Огибая памятник Ленину на площади Ленина, Иван обернулся и с удивлением увидел бегущего следом Альберта. Тот был в костюме и шляпе, но без галстука. Судя по виду, чувствовал Альберт себя неважно. Остановившись напротив продмага, он задумался о чем-то печальном и, держась за сердце, скрылся в его открытой двери.
Набойщики лежали, полулежали и сидели на столах и внимательно слушали бригадира. Дядя Сережа, в очках, держал в руках многотиражку и читал вслух интервью Ивана. Оно называлось "Плоды перестройки". Дядя Сережа был важен, читал громко и отчетливо:
– "Вопрос: Если бы вы родились, допустим, в Австралии, а потом вам пришлось бы выбирать между Америкой и Советским Союзом, какую бы страну вы выбрали?" Ишь Аркашка куда гнет, – прокомментировал дядя Сережа и прочитал дальше: – "Ответ: Я бы выбрал Австралию".
Дядя Сережа одобряюще крякнул. Слушателям тоже понравился такой ответ. Только Генка не слушал или делал вид – сидел на подоконнике и смотрел в окно.
– Дилектор! – предупредил пожилой мужик, и набойщики разом посмотрели в сторону двери. Там действительно стоял Ашот Петрович. А рядом с ним был Иван.
Лежавшие на столах сели, а сидевшие соскочили на пол. Не то чтобы директора очень боялись и не то чтобы так уж уважали, но все же – директор есть директор. К тому же рядом с ним – американец. Ашот Петрович посмотрел на Ивана и пошутил:
– Я думал, они тут работают, а они газеты читают…
Дядя Сережа торопливо подошел к начальнику, поздоровался и ткнул пальцем в интервью:
– А мы тут это… читаем…
– Зачем читать, я вам его живого привел, – продолжал шутить Ашот Петрович. – Мистер Иван Фрезинский!
– Да уж я понял, – кивнул дядя Сережа, глянув смущенно на американца.
Гость первым протянул руку:
– Иван.
– Сергей! – с готовностью представился дядя Сережа, торопливо пожимая руку.
Набойщики уже стояли рядом.
– Правильно там про рыбу сказал, – одобрил Тарасов.
– Про какую рыбу? – не понял Ашот Петрович и насторожился.
Объяснение последовало сразу от нескольких мужиков:
– Ну что можно человеку по рыбке давать…
– Давать, чтоб он с голоду не подох, а можно научить рыбу ловить. Правильно.
– Правильно, конечно!
Всем эта мысль очень понравилась, понравилась она и директору. Ашот Петрович даже поцокал языком от восхищения.
– Можно давать, можно не давать, а тут научил – и пусть, как говорится, ловит себе на здоровье, никому не мешает.
И набойщики кивали головами и соглашались. А дядя Сережа тем временем посмотрел на часы, послушал их у уха и, поводя головой, крикнул высоко:
– Хорэ болтать, рыбаки! Работать давно пора.
И, посмеиваясь и почесываясь, все как бы неохотно, набойщики направились к своим столам…
– До сорока километров в день накручивают, мы измеряли, – объяснял Ашот Петрович очень серьезно и важно, как будто это он сам накручивает в день по сорок километров.
Иван завороженно смотрел на работающих, словно танцующих людей.
– Нигде в мире больше такого нет, – еще раз похвалился Ашот Петрович.
– А можно я тоже… попробую… – неожиданно предложил Иван, но директор не удивился, только пожал плечами:
– Можно, почему нельзя? У нас все можно.
Подозвав дядю Сережу, Ашот Петрович озадачил подчиненного. Тот задумался и почесал плешивую макушку:
– Разве с Генкой? У него напарник загудел.
– Гусаков?
– Он.
Генка, конечно, не слышал этот разговор, потому что работал за одним из дальних столов, но остановился вдруг, оглянулся и встретился взглядом с Иваном.
– Ну почему?! – горячо и страстно воскликнула Анна-Алла. – Почему, как иностранец – так красивый, стройный, уверенный в себе? Смотришь на него, и глаз радуется, и на душе тепло становится. А наш или хмырь болотный, или олух царя небесного… – Анна-Алла говорила очень искренне, голос ее дрожал, и на глазах даже поблескивали слезы. – А иностранцы… они… – Голос из презрительно-гневного вдруг превратился в нежный. – Они даже пахнут иначе…
– А ты нюхала? – поинтересовалась Спиридонова, не отрываясь от работы.
