– Я барахло да макароны стеречь не нанимался, – сказал он и прибавил равнодушно: – Хотят грабить – нехай грабят. – Хохотнул коротко. – Хоть день нехай поживут!
По худым скулам Мамина катнулись твердые быстрые желваки.
– А где Непомнящий? – спросил он.
– Ушел жид. Смылся. Умней оказался, чем я думал! – Свириденко глянул на мальчика, который, вытянув шею, рассматривал пулемет. – Иди отсюда! – бросил он раздраженно в его сторону.
– Значит, так, товарищ Свириденко, – командирским голосом заговорил Мамин. – За уход с поста – два наряда вне очереди. А сейчас – берите оружие и возвращайтесь на пост.
Свириденко усмехнулся, не пошевельнулся даже.
– Слушаюсь, товарищ командир. Было б приказано, забыть недолго. – И, перегнувшись через стол, начал задавать вопросы, как вбивать в Мамина гвозди: – Ты мне скажи, что это за танк, что мы его бросить не можем?
Мамин смотрел на Свириденко удивленно.
– К какой мы части приписаны, куда идем, зачем?
Мамин молчал.
– Где обмундирование, оружие, документ!? Самодеятельностью занимаешься?
– Ты… дезертир, – зашипел Мамин, медленно поднимаясь со скамейки и не отрывая злых своих ненавидящих глаз от злых и ненавидящих глаз Свириденко.
– Кушайте, пожалуйста, не побрезгуйте, – прозвучал над их головами мягкий женский голос, и полные с ямочками на локтях руки поставили на стол большую тарелку налитого по края горячего горохового супа. Как петухи в несостоявшемся бою, они еще пару секунд смотрели враг на врага, потом подняли головы.
Большая полная женщина в платье и переднике, в белом платке, подвязанном на затылке, улыбнулась и, избавляя их от смущения, повторила:
– Кушайте, пожалуйста, кушайте. – Она достала из большого кармана передника пару оловянных ложек и полбуханки порезанного крупно серого хлеба. – Ну что ты там возишься?! – неожиданно крикнула она в сторону подъезда, и тогда же из подъезда вышла девочка-подросток, удивительно похожая на мать, только без ямочек на локтях.
Она шла, чуть покачиваясь, медленно и осторожно, держа перед собой синюю обливную миску с черными кружочками на месте отбитой эмали. Миска жгла руки, и счастливое, сияющее лицо девочки морщилось от боли. Она донесла миску до стола, поставила осторожно, чтобы не пролить налитый так же по самые края суп, сказала шепотом: "Ой!" – и скрытно, за спиной, потрясла ладонями. Мамин глянул на женщину и пододвинул к себе тарелку.
– Кушайте-кушайте, не стесняйтесь. – Женщина смотрела на них, чуть склонив голову набок и спрятав ладони под передник.
– Водички б, – хрипло попросил Свириденко.
– Ой, сейчас! – со всех ног кинулась девочка в дом и почти тотчас бегом вернулась, держа большую алюминиевую кружку, проливая на землю воду.
Свириденко взял кружку и стал пить, громко гукая, большими жадными глотками.
– Вам тоже? – спросила женщина.
Мамин кивнул.
– Да чего же воду, у меня квас есть! – прокричала другая женщина в открытое окно на втором этаже, потом громко хлопнула дверь, и по деревянным ступенькам лестницы в подъезде застучали чьи-то шаги.
Эта женщина была некрасивая, худая, в кое-как застегнутом синем рабочем халате. К плоской груди она прижимала деревенский мокрый глиняный кувшин.
– Пейте, – сказала она. – Прямо с кувшина пейте. – И, вытирая о халат мокрые руки, обнаружив, что пуговицы застегнуты неправильно, стала спешно их перезастегивать. – Холодненький, только с погребу, – прибавила она.
Свириденко уже ел. Наклонившись над столом, набычившись, он ел громко и жадно, давясь, обжигаясь и не замечая этого.
Мамин стыдился, старался есть неторопливо, хотя это плохо удавалось, давился, запивая часто квасом, который он налил из кувшина в кружку.
Чьи-то новые руки, женские, но тяжелые, наработанные, поставили на стол черную большую сковороду с жаренной на подсолнечном масле горячей упревшей картошкой, посредине которой торчала воткнутая ложка.
