май, безмерно радуясь продолжению разговора.
- Говно, - влепил Мандрыгин. - Зачем мне лишние звуки? Вот вы сейчас ничего не слышите?
Май остановился на пороге зала, прислушался:
- Вроде машина где-то…
- Машину только Гришаня не услышит, - заметил Василий, приближаясь к Маю. - Я слышу другое: в соседней комнате, на балконе, кто-то притаился и… ды-ы-шит!
- Ды-ши-ит?! - прошептал Май, подумав об Анаэле.
Артист на цыпочках двинулся вбок по узкому черному коридорчику, мимо полуоткрытой двери в ванную - в затхлый тупик. Май шаркал следом, вытянув руку, как слепой. Наконец Мандрыгин чем-то лязгнул и распахнул перед Маем дверку в комнату с балконом. Грязные стекла были, как мертвые. Василий бесшумно прыгнул к балкону, рванул дверь и оттуда с тихим злобным воем проскочил в комнату кот. Он шмыгнул мимо остолбеневшего Мая и пропал.
- Струхнули? - спросил довольный Мандрыгин, зажигая свечу в стеклянной банке на полу. - Он в ванную побежал, там у него лаз.
Май не ответил - расстроился. Артист спросил насмешливо:
- Что с вами? Вы не любите котов?
- Обожаю, - выдавил Май, входя в комнату. - Просто я хотел увидеть… другого.
- Другого кота?
Май промолчал, озираясь в пыльной мути комнаты. Почудилось, что к стенам приколоты гигантские насекомые - бабочки, кузнечики. Он с детства ненавидел такие коллекции и, повернув к выходу, случайно задел рукой что-то прозрачное, хрупкое - крыло бабочки? Маю стало тошно, он ринулся в темноту, но Василий удержал его сзади за пиджак. Май вырывался, но Мандрыгин был сильнее. Наконец он отпустил Мая и высоко поднял свечу. Стены ожили - рассиялись. Повсюду на гвоздиках висели куклы в пышных тюлевых платьях, в атласных камзолах. Май тихо пошел вдоль стены, рассматривая маленькие человеческие лица. Игра теней со светом разбудила их - они влажно моргали и с перепугу хитро гримасничали; в особенности "итальянцы". Май мельком углядел под потолком Арлекина в огненно-синем трико и Бригеллу - в черно-белом. Василий подносил свечу то к одной кукле, то к другой, ревниво оценивая меру восторга гостя. Май пожимал нежные ручки, не удивляясь, что они по-живому теплые, и трогал прозрачные оборки платьев, так похожие в темноте на крылья бабочки.
- Наследство тестя, - гордо поведал Мандрыгин, когда они обошли комнату. - Я Гришане поручил развешивать кукол на ночь, чтобы оклемались. Утром он их в чемоданы всегда складирует. От жены моей прячет, чтобы не сперла. Ей в Канаде вздумалось бизнес на куклах делать. А пока здесь жила, злобилась на отца за то, что дурью мается - комоды за деньги не починяет. Куклы у него были - любимое дело. Она их ногами пинала!.. А ноги у нее, как урны для мусора. Бывало, пройдется по мастерской - то головенку кому раздавит, то тельце повредит.
Мандрыгин поставил свечу на пол, сел рядом на огромный чемодан, около балкона.
- Эх, жалко дочка моя, Туся, не видит этого, - вздохнул Май, глядя на кукол, и тихо, со стыдом признался: - У нее вообще мало игрушек. Время, знаете ли, такое… Не получается часто покупать.
- Ничего не продам! - заявил Василий.
- Я и не претендую, - поспешно заверил Май, устраиваясь на соседнем чемодане. - Но я подумал, что в пьесе про вас можно использовать этих кукол. Они будут с вами на сцене! Представляете?
- Ну, надо-ел! - покачал головой Мандрыгин, открывая пачку папирос. - Вы прямо маньяк со своей пьесой. "Приму" курить будете?
Май обрадовался любимой "Приме" и, прикурив от свечи, глянул на уходящую за дом луну. Тяжелая волнистая масса листвы теперь казалась легкой, как пепел, и из нее вдруг высунулась голова какой-то заброшенной церковки.
- Как там Гришаня? - почему-то спросил Май.
- Дрыхнет. Ему вставать рано. Он солнце ловит, - неохотно выговорил Василий, пыхнув папиросой.