– Нюхала, – мгновенно ответила Анна-Алла, принимая вызов, хотя никакого вызова и не было.
Спиридонова подняла голову и сообщила всем:
– Мой Мишка говорит: мужчина должен быть чуть красивей обезьяны.
– Это он себя имеет в виду? – поинтересовалась Анна-Алла.
Спиридонова бросила на стол свой карандаш. Стало тихо и нехорошо.
– Ну что, девочки, обедать будем? – вмешалась Анна Георгиевна, гася первые же огоньки пожара в коллективе. – Я такую селедку принесла – пальчики оближешь.
Цветка – краска – платок.
Цветка – краска – платок.
Цветка – краска – платок.
Набойщики уже начинали обедать: разворачивали завернутые в газету толстые ломти хлеба с равно толстыми ломтями сала, колупали вареные яйца, отпивали из банок жидкий чай, а Генка с Иваном не останавливались. Точнее – Генка не останавливался, а Иван, поглядывая на него, старался не отставать. Только на пару секунд Генка прервал работу – скинул мокрую от пота, завязанную на пупе цветастую рубаху. И Иван следом стянул через голову белую футболку. Генка был худ и жилист – с грубо исполненным шрамом, оставшимся после операции на желудке, и полувыведенными татуировками на руках; Иван был хорошо, пропорционально сложен, почти как спортсмен-гимнаст.
Дожевывая и отхлебывая чай, к столу, где проходил этот необъявленный поединок, стали подходить набойщики.
– Давай, Гендоз! – подначливо крикнул Тарасов.
– Жми, Америка! – взял противную сторону Красильников.
Все вокруг, конечно, шутили, да и для Ивана это была игра, и только Генка относился к происходящему предельно серьезно, ему нужна была только победа…
…Насчет селедки Анна Георгиевна не обманула. Художницы ели и – буквально – облизывали пальчики. Но разговор, начатый Анной-Аллой, бередил душу, не отпускал даже за едой.
– Муж должен быть один, – изрекла Спиридонова.
– Жизнь – одна, – выдвинула контрдовод Анна-Алла.
Возникла небольшая пауза, и Анна-Алла обратилась к Ане (а голос у нее был нехороший, с намеком, разбирало ее сегодня, как будто черти ее драли):
– А молодежь наша что думает? Сколько у женщины должно быть мужей? Молчишь чего-то все, Ань?
Аня действительно все это время молчала, да она и не ела почти. Взглянув на Анну-Аллу, она тут же опустила глаза и неожиданно покраснела.
Анна-Алла закусила губу, чтобы не расхохотаться. И вновь вмешалась Анна Георгиевна.
– Знаете, девочки, – заговорила она, горько вздохнув. – Когда он есть, его, может, и не так любишь. А вот когда его уже нет… – Уже три года, как Анна Георгиевна овдовела.
Цветка. Краска. Платок.
Цветка. Краска. Платок.
Цветка. Краска. Платок.
Набойщики наблюдали за происходящим молча и неподвижно. Дядя Сережа неодобрительно поглядывал на крестника. Американец не сдавался.
Цветка. Краска. Платок!
Цветка. Краска. Платок!
Цветка. Краска. Платок!
К счастью, платок был закончен, а то бы они оба упали, наверное.
Иван расправил усталые плечи. Набойщики смотрели на него с симпатией. Иван не проиграл.
Но Генка сам записал себя в победители. Ни на кого не глядя, он подхватил свою рубаху и, вытерев пот с лица, пошел по цеху к выходу, покачиваясь слегка. Все молча смотрели ему вслед.
Моя лилипуточка!
Приди ко мне!
Побудем минуточку!
Наедине! –
пропел Генка противным мультфильмовским фальцетом и скрылся за громко хлопнувшей дверью.
– Только вы потом никому не говорите, что мы у Павла Тимофеевича были, – попросила Аня.
– Почему? – не понял и удивился Иван.
