- Тьфу! - все, что мог ответить Мандрыгин на бредни оппонента.
- Я бы этого Дантеса голыми руками порешил, - молодецки ввязался в разговор Остапчук. - Ты зачем, Васька, своего дружбана обижаешь? У тебя рубля не выпросишь, а он мне баксы дал. А на прошлой неделе ты круг моей колбасы сожрал, пока ехали! Это, считай, как спер.
- Ты же сам ее спер на Кузнечном рынке, еще хвастался!
- Я-то у чужих спер, а ты у своего. Кацап голоштанный!
- Поглядите-ка, у него принципы!
Мандрыгин размахнулся и начал яростно бить эфиопа узлом - куда попало. Тому было не больно и не обидно; он прикрывался руками, неудержимо хохоча. Буйные всплески фейерверка придавали сцене какую-то забытую изысканность в духе художников "Мира Искусств": Сомов, эскиз к картине "Ссора паяцев"; акварель, тушь.
Бах-бух-бу-ух! Оркестр вдали, за часовней ухнул во все трубы и рванул такую безумную мазурку, что и покойник бы не удержался - выскочил бы из гроба и отчебучил круг-другой, дергая ногами, дрыгая руками. Мандрыгин бросил бить эфиопа, стремительно перемахнул через высокий кустарник у часовни и пропал, прокричав на прощание:
- Остапчу-у-к, вези Мая в город срочно-о! Будет остров предлагать - убе-ей! Разрешаю-ю!..
Остапчук ничего не понял; он весело отряхивался после побоев. "Ты теперь мой, - подумал Май с острой нежностью коллекционера. - Я тебя запомнил. Пригодишься, эфиоп!" Остапчук зыркнул на него, словно услышал мысли, и Май смущенно промямлил:
- А… часовня… действующая?
- Во! - гаркнул с восторгом Остапчук, оттопырив замечательный мизинец в сторону часовни.
Это не был ответ на вопрос Мая, просто на сцене появились новые персонажи. Из темноты вышла неверным шагом белая пони. На ее усадистой спине красовалась абсолютно голая бесформенная матрона с развороченной прической, из которой торчало сено и высокий испанский гребень. Сомнамбулическая улыбка прилипла к лицу матроны. За эксцентричной всадницей выступал - с тяжелым усилием - гусар в замурзанном ментике, волоча по земле бутафорскую саблю. Все трое, включая пони, были пьяны.
- Юрасик! - заклекотал эфиоп, содрогаясь и приседая от смеха.
Живописная группа остановилась. Пони и всадница, казалось, дремали, но гусар через силу пробудился, и взгляд его, с изумлением охвативший пространство, стал осмысленным.
- Ты, что ли, это, Остапчук? - хрипло выдавил гусар, зачем-то крестя саблей воздух перед собой.
- Ну! - кивнул эфиоп, гримасничая от наслаждения, и произнес таинственный пароль: - Чиппендейл!
В отличие от Мая пьяный Юрасик все понял и подчеркнуто твердо потопал вперед, размахивая саблей, как кадилом. Пони нервно потрусил за гусаром. Улыбающаяся матрона тряслась всеми своими пугающими выпуклостями в такт лошадке. На Мая повеяло смрадным духом алкоголя, и он поспешил отступить к дальним кустам возле часовни. Гусар добрался до машины, перевел дух и вступил в странный торг с эфиопом: издаваемые Юрасиком звуки не хотели складываться в слова, приходилось объясняться пластически, как в балете. Остапчук нахваливал столик, привязанный к багажнику "Волги": "Чиппендейл! Ореховый! Обменял у депутата Тряпкина на золотой портсигар купца Елисеева! Все для тебя старался! Ты ножки пощупай! Чувствуешь, какой класс?" Юрасик щупал толстые резные ножки столика. Остапчук же, не теряя времени, беззастенчиво щупал, тряс и звонко охлопывал жирные, белые, как рыбье брюхо, ляжки матроны. "Уж не бартер ли намечается? - заинтересовался Май. - Столик - на женщину?" Неожиданно Юрасик заговорил, правда еле-еле, с мучительным усилием:
- Это, как тебя… Ядвига Давидовна… Что скажешь про это?
Он кивнул на столик. Матрона не откликнулась - пребывала в дреме.
- Ну! - прикрикнул Остапчук, игриво шлепнув Ядвигу по неохватному заду.