- Что-то случилось с вами в театре, что-то плохое, - не сдержал любопытства Май.
Вопреки ожиданиям, Мандрыгин не рассердился, ответил дружелюбно:
- Я же вам сказал: имею феноменальный слух. Но дар мой - враг мой. Из-за него я и пропал. Представьте: стоило мне в театр войти - волдырями покрывался. Жуткая картинка! Чуть только из театра выйду - нет волдырей! Вахтер свидетель. Он всегда крестился при виде меня. Лишайный пень превращался в прынца, пусть не красавца, но с гладкой рожей. Не чудо, по-вашему?
- Не вижу связи между странной аллергией и вашим феноменальным слухом, - сказал Май, неявно догадываясь о том, что услышит в ответ.
- Связь прямая! - уколол раздраженный Василий. - Я слышу, как фальшивят актеры. Разве это не причина для аллергии? О, есть мастера скрывать фальшь! У них тысячи уловок. Скажу вам, как писателю: я подозреваю, что цель театра - маскировка своей природной фальши.
- Именно это я предполагал услышать, - кивнул Май, радуясь точности своей интуиции. - Но тогда какого лешего вас угораздило пойти в артисты?
- Фатум! - скорбно взмемекнул Мандрыгин и вскинул руки над головой, как в античной трагедии. - Знаете, ведь я в детстве сильно заикался. Представляете, каково заике в детдоме? Я цокал языком так, что голова почти отрывалась. Однажды открыл, что заикаюсь меньше, когда читаю стихи. Не вдаваясь в детали: театр - это было единственное место, где я не заикался.
- Тогда вы еще не слышали, как актеры фальшивят? - спросил Май жадно; это надо было ему для будущей пьесы.
Мандрыгин понял, что интерес не пустой, и ответил охотно:
- Я был в молодости робкий, зажатый, не верил своим ощущениям. Ну, корежило меня часто от завываний актерских, и что? Публике-то нравились завывания. Особенно когда народный артист надрывается в пьесе "На дне" или - что еще ужаснее - в "Ричарде III".
- Ваша правда! - весело подхватил Май. - Я видел трех "Чаек" в трех городах и все три Заречные подвывали совершенно одинаково! Но я вас перебил, простите.
Василий продолжил без обиды:
- Жил я поживал, в театре играл, что давали. В кино мелькал, не помню где. Так бы и до пенсии доскрипел. Но вдруг: тр-рах-та-ра-рах! Перестройка! Разоблачения сталинизма, журнал "Огонек", пламенные диссиденты. Взбаламутилось обчество наше… Театр не мог быть в арьергарде событий. Стал наш главный, Хохольский, кумекать: чем бы зрителей заманить. Сначала устроил коллективное сожжение партбилетов перед театром. Прямо средневековое зрелище было - костер, толпа, истерические рыдания, выкрики "Долой!" и "Навсегда!". Потом, как водится, напились в буфете… После сожжения партбилетов у нас был цикл вечеров "Сахаровские посиделки", сеансы Кашпировского также имели место. Но впереди нас ждал кошмар из кошмаров: Хохольского кинуло в поэзию! Сляпал он композицию из стихов Гумилева Николая Степановича. Знаете такого?
- Вы наглец, батенька! - даже восхитился Май.
- Я - шут, мне положено, - огрызнулся Василий и хладнокровно продолжил: - Гумилев был очень в моде: жертва большевизма!
- И вы читали со сцены Гумилева?
- Я?! Помилуйте! Хохольский не дал. Внешность, сказал, у вас не та, романтизма в роже нет, беспородный вы. Идите пока под сень кулис! Я и пошел. Как раз монтировщиков не хватало и все, кто стихов не читал, таскали декорации. Пришлось ходить на репетиции - поневоле. Тогда и началась моя болезнь: волдыри, дурнота… Все от стихов! В пьесах-то фальшь еще кое-как замаскировать можно: ну, там свет, танцы, прочая… акробатика. Со стихами такие номера не проходят. Здесь нужен чистый звук души! А без него - подлая ложь, как деревья какао в тайге. Я очень мучился и ждал развязки. Ну и случилось: меня доконал Хохольский. Обрядился он во фрак и засюсюкал на генеральной репетиции: "Моя любовь к тебе сейчас слон-е-енок…" Напудренные щеки его тряслись. И меня вырвало. На платье народной артистки, Обновленской Манефы Павловны. Она рядом стояла, в кулисах. Визгу было! Финал, надеюсь, ясен.