Женщины не уходили, стояли полукругом, смотрели молча на мужчин, скорбно и терпеливо, и только та, что принесла квас, вдруг всхлипнула и, приложив ладонь к щеке, проговорила:
– Ой, горюшко-горюшко…
– А меня чего ж не накормите? – громко и чуть пьяно проговорил выходящий из подъезда Жора. За ним выбежала Вера Васильевна и тянула назад, но Ермаков не слушался. Покачиваясь, он шел к столу.
Лицо его было в частых пятнышках какого-то темно-вишневого лекарства, разбитые губы были замазаны зеленкой, шея и грудь под незастегнутым комбинезоном – в бинтах, руки тоже забинтованы – каждый палец по отдельности.
– О-ой, го-орюшко-го-орюшко… – громче, нараспев, срываясь, повторила та женщина.
– Наливать наливают, а закусывать не дают, – добродушно ворчал Жора, усаживаясь тяжело за стол. Он пододвинул к себе сковороду с картошкой и стал громко есть, некрасиво раскрывая рот, чтобы не обжечь больные губы.
Женщины шептались, глядя на него, всхлипывали приглушенно.
– Спасибо вам большое… – Мамин отодвинул от себя пустую тарелку. – Хороша, как говорится кашка, да мала, как говорится, чашка…
– Так вот картошка, огурчики, – засуетились женщины.
– Спасибо-спасибо. – Мамин командирски поднимался, оправляя портупею. – Нам на службе лишний жир ни к чему, – пошутил он.
Свириденко взял со стола большой, как лапоть, прошлогодний соленый огурец, стал молча есть его, поглядывая на Мамина.
– А немцы, они – кто?.. Люди или кто? – обратилась к Мамину одна из женщин, самая молодая, лет, наверное, двадцати, баба, располневшая после родов, простоволосая, большеротая и, кажется, здорово бестолковая. Она стояла на теплой шершавой земле босиком, коротконогая и толстопятая.
Не дыша, приоткрыв рот, она смотрела на Мамина в ожидании ответа.
Мамин кашлянул в кулак, быстро глянув на Свириденко.
– Я с ними напрямую не сталкивался, – сказал он и прибавил, указав глазами на Жору: – Это вот у него надо спрашивать. – Подумал и, вытащив из планшетки карту и карандаш, быстро написал вопрос, потом показал Ермакову.
Тот долго читал и поднял на командира удивленные глаза. Мамин указал на молодую:
– Ей вот скажи, спрашивает…
Ермаков подумал, кивнул сам себе, видимо найдя ответ.
– Немцы… не люди… не…
Женщины ждали.
– Черти они! – убежденно произнес Жора. – У них под касками рога. – И для наглядности он стащил шлем и к взлохмаченной, с круглой нашлепкой засохшей крови, мокрой от больного пота голове приставил указательные пальцы, длинные и толстые от намотанных бинтов, страшные.
– О-о-ой, ма-а-амочка! – по-детски широко раскрывая рот, завыла молодая.
– Замолчи, бестолочь! – замахнулась на нее худая в халате, но та не замолчала, а, продолжая выть, покачиваясь, пошла в подъезд.
Мамин разозлился, схватился было снова за планшетку, но потом нагнулся к Жоре, приблизил свое лицо к его лицу почти вплотную и закричал:
– Думаете, что говорите населению, Ермаков?!
Жора, кажется поняв, громко и виновато вздохнул, пьяно усмехнулся и обратился к Мамину:
– А вот скажи, курсант, ты, может, в первых у себя ходил, активистом был, раз тебе такой танк доверили, ты мне скажи – как это так может быть, что человек с винтовки немецкий самолет сбивает, а его за это – в особый отдел? С простой СВТ, я сам видел. Самолет не загорелся ничего, а прямо – набок и упал на поле. А как налет кончился – его особисты пришли искать. Думали, к награде, а мы его больше не видели. Сказали – вражеский шпион, демаскировал наше расположение.
Мамин оглянулся на испуганно внимающих женщин.
– Вы, Ермаков, говорите, да не заговаривайтесь! – громко и строго сказал он.