Она качнулась. Клок сена слетел с ее головы. Гусар обреченно вздохнул, полез за пазуху, вынул что-то круглое, блестящее, на цепочке.
- Вас ис дас? - зловеще проклекотал эфиоп.
- Ча-сы. Па-вел Бу-ре, - трусливо провякал Юрасик, уронил их на землю и принялся вновь крестить саблей воздух.
- Это советский секундомер, сволочь! - гаркнул Остапчук.
Он глузданул гусара по шее. Тот шмякнулся навзничь. Эфиоп подобрал саблю, сломал ее о колено, бросил рядом с телом. Пони жалобно заржал. Ядвига Давидовна бессмысленно улыбалась.
- Убит? - спросил Май.
- Как же! - ухмыльнулся Остапчук, зашвырнув секундомер далеко в кусты.
Май проследил траекторию полета и заметил на траве бандуру, забытую артистом. "Ну и пусть, - ожесточенно подумал он. - Пошли все к черту! Сейчас поеду домой, там в душ, потом чего-нибудь поем и спать".
- Опять этот дурак бандуру забыл, - проворчал эфиоп. - Давай ее сюда, товарищ, а то как бы Юрасик не спер.
Май вскинул бандуру на плечо, помедлил и… полез напролом через колкие кусты - на влекущий вопль трубы. Зачем надо было делать это, Май не задумывался, предпочитая следовать побуждению души.
За живой изгородью мерцал седыми лунными бликами парк с ровными дорожками, цветочными клумбами и деревьями, подстриженными на манер версальских - в форме шаров и конусов. Дорожки сходились, как радиусы, в геометрическом центре парка. Там из дымной меркоти поднимался хрустальный купол здания. Над ним кропил небо алыми огнями фейерверк, а купол в ответ сиял кровоточиво, как камень лал. "Красиво", - с тоской подумал Май и споткнулся: что-то тяжелое упало на плечо.
Он охнул, выронил бандуру. В багровых сполохах фейерверка стоял гигант. "Охрана", - понял Май, увидев черный костюм и рацию. Лицо гиганта было невыразительно, как лист фанеры, но взгляд красноречив. "Ты кто, убогий?" - прочитал в нем Май и, еле удерживая на плече страшную длань, почти по-балетному тронул ногой бандуру:
- Вот… инструмент…
- Ты - артист, - выговорил понятливый охранник, убирая длань. - Паспорт есть?
Май вытащил из пакета паспорт. Гигант долго изучал его, светя фонариком в форме пистолета, и, вздохнув, вернул:
- Идти дозволяю.
Май поднял бандуру и двинулся вперед, слыша, как охранник предупреждает по рации коллег, затаившихся повсюду:
- На маршруте артист! С балалайкой! Караколпак Семен Исаакович!
"Ну, ты попа-ал! - ожил вдруг Май-второй. - Это тебе не египетская ресторация Казимира. Это - центр всевозможных чувственных удовольствий для князей мира сего! О, бедный Шмухляров - он даже не мечтает близко подойти к этому парку, не говоря уж о самой "Звезде"!" Май не успел ответить: визги труб внезапно оборвались, и сразу зарыдали-заплакали-заныли скрипки. Рванули греческий танец "Сиртаки", да так, что у Мая не осталось сомнений: "Звезда" - в самом деле, первокласснейший центр чувственных удовольствий во всем их многообразии, национальном и мировом!
Справа от дорожки, на полянке, среди пирамидальных деревьев, паслись пять лошадок-пони. Тут же, на травке, лениво валялись пятеро костюмированных гусар, готовых в любой момент предоставить богатым клиенткам самые что ни на есть игривые услуги. Именно отсюда отправился на роковую встречу с эфиопом Юрасик - и не вернулся, как воочию убедился Май. О судьбе голой Ядвиги Давидовны можно было только гадать, впрочем, без опасений за ее жизнь и репутацию.
Май приблизился к веранде ресторана, окутанной вьющейся зеленью. По звукам быстрых шагов, звону посуды и командирским возгласам: "Трюфели - во второй кабинет! Седло барашка - в седьмой!" Май понял, что рядом служебные помещения. Где-то здесь и следовало искать Василия Мандрыгина. "Зачем? - спросил Май-второй. - Он тебя презирает, и это так понятно. Скажи спасибо, что рыло не начистил за твой пошлый идеализм". Май замахнулся бандурой на невидимку-двойника, но задел какого-то реального фрачника, сбегавшего по лестнице с веранды. Тот не заметил Мая - устремился, труся фалдами, на лошадиную площадку. Следом появились еще двое фрачников; они волокли под руки пьяную даму в вечернем платье из серебряной чешуи. Дама шутливо отбрыкивалась и визжала: "В сте-е-пь! На стер-ню-ю! Наскрозь через кусты-ы-ы!" Гусары, чуя щедрую поживу, взволнованно топтались рядом со своими лошадками и прельстительно мычали.