- Превосходно! - прошептал Май; память его работала скоро и весело - размещала услышанное так ладно, что его можно было всегда извлечь без промедлений и ущерба.
- Прошу отметить: я - не жертва театра и лично Хохольского, - со злой горячностью сказал артист. - Предпочитаю быть жертвой Гумилева. Это - честь.
- Да. Честь, - подтвердил Май, клятвенно приложив руку с потухшей папиросой к сердцу. - Есть Бог, есть мир, они живут вовек, а жизнь людей мгновенна и убога… Какая удача, что мы с вами встретились, Мандрыгин!
- Вы так думаете? - иронически спросил артист.
Но Май не услышал - жарко заговорил о своем:
- Это будет моноспектакль! Зачем вам партнеры? Вы, один, сыграете всех: и эту Манефу, на которую вас вырвало, и тестя-кукольника, и мордатого Хохольского, и Казимира в фараоновой короне, и жену, которая совала в холодильник баночки с говном…
- Могу даже баночку сыграть, - серьезно ввернул Мандрыгин.
Май продолжал самозабвенно:
- …и среди всей этой горизонтальной жизни поднимутся столбы: стихи Николая Степановича, вертеп, в котором город Нацерет… Вы будете читать "Богородице Де-во" так, как старухам читали… хрустальным голосом блаженного отрока.
- Не много ли счастья для уличного актеришки? - горько усомнился Василий.
- Верьте мне! Я восхищаюсь вами! - пылко сказал Май.
- Опыта нету - в хорошее верить, - промолвил Мандрыгин горько. - Мать с отцом ни крохи радости в наследство не оставили. Я из детства помню их лица, одинаковые, как у близнецов, слово "кооператив", марлевые занавески в нашем бараке. Родители вместе со мной по стройкам мотались - на квартиру зарабатывали, а деньги в наволочке прятали. Раз ночью один урод поджег нас - куражился спьяну. Родители не успели из барака выскочить - полезли наволочку спасать и сгорели. Мне повезло, уцелел, но стал заикаться. Потом в детдом попал. Там радости не прибавилось. Били меня часто и со вкусом - как поганого заику. Учили, значит, нормальной человеческой речи… Я не жалуюсь. Таких, как я, с наследственным горем, тьма-тьмущая. Как… звезд на небе.
Мандрыгин повернулся к балкону и показал на небо. Май ответил, также показав на небо:
- Я сам из этой тьмы. Мне было восемь лет, и я всякий день высматривал в окошко маму. Она брела после работы мелким шагом, неуверенно, в руке мужской портфель, папин. До ареста, в пятьдесят первом году, он с ним на службу ходил. Папу расстреляли, а портфель мама взяла себе - учительница была, тетрадки в нем таскала. Он так ей не подходил: страшный, как гробик младенца! Я видел маму из окошка, и ее лицо меня убивало. Такое в нем было покорство, такой страх… Она будто ждала, что вот сейчас ее ударят палкой по голове. Насмерть ударят. Меня это злило, ее обреченность… мешало безмятежно жить: играть с кошками, поджигать во дворе тополиный пух. Конечно, я все это делал, но стоило вспомнить о мамином лице, как становилось неловко, не по себе, стыдно - будто виноват. Помню, я был подленько уверен, что страх, вечная жалоба в глазах - этот скарб горя только мамин, не мой, не мой… Не хотел я такого скарба! А видно, зря рыпался: от маминого наследства не убежишь…
Май замолк, подавленный очевидной и уродливой логикой жизни - свой скарб горя он передаст дочке Тусе. Вонючий, постылый скарб!
- Нет, - зло сказал Май. - Так нельзя!
- Вот и я говорю: нельзя! - хмуро поддакнул Мандрыгин, думая о своем, тоже страшном: - Нельзя из тазобедренного сустава сувениры делать!
Он резко встал, выбрался на грязный балкон, закурил. Май вышел следом и, глянув по сторонам, не увидел церковки - она нырнула в тень. Луна светила во дворик из-за дома. Среди пустых баков, кирпичей, холмов мусора обманчиво сверкало битое стекло. Мандрыгин удивленно засмеялся:
- Смотрит на людей Бог и думает: "Правильно я ихних папку с мамкой из Райского сада выгнал".