– Это почему же так? – сам себя спросил Ермаков. – Я же его, фашиста, гада длинномордого, в кабине вижу, и он меня видит, он в меня стреляет, а я – не пикни!.. Не рассекречивайся… Почему? А?! Молчишь?! Не знаешь?! А я знаю. – Ермаков заговорил тихо: – Потому что – нельзя. Что нельзя, почему нельзя – никто не знает. Нельзя – и всё…
– Замолчите, Ермаков! – заорал Мамин, но, видя, что тот не слышит, стал торопливо открывать планшетку, тащить из нее карту.
– Я уж не говорю, что у ребят в пехоте одна винтовка на троих. Один стреляет, а двое ждут, когда его убьют, у них очередь, им по четыре патрона выдали.
Мамин написал что-то на карте, сунул Ермакову, но тот не стал и читать.
– Ты мне вот напиши, почему им можно, а нам нельзя, а я тебе за это скажу, почему мы бегим. Не знаешь, чего писать? Ну я тебе так скажу, почему мы бегим. Немца мы боимся, это верно. Да в него стреляют – он тоже падает, не из железа небось. Мы, курсант, себя боимся, потому и бегим. И друг дружку, русский русского, и самоих себя боимся. Всё, курсант… – Ермаков замолчал, попытался подняться, но, качнувшись, сел, огляделся кругом. И вдруг увидел Костю, стоящего у сараев. – Эй, пионер… – позвал он тихо и ласково, поманив его рукой.
Все оглянулись, посмотрели на мальчика. Он смутился, подошел на несколько метров ближе, остановился.
– Иди, не боись, – вновь попросил Жора.
Костя взглянул на Веру Васильевну.
– Подойди-подойди, – подбодрила она.
Костя подошел близко. Ермаков взял его за плечи, придвинул к себе и долго смотрел в чистые детские глаза.
Мальчик боялся, подавался назад от этого огромного и страшного человека, от которого пахло кровью, паленым волосом, лекарствами, спиртом и жареной картошкой.
– Пионер? – спросил Ермаков.
Мальчик кивнул.
– Молодец! – одобрил Ермаков. – Отличник?
Мальчик подумал и снова кивнул.
– Молодец! – обрадовался Ермаков еще больше. – Песни знаешь?
Мальчик кивнул.
– А вот ты спой, спой мне, сынок, какую любишь…
Мальчик посмотрел внимательно и серьезно в лицо танкиста, высвободил плечи, отошел на два шага, прижал руки к телу, вытянулся, поднял чуть голову и запел.
Жора подался вперед, глядя на мальчика, как на своего единственного в жизни ребенка, замерев и склонив голову набок, растянув губы в счастливейшей улыбке.
Наверное, мальчик пел о ясных пионерских зорях или о высоких, с разлетающимися искрами кострах, о пионерской чести и геройстве – и Ермаков понимал это, хотя и не слышал.
И потому я не слышу.
Пожилая седая уборщица привычно и заведенно водила мокрой тряпкой по чистому школьному полу. Увидев Непомнящего, она оглядела его с головы до ног. Непомнящий смотрелся непривлекательно: с распухшей скулой, в разорванных на колене грязных брюках и таком же грязном пиджаке. Кепку он потерял. Лишь противогаз висел по-прежнему на боку. И стоял Непомнящий криво как-то, просительно и виновато.
– Скажите, Чистякова в вашей школе работает? – спросил он.
– Чистякова? – Уборщица подняла седые мохнатые брови. – А чего она учит?
– Она русский и литературу преподает.
– Нет, Чистяковой нет, – напряженно подумав, ответила уборщица.
– Извините, – сказал Непомнящий и пошел, совсем потерянно, к двери.
– А как ее звать-то?! – крикнула в спину уборщица.
– Виктория Анатольевна. – Непомнящий обернулся.
– Виктория Анатольевна есть, – утвердительно кивнула она. – Только не Чистякова, а Кузовлева…
– Да-да, Кузовлева, пусть Кузовлева. – Непомнящий подошел к уборщице.
– Кузовлева Виктория Анатольевна есть. По русскому она и литературе. И муж ее, Николай Николаевич, военруком работает. Работал, – поправилась она. – Он на фронт ушел…
Непомнящий даже не слышал этого, кажется, а все порывался спросить, где Виктория Анатольевна живет и как ее скорее найти, но уборщица его опередила:
– Она при школе живет, у нас пять учителей при школе, комнаты им дали. Вон через учительскую, она открытая, там дверь, а вы ей кто будете?