– Его на фабрике не любят.
За забором загремела цепь, и огромная псина кинулась с громовым лаем на ворота.
А во дворе глухо и хрипло заругался старик.
– Кто? – спросил он настороженно и угрожающе.
– Это я, Аня, Павел Тимофеевич.
– Замолчи, чёрт черный, фашист проклятый! Какая Аня?
– Аня… Аня Голованова…
– Нюрка?
– Я! – Аня заулыбалась, просияв вдруг и глянув смущенно на Ивана.
– Отойди! Отойди, чертяка фашистская!
Звякнула щеколда, и калитка отворилась.
Это был очень длинный и очень худой старик, одетый по-зимнему, с черенком от лопаты вместо палки. Щуря глаза, старик с подозрением смотрел на незваного гостя.
– Это Иван, – представила его Аня. – Он приехал из Америки! Вас даже в Америке знают! – Аня говорила громко, почти кричала – старик плохо слышал. Возможно, он не расслышал, а возможно, его не трогали ни сообщение о собственной известности в Америке, ни вид пришедшего в гости живого американца. – Представляете, Иван считал, что вы жили в девятнадцатом веке! – прокричала Аня.
Старик задумчиво склонил голову и проговорил:
– В девятнадцатом? Нет, я в девятнадцатом веке не жил… Я в двадцатом веке жил…
Дом был маленький, старый, заваливающийся на один бок, единственная комната внутри – грязная, замусоренная. Иван смотрел по сторонам и смотрел на Иконникова и, похоже, все никак не мог поверить в то, что это тот самый Иконников и что он, тот самый Иконников, живет здесь.
Аня выкладывала из сумки на стол продукты: половину курицы, кусок ветчины, банку шпрот, пачку чая.
– Я вам чай принесла, Павел Тимофеевич! – радостно сообщила Аня. – Индийский, со слоном!
– Чай – это хорошо, – задумчиво проговорил старик, косясь на Ивана.
Приблизив лицо к стеклу, Генка разглядел спидометр "вольво" и присвистнул:
– Двести двадцать кэмэ…
После чего подошел к воротам, осторожно их подергал и, поняв, что они закрыты изнутри, стал карабкаться на высокий глухой забор.
– Куда лезешь? – строго спросил его кто-то из‑за спины.
Это было так неожиданно, что Генка свалился на землю и, сидя на заднице, смятенно смотрел на приближающегося незнакомца в черном костюме, белой сорочке с галстуком и в шляпе.
– Куда полез, я спрашиваю? – остановившись, повторил свой вопрос незнакомец.
Генка взял себя в руки, поднялся и, указав взглядом на забор, ответил на вопрос вопросом:
– А может, я там живу?
– Я знаю, где ты живешь, – усмехнулся незнакомец и прибавил: – Я все знаю.
– А ты… – заговорил Генка и запнулся, замолчал, начиная понимать – кто этот человек. И взгляд его глаз с сердитого сменился на заговорщицки-веселый. А у незнакомца взгляд уже был таким.
– Понял теперь? – спросил тот и в открытую улыбнулся.
– Так точно! – ответил Генка и выпрямился. – Понял, командир! – Рот его непроизвольно расплылся в улыбке.
Незнакомец взял Генку за воротник рубахи и притянул к себе:
– И на будущее: ближе чем на пятьдесят метров к нему не подходи.
– На пятьдесят? – переспросил Генка.
– На пятьдесят, – подтвердил незнакомец.
– Понял, командир! – весело согласился Генка.
– Генка-то твой жив? – спросил старик, прохаживаясь по комнате и продолжая коситься на сидящего на табуретке гостя.
– Жив, жив, – добродушно отозвалась Аля. (Она быстро чистила картошку.)
– Ну, жив и жив. – Старик впервые повернулся лицом к Ивану. – Отец у него тоже жил-жил, а потом взял и повесился. Пил. А не пил, может, еще раньше б повесился. Мастер был. Какой был мастер… А ты вот как к Сталину относишься? – неожиданно спросил он, настолько неожиданно, что Иван даже вздрогнул.
Старик стоял напротив и ждал ответа. Иван кашлянул в кулак.