- Хорошо, - оценил реплику Май и, устыдившись своего профессионального эгоизма, по-дурацки добавил: - В смысле, плохо, конечно, что выгнал… Потерянный Рай…
Они вернулись в комнату, сели. Василий смотрел на свечу, обняв костлявые коленки. Казалось, он заснул. Молчание угнетало Мая; он сделал заявление:
- Базарной страшилки про кости мертвецов в моей пьесе не будет!
- Вы считаете это выдумкой? - саркастически спросил Василий. - Ну, если вы богатый, вам бояться нечего. Будете в таком спецгробу возлежать - фараон позавидует. Да что фараон - Ленин!
Дикий, несусветный поворот беседы возбудил воображение Мая. Он представил, какая богатая, славная жизнь начнется после… бебрика. Как всем станет хорошо: и Тусе, и Гале… Из месива образов вдруг вылез пресловутый бебрик - маленький, злой, перепуганный, с копьем в искалеченной руке… Он был обречен. Его ничего не стоило убить, тем более что это давным-давно уже сделал, не моргнув глазом, царь Кадм.
- Я профессионал! - вслух пригрозил себе Май. - Я обязан выполнить работу. Не моргнув глазом!
- Ну их к лешему, морганья эти, - одобрил Василий, потягиваясь. - Наше дело - здравое: выживать, пока силы есть. И никаких соплей насчет высокого искусства!
- Разве не высшее счастье для артиста, когда ему зрители аплодируют? - спросил Май.
Мандрыгин поморщился, заговорил с подозрительным спокойствием:
- Рефлекс у них такой - аплодировать. Дешевка. Я публики всегда боялся - чувствовал, что предаст, подлая! Можно девку уличную приучить носить платье со шлейфом, на клавесине бренчать и поэзию трубадуров декламировать. Но придет час - харкнет она на всю эту утонченность, натянет свое, родное - юбку в блестках, трико в сеточку; рожу размалюет, ногти перламутром насандалит. И двинет в таком виде развлекаться - туда, где зал ухахатывается. Старая власть девку силой в корсет затягивала: балет, ленинские чтения, оперетта с пуританским канканом, цирк строгой гуманистической направленности… Врать не стану: были великие театры. Даже девку нашу пробирало на иных спектаклях: то, как зверь, выла, то плакала, как дитя. Только нужно ей было это? Нет - как и ленинские чтения. Теперь корсет сброшен. Черта подведена. Что осталось? - утробный хохот, ржание! За ним девка и прется в театр. Хочешь, артист, жрать - дай девке ржать! И тьма таких, кто дают, не гнушаются, выколачивают таким образом деньги из окружающей их действительности. Ну пусть. Ничего уже не поправить. Только не надо называть это искусством. Деревья какао не могут расти в тайге.
Май вспомнил про рептильную прозу "шерстюков" и пробухтел угнетенно:
- …Плача и нагинаясь при этом…
Мандрыгин глядел на него слепо, не вникая в чужие мысли. Он был сейчас нехорош - безлик, безволен. Май взволновался и решил поддержать артиста, рассказать ему об Анаэле.
- Умоляю выслушать серьезно! Совсем недавно я узнал, что у нас есть могущественные друзья. Они…
Тук!
Май вздрогнул, оглянулся.
- Ангел упал, - скучно сказал Василий.
- Кто?! - испугался Май, вскакивая.
- Ангел. Кукла. Папье-маше.
Мандрыгин направился в угол комнаты, поднял что-то белое, блестящее, повесил на гвоздь, вернулся и спросил:
- Кто же эти могущественные друзья? Спонсоры, что ли?
"Ну нет! - впопыхах сообразил Май. - Неспроста ангел упал! Это мне знак: молчи, болван!"
- Я просто пошутил, - неуклюже соврал он.
Василий недоверчиво улыбнулся, потом погрустнел и произнес тихо:
- Выпить бы сейчас. Эх, нельзя…
Май ухватился за спасительную тему, чтобы - случаем - не проговориться об Анаэле:
- "Туркменская мадера"!
- Что за зверь? - удивился Мандрыгин, покачиваясь на чемодане.