Непомнящий не ответил, быстро пошел к учительской, куда указала уборщица. В учительской стены были заставлены часто шкафами с наглядными пособиями за стеклянными дверцами, а в простенках между ними висели самодельные методические плакатики с правилами правописания, карты, цветные рисунки животных. Под высоким потолком, друг напротив друга, висели два больших портрета: Макаренко и Мичурина. В одном из простенков между шкафами была синяя дверь, и Непомнящий открыл ее. А здесь, необычно для школы, начинался обычный полутемный коридор и пахло керосином и человеческим жильем. Где-то плакал грудной ребенок. У общей печки в конце коридора сидела женщина в белых буклях, одетая в длинный цветастый халат, курила и смотрела в открытую печную дверцу на яркий бумажный огонь. Рядом с ней лежала стопка книг в хорошем переплете с золотым тиснением и барельефом знакомого усатого человека на обложке. Непомнящий остановился, не зная, куда идти, но стараясь не смотреть на эту женщину. Она наверняка слышала, как он вошел, но не оборачивалась, а спокойно кинула в печку еще один том и стала ворошить его там кочергой.
– Простите, Виктория Анатольевна где живет? – спросил осторожно Непомнящий. Женщина повернулась, оглядела его оценивающе и указала на дверь, за которой плакал ребенок.
Непомнящий подошел к двери, постучал. Никто не отозвался. Он постучал громче. Но снова в ответ лишь плакал ребенок, и Непомнящий нажал ладонью на дверь. Она открылась.
Комната была маленькой и казалась еще меньше из‑за множества старой мебели и разбросанных в беспорядке вещей. Здесь были: стол обеденный посреди комнаты и стол письменный – у окна, одежный шифоньер и книжный шкаф, высокая, кое-как заправленная кровать и рядом – кровать детская, в которой лежал и плакал ребенок, старые венские стулья, клетка с молчащим кенаром и глобус – на окне, а также разбросанные всюду в беспорядке книги, газеты, глаженые и неглаженые пеленки.
Непомнящий подошел к детской кроватке, посмотрел на ребенка и попытался ему улыбнуться. Ребенок продолжал плакать. Непомнящий осторожно и устало присел рядом на стул и, покачивая кроватку, принялся разглядывать комнату. На стене рядом с отрывным календарем была приколота булавками фотокарточка, сделанная в ателье: немолодые мужчина и женщина с лицами молодоженов.
В коридоре прозвучали чьи-то торопливые шаги, и дверь распахнулась.
На пороге она словно запнулась, стояла и смотрела на него удивленно и внимательно.
Непомнящий медленно поднялся.
– Вот это да! – сказала она и шутливо-обескураженно почесала затылок. – Я за молоком бегала. – Она поставила на стол маленький жестяной бидончик, подошла к детской кроватке. – Ты же спал! – как-то преувеличенно громко и преувеличенно радостно воскликнула она. – Ну ты же спал, когда мамочка уходила. Неужели снова хочешь кушать? Снова хочешь кушать? Ах ты, мой обжорка! – Она взяла ребенка из кроватки, расстегнула кофточку, полуотвернувшись, обнажила налитую грудь, стала кормить.
– Ты отрезала волосы? – спросил Непомнящий.
– Да, с ребенком они мешают, – ответила она. – А ты откуда? – Она оглядела его из‑за плеча. – Как ты меня нашел?
– Случайно. Случайно, можно сказать…
– А… зачем? – спросила она.
– Ты любезна…
– Какая есть…
– Он что, правда военрук? – спросил Непомнящий, и в голосе его прозвучала ирония.
– Да, военрук, – с вызовом ответила она. – И еще он преподает физическую культуру.
– И о чем вы с ним разговариваете?
– А мы не разговариваем. Он не слова любит, а дела. Впрочем, тебе, кажется, этого не понять. Он, между прочим, сейчас там, где должны быть все мужчины. А ты здесь сидишь. В каком-то непотребном виде. Тебя что, били? И зачем у тебя противогаз?