– Я много думал о своем отношении к Сталину. Да… Я считаю его неизбежным злом.
Ответ неожиданно развеселил старика. Он хрипло засмеялся, склоняясь вперед и опираясь на палку, вытирая одной рукой слезы. Иван еще больше смутился и даже растерялся.
Старик поднял на Ивана глаза, в которых не было ни капли радости и веселья, а только горе и злость.
– А дуракам всякое зло неизбежно! – проговорил он и вновь заходил по комнате. – Чего меня только не заставляли на платках рисовать. Трубы… "Чтоб труба повыше да дым погуще". Трактора колесные да гусеничные тоже. Танки. Железного наркома товарища Ежова. Я говорю: нам нельзя, у нас цветы, у нас на платках триста лет цветы! Вот тебе и неизбежное зло… Неизбежное оно, когда его ищут. А ты гляди мне! – старик погрозил Ане пальцем. – Как помру, чтобы в клубе ихнем в гробу меня не выставляли! Я к ним ни живой, ни мертвый! Слышишь?.. А знаешь, как жена моя покойница платки наши называла? – Старик вновь обращался к Ивану. – "Богу картинки"! Неграмотная она у меня была. Богу картинки… Он, мол, там наверху сидит, смотрит на бабьи маковки и радуется… Среди грязи нашей, серости вдруг – платок! Богу картинки… Ну, давай, чего намалевала… – Иконников взял картонный тубус, который принесла Аня, открыл его, стал вытаскивать один за другим кроки, рассматривать их, стоя под лампой, и бросать на пол. – Барахло… Барахло… – комментировал он и вдруг замер, разглядывая очередную работу. И Иван увидел, как по небритому корявому лицу старика текут слезы. – Нюрка, Нюрка, – сипел старик. – Вот она, Богу-то картинка! Вишь, как вывернула… Повилика! Я его и за цветок никогда не держал – трава, на корм скотине… Повилика…
– А худсовет не принял. – Аня выглядела радостной и смущенной. – Сказали – отход от традиции.
– Отход от традиции… – повторил старик, не отрывая от рисунка взгляда.
– А торговля все требовала, чтобы мы Аллу Пугачеву нарисовали.
Старик поднял голову и спросил удивленно:
– А это еще кто?
Альберт подошел к забору, ухватился руками за край, подтянулся, сел сверху, посидел, глядя по сторонам, и спрыгнул в сад. Но пробыл он там совсем недолго, не больше мгновения. Оттуда донеслось торжествующее рычание, и Альберт вновь, только теперь с другой, внутренней стороны стал подтягиваться на заборе. Однако теперь выходило хуже. Перекошенная физиономия Альберта дважды появлялась над забором и дважды скрывалась за ним. Только с третьего раза ему удалось преодолеть уже, казалось, неодолимую преграду. Альберт посмотрел на свои ноги. Одна штанина почти до колена была оторвана.
– Собака, – сказал Альберт, и это была не констатация факта, это было ругательство.
В комнате стало светло и чисто. Аня, Иван и старик сидели за нарядно накрытым столом; Аня и Иван уже пили чай, а перед стариком стояла тарелка с остывшим бульоном.
– Ешьте, Павел Тимофеевич, что же вы не едите? – уговаривала его Аня.
– Да не хочу я, Нюр… Что мне эта еда… Она мне уже… – отказывался старик, о чем-то размышляя. – Вот и скажи спасибо своей Америке! – неожиданно проговорил он и съел пару ложек бульона – шумно и неопрятно.
Иван улыбнулся:
– Почему… За что я должен благодарить Америку?
– За то, что живешь…
Иван растерянно улыбался.
– У нас в Васильевом Поле знаешь как бабы намастырились плод изводить? Спицей выковыривали!
– Павел Тимофеевич, ну пожалуйста! – Аня пыталась остановить его, но старик продолжал:
– И правильно делали! Вот сыночка моего Ваньку выносила жена, а теперь я от него Фашиста завел! От него, от кого же еще? Он ведь у меня, сыночек мой родненький, чуть не все платки попропивал. А я ведь, как с фабрики ушел, руками их расписываю. Три месяца – один платок. В год четыре платка, если не болею. А он его – за бутылку! А кроки у меня хранились аж с позапрошлого века, они дороже золота, а он ими печку растопил. Я увидел – меня паралич разбил. А думаешь, холодно ему было? Не-е… Осень теплая стояла, никто печек еще не топил. А ему холодно стало, сыночку моему… Думаешь, один он такой? Они все такие. Им хорошо, когда наблевано… А когда красоту видят, их трясти начинает…
Аня вошла в свою комнату и, увидев Генку, остановилась. Генка был в одних трусах, но с чалмой на голове. Чалма была сварганена из махрового полотенца. Генка сидел на полу, скрестив ноги и сложив ладони под подбородком, как это делается в индийском кино. Перед ним лежала какая-то раскрытая книга. Генка был серьезен.
Аня засмеялась, но Генка держался, продолжая оставаться серьезным. Подглядев в книгу, он гундосо пропел:
– Слава Аллаху, господу миров!
После чего сам заржал, подбежал к жене, подхватил ее, закружил.
– Ты чего, Ань, мне Котофей с тарного цеха такую книжку дал почитать! На одну ночь только! Там на странице восемьдесят три такое написано! Они вообще, что ли, оборзели, такое печатают? Кто только разрешил, я б не разрешил ни за что! Оборзели совсем…
Аня присела и посмотрела на обложку. Это была "Тысяча и одна ночь".
– Давай сейчас читать, Ань? А то Котофей меня завтра убьет, если не отдам. Давай, Ань? Я буду читать, а ты слушай.
– Ну давай, – согласилась Аня.
Они устроились тут же на полу, на синтетическом коврике. Генка сел, Аня прилегла рядом, приготовилась слушать.
– Давай сразу со страницы восемьдесят три начнем? – предложил он.
– Нет, – не согласилась Аня. – Начнем с начала.
Генка вздохнул и начал с начала:
– "Слава Аллаху, господу миров! Привет и благословение господину посланных и да приветствует благословением вечным, длящимся до Судного дня". – Генка почесал затылок и вздохнул. Попробовал найти страницу восемьдесят три, но Аня остановила:
– Читай дальше.
– "А после того: поистине, сказания о первых поколениях стали назиданием для последующих, чтобы видел человек, какие события произошли с другими, и научился, и чтобы, вникая в предания о минувших народах и о том, что случилось с ними, воздерживался он от греха. Хвала же тому, кто сделал сказания о древних уроках для народов последующих", – пробубнил Генка и вдруг отбросил книгу и навалился на жену. – Ань!
– Гена, – вырывалась Аня. – Гена, не надо… Гена, ну пожалуйста!
– Ань! – настаивал и требовал Генка.
– Ну, Гена! – Аня чуть не заплакала и, вывернувшись, вскочила на ноги, отбежала к окну и остановилась.
Громко дыша, Генка сидел на полу и смотрел в спину жены.
– Гена, я не знаю, как дальше жить, – тихо сказала Аня.
Генка шмыгнул носом, поднялся и прошел по периметру комнаты, как зверь вдоль прутьев клетки. Выбрав, на его взгляд, подходящее место, Генка хотел врезать кулаком по бетонной стене и уже замахнулся – с яростью, изо всей силы, но передумал на ходу и сменил правый кулак на левый, решив, видимо, что правый еще пригодится. Звучно хрястнули суставы. Аня испуганно обернулась. Генка согнулся, сжимая разбитый кулак между коленей, кривился от боли, но молчал – женщина за стенкой укачивала ребенка.
В "живописной" было шумно и нервно. Анна-Алла стояла посреди комнаты и, можно сказать, выступала:
– Эх, сбросить бы мне годков пятнадцать, видели бы вы этого Ивана. И меня б видели!
Спиридонова прижала ладонь ко рту. Анна Георгиевна сокрушенно помотала головой.
– Уехала бы? – спросила Спиридонова потрясенно.
– А то бы осталась?! – Анна-Алла засмеялась. – Знаете, как молодежь эту страну называет?
– Какую страну? – не поняла Спиридонова.
– Ну, эту, эту! – Анна-Алла топнула ногой, показывая, какую страну она имеет в виду. – Знаете как? Совок! Вот именно – совок!