Май решил не отвлекаться - поднялся на пустую веранду, украшенную гирляндами в виде желтых виноградных гроздьев. Звуки музыки были слышны здесь, как через войлок. Много дверей выходило на веранду. Май выбрал ту, что была ближе всех, и поскребся в нее, но тщетно. Постучал - тщетно. Наконец, лягнул. Дверь пружинисто открылась. За ней был пустой серый коридор с хрустальными плафонами, вкрапленными в потолок. Май увидел четыре двери, по две с каждой стороны: темные, с круглыми хрустальными ручками. Он шагнул вперед, и двери разом распахнулись. В коридор выдвинулись четверо охранников-клонов: вместо лиц фанерные листы, глаза сигналят "Alarm!". Клоны застыли, каждый у своей двери. Май струсил.
"Караколпак? С балалайкой?" - спросил клон, первый справа. Май показал паспорт. Клон заглянул в него и вернул. Май осмелел - обошел всех, демонстрируя паспорт и бандуру. Никто не признал в "балалайке" бандуру, никто не назвал настоящую фамилию Мая - Караколпак и все тут! Это слово, накарябанное пьяной рукой Щипицына, гипнотически влияло на клонов. Май мельком подумал, что такая сила воздействия - суть следствие частых выходов Щипицына в астрал.
Клоны исчезли. Путь был свободен. Коридор вливался в широкую, устланную красным ковром, тропу; она огибала кольцом центральную часть здания - огромный зал. Стены по обеим сторонам тропы были облеплены дверьми-близнецами. Совсем недалеко скрипки тягуче выводили "Частица черта в нас заключена подчас…". У Мая от этого нытья зародились сомнения в целесообразности своих действий, и захотелось домой, несмотря на присутствие там свояченицы.
Сомнения были подавлены шоком: на тропу из-за поворота вынырнула долговязая монашка! "Здравствуйте", - пролепетал Май. Монашка кокетливо кивнула и юркнула за какую-то дверь. Май из любопытства пошел следом, постучал. Высунулась голая рука с кровавым маникюром, пропала. Дверь открылась. Май сунулся внутрь, но сразу отступил. В комнате была тьма монашек, многие полуголые. Они громко смеялись, и водянистые трехстворчатые зеркала на гримировальных столиках множили их маковые улыбки. Но вдруг упала тишина. Все яркие взоры нацелились на Мая. В недоумении он учтиво поклонился дамам, и тут кто-то больно ударил его по спине. Монашки не захохотали - загоготали, матерясь от восторга.
Из-за спины Мая вынырнул усатый крошка в пунцовом костюме с фальшивыми эполетами, в канотье, лихо сдвинутом на ухо. Он еще раз ударил Мая твердыми ладонями, но теперь в грудь и, злобно гримасничая, завизжал: "На этот комнат ле фам! Ле фам! Ти - мужи-ик! Пошель на мужицка сторона! Киш отсюдова!" Он был так похож на безобразную жалкую галлюцинацию, что у Мая вырвалось: "Рассыпься!" Но это не помогло. Злобный малютка погнал его по коридору, норовя наподдать пониже спины ножонкой в лаковом башмачке. Май, смеясь, уворачивался, а в памяти его привычно отпечатывалось все, вплоть до мушки на щеке вредины.
Между прочим, это был натуральный француз, мусье Шарль, выписанный хозяевами ресторана из Парижа, - человек вопиюще бездарный во всех видах деятельности, которые охватывал ресторанный бизнес. Но работа мусье Шарля была куда важнее. Он наводил западный лоск на ежевечернее действо: возглавлял выход кордебалета на сцену; красовался на высоком табурете рядом с оркестрантами; сопровождал канканерок на поклоны и кланялся вместе с ними, ловко срывая канотье. Болтали, что мусье Шарль не просто какой-то чурка безмозглый, а имеет образование - вырос рядом с "Мулен Ружем". Из-за "Мулен Ружа" все, что мусье вытворял, считалось парижским шиком. У нас хоть и любят подхалимски вздыхать: "Ах, Америка!", но на самом деле только парижский шик - предел мечтаний для нуворишей из страны с мучительным советским прошлым.
В пустой мужской гримерной, между столиками, притулился некто полуодетый - в полосатом фраке, сатиновых, "семейных" трусах. Он торопливо пожирал сосиски с горошком, стуча вилкой. При появлении устрашающе-великолепного малютки в пунцовом костюме несчастный сунул тарелку под столик и бросился натягивать брюки. Мусье злобно шикнул на него, вталкивая в комнату Мая. Тот не мог сопротивляться - ослабел от смеха. Мусье вдруг дернул Мая за ус: "Ти - козак!"; похлопал по бандуре: "Бананайка!" Он подтащил Мая к длинной вешалке с костюмами и молниеносно выбрал красные шаровары, вышитую украинскую рубаху, кушак-очкур. Май мотнул головой: ни за что! Но мусье Шарль понял этот жест иначе: козак без сапог - не козак! Он щелкнул пальцами, и услужливый полосатый, выскочив из почти натянутых брюк, полез за шкаф - извлек пару бывалых красных сапог, сморщенных, как сухие стручки перца. Май начал послушно переодеваться: конспирации и хохмы ради. Пока он возился, мусье напал на многострадальнего полосатого - отобрал у него брюки и начал требовательно кричать: "Катюшка! Давай Катюшка!" Полосатый душераздирающе заиграл на крохотной гармошке "Расцветали яблони и груши…". Мусье стучал ножонками в такт, покрикивая: "Анкор, мужиче-ек! Анкор шибче!" Май понял, что забыт, и улизнул из гримерной.
Тропа изменилась: туда-сюда бродили музыканты; между ними лавировали девушки в костюмах павлинов; пролетали официанты в черных фраках, белых перчатках. На Мая никто не обращал внимания; это было ему на руку. Проходя мимо высокого зеркала, он увидел себя и расстроился: ряженый дурак, суслик обтерханный в красных сапогах! Но тут же Маю дали понять, что он - чертовски привлекателен. Мимо пробежал человек-полено в жестком шершавом балахоне до полу. Он игриво задел Мая и сюсюкнул: "Ах ты, лапа-а! Па-а-чему не зна-а-ю?" Май обомлел от такого паскудства и едва не был растоптан кавалькадой монашек, несшихся по тропе. Из-под приподнятых черных одеяний выглядывали юбки в блестках, трико в сеточку.
За монашками выступала бабища в парче, с голым животом; глубокая пуповинная впадина дышала, как кратер дремлющего вулкана. "Лаэрта Гамлетовича не видал?" - прогукала бабища. "Лаэрта Полониевича, вы хотите сказать? Ну-у, хватились, матушка-барыня! Убит он. Убит!" - сказал, резвясь, Май. "Брешешь! - взревела бабища, хлопнув себя по бедрам. - Как же без него?! Ведь у меня все магазины спалят!" Она двинулась по тропе чугунной поступью. Май пристроился рядом и, наслаждаясь, затрещал: "А чего ждать-то от Полониевича? Наследственность у него - дрянь. Сеструха сошла с ума, утопилась, а папаша, доносчик и шпион, убит на разборке". - "Уй-е-е-е!" - ухнула бабища. "Чистая правда! - поклялся Май. - Ни один суд в мире не уличит меня во лжи!" Бабища, причитая, влезла в лифт и вознеслась - рывком, с натугой - куда-то под купол ресторана.
Из-за красных сапог Май ощущал острый позыв к удальству, но не знал, как самовыразиться: то ли плафон раскокать, то ли дверь высадить. Дверь напротив лифта приоткрылась, и Май, посчитав это особым знаком, без промедления вошел в полутемную комнату. У дальней стены, перед большим мертвым экраном сгрудились пустые кресла; лишь в одном кто-то спал, свесив до полу руку. Май хотел уйти, но экран вдруг ожил. Появился ало-золотой зал, столики; запорхали официанты. Крупные планы любовно показывали чьи-то уши, отягощенные бесценными серьгами, чьи-то лакированные проборы и выскобленные до синевы щеки. На экране шла сиюминутная жизнь гостей ресторана. Маю стало скучно, он вновь захотел уйти. Но тут среди брильянтов и проборов мелькнуло знакомое лицо, и он остался.
Кто из поколения Мая не цитировал Льва Львовского? Он был писатель, но еще и артист; словом, непревзойденно читал на эстраде свои сатирические рассказы, афоризмы, наблюдения. Книги у Львовского тоже выходили, но без авторских пауз и мимики текст терял обаяние, живость. Такой тип художников слова Май называл: говорун. Известность Львовского началась при советской власти, на концертах во всевозможных НИИ. Его полюбили научные работники, и он этим справедливо гордился. Говоруна тягали в КГБ за острые шутки; предлагали сотрудничество, но он доносы писать отказался и сумел хитро использовать опасную ситуацию себе во благо: напросился давать шефские концерты чекистам, а заодно обзавелся среди них нужными поклонниками. В глазах свободомыслящих людей это был акт героизма, что-то вроде плясок Любки Шевцовой перед фашистами.
Льва Львовского даже сравнивали с Зощенко: оба - сатирики, оба - знамениты. Не понятно, правда, к кому слава легче прилепилась. Зощенко - безусловно, гений, но, кроме того - дворянин, георгиевский кавалер, красавец, петербуржец. И время ему для славы досталось знаменательное - век адовых пожаров, но сквозь кровь и грязь еще просвечивало ясное Серебро. Наш Львовский - тоже, допустим, гений, но в придачу, что скрывать, набор унылых реалий - бедный еврей из Львовской области, два курса института физкультуры, гуманитарий-самоучка, живет в Москве, построил дачу. Славу Львовский словил во времена смурые - Серебра под кровью и грязью было уже не видать. Тронешь месиво непродуманным движением, а под ним - лица, лица… Среди них и Михаила Михайловича Зощенко лицо, запрокинутое… Страшно! И как-то неловко становилось от собственного волокитства за фортуной. Львовский, конечно, спрашивал себя: разве я, лично, виноват в трагической судьбе Зощенко; разве в ущерб ему, что я дачу построил; разве его волнует, сколько у меня денег? - Не виноват, не в ущерб, не волнует. Но с месивом-то ужасным, с кровью и грязью, как быть совестливому литератору? А не надо лишний раз разгребать! "Стремиться к небу должен гений…"
"Наш дорогой гость Лев Саввич Львовский!" - услышал Май. Говорун в белом смокинге поднялся по ступенькам из зала на ресторанную сцену. Лукавая улыбка, грустный взгляд, внимательный нос-клювик - он был похож на сову, малость ощипанную, но симпатичную. Май забеспокоился: что делает Говорун среди этих людей? Разве он так беден, чтобы участвовать в дурном безвкусном представлении? Разве так нужны ему новые связи, когда он не успел разобраться со старыми? Разве зрители - это чекисты, которым надо понравиться, а то упекут за излишнюю резвость ума в дурдом или сошлют куда-нибудь, к чертям собачьим? Между тем Говорун оглядел зал и заговорщицки-интимно сказал в микрофон: "Я вижу, мы здесь собрались все свои". Аплодисменты, хохот. Говорун продолжил, развивая успех: "Нет, не то чтобы я не любил бедных, но…" Бурные аплодисменты, крики "Браво!". Май не успел узнать, что собирался поведать "своим" Лев Львовский, кумир интеллектуальной элиты второй половины XX века. Экран погас.
- Не понял! - воскликнул Май и потребовал: - Включите трансляцию!
- Зачем? - пискнули в ответ.
Май, вне себя от такой тупости, зло сказал:
- Я не понял, разве люди в зале - свои для Львовского? Разве он тут не случайный гость?!
- Вы адресуете эти причитания экрану?
Рука спящего в дальнем кресле дернулась. Он встал. Это был Василий Мандрыгин. Май в растерянности сел на стул.
- Значит, я с вами говорил?
- А вы думали, с экраном? С неживой материей? У вас мозговые спазмы.
- Я требую ясности! - не слушая, продолжил Май. - Если Львовский приперся сюда, чтобы прочитать свой опус, то почему он его не читает без всяких пошлых заигрываний с залом? Без воркования в микрофон, без дешевых ужимок?!
- Он иногда и "Барыню" пляшет. На малых сабантуях для избранных, - доверительно сообщил Василий. - Потому что они - сила. Реальная! Захотят - раздавят классика, сказнят на ногте. А захотят - в дело возьмут, озолотят на триста лет вперед.
- Столько не живут!