Непомнящий посмотрел растерянно на коробку, открыл ее и вдруг быстро и неумело натянул противогаз на лицо.
– Ты свихнулся? – спросила она. – Сними немедленно, ребенка испугаешь.
Он не снимал, сидел так, не двигаясь. За загрязненными круглыми стеклами глаз его видно не было.
– Ты что, оглох? – раздраженно спросила она.
Он содрал с лица резиновую маску, не глядя на нее, быстро и зло запихнул противогаз в коробку.
– Я танкист, – сказал он.
Она прыснула:
– А почему не летчик? Или лучше кавалерист.
– Нет, серьезно, – сказал он. – У нас в городе все побежали. Я проходил мимо военкомата, там толпа, крик, почти паника. Какой-то курсант ходит, кричит громче всех: "Кто разбирается в рациях?" Я подошел. Он забрал мои документы, посадил в танк, и мы поехали.
На лице ее жила усмешка.
– Как всегда, вверяешь свою судьбу случаю.
– А ты предпочитаешь быть хозяйкой своей судьбы, – он попытался уколоть ответно.
– Я не предпочитаю, я ею являюсь, – сказала она твердо.
Она застегнула кофточку, осторожно положила уснувшего ребенка в кровать, села за стол напротив Непомнящего, посмотрела на него внимательно, и он на нее посмотрел, и они заговорили одновременно, мешая друг другу, и, тут же замолчав, торопливо улыбнулись.
Он хотел сказать, похоже: "Ты еще красивее стала".
А она, кажется, хотела сказать: "Ты плохо выглядишь".
Но теперь они молчали, боясь, что снова заговорят вместе, и уже раздумали говорить те слова, которые хотели произнести.
– Ну, говори, говори, – предложила она.
– Ты его любишь? – спросил он.
– Без любви дети не рождаются, – быстро сказала она, словно готовила этот ответ.
– Это не абсолютный закон природы, – усмехнулся он.
– Это твои слова. Ты ведь у нас идеалист.
– Тише, могут услышать, – пошутил он.
– Не бойся, – она тоже пошутила. – Видел в коридоре? Наша историчка… А с утра крушила пластинки. Советский репертуар. – Лицо ее вдруг исказилось страхом, и она сделалась обыкновенной бабой, жалкой и беззащитной. – Все как с ума посходили. Сегодня, говорят, грабили магазины. Говорят, из тюрьмы вышли заключенные. Скажи, неужели немцы сюда придут? – Она ждала ответа, и губы ее дрожали.
– Кажется, придут… – помолчав, ответил он, не отрывая от нее взгляда. – А знаешь, я действительно не гожусь к военной службе. Не по здоровью даже, хотя очень тяжело, у меня постоянно болит сердце. А по сути своей, что ли. Я ничего не понимаю. Там какая-то другая логика. Этот вот противогаз. Он не нужен, он мне мешает. Я попытался его снять, а он на меня накричал.
– Кто?
– Командир. Мой юный командир. Симпатичный мальчишка, но… откуда такая убогость духа?! Когда успел? Демагог! Причем искренний демагог, верящий в свою демагогию, вот что ужасно! А второй, Яша, учил меня сегодня, как отличать баб хороших от баб дурных.
– Правда? Ну и какая я?.. – поинтересовалась она. – Хорошая или дурная?
– Ты? – Он глянул на нее серьезно. – Ты хорошая… – Взял торопливо со стола раскрытую книгу, посмотрел на обложку и поднял на нее удивленные глаза. Это был Блок. – Ты же всегда любила Маяковского, а его не терпела.
Она не ответила.
Россия-мать, как птица, тужит
О детях; но – ее судьба,
Чтоб их терзали ястреба… –
прочел он и замолчал, задумавшись. – Красиво. И с пафосом, – в голосе Непомнящего была усталая и нервная ирония. – Немцы, китайцы, англичане – все – кто. И одни мы – какие – русские… Имя народа требует своей оценки. Какие?
– Ну и какие же? – она спросила с насмешливой улыбкой.
А он глянул на нее неожиданно серьезно.
– Я за эту неделю такого насмотрелся… Хуже и быть не может… – сказал он тихо и убежденно и, листая книгу, улыбнулся вдруг. – А это помнишь? – И прочел: