Жена рассказала, что случилось.
Движение на Кирочной большое. Трамваи мчатся на полной скорости. Нина побежала через улицу в магазин - и… Умерла она мгновенно, не мучилась…
Павел напился и жестоко избил мать. Потом они плакали вместе.
Нинину дочку в тот же день забрала к себе тетка, ничего не сказав ей о смерти матери.
Я постучал к соседям. Чем мог я утешить их? Что Павлу мои слова?
Было видно, что пил он много. И сейчас на столе стояли две бутылки водки. По комнате сновали какие-то люди. Взгляд Павла пугал: трезвый взгляд пьяного человека. Лицо заострилось. Металлической синевой отливала щетина на щеках. Я подошел к столу, молча налил из бутылки, залпом выпил едва ли не полный стакан.
Что мог я сказать Павлу? Видел ли он меня вообще? Для чего я здесь? Со своими бессильно-младенческими словами я был здесь совершенно лишним.
Вернулся к себе.
- Пойдем в город, - хотел я сказать, но не сказал: жена поняла меня без слов.
Ножницы света, падавшие из узких окон, раскраивали асфальтный лоскут двора. Бесшумной тенью скользнула в подвал кошка.
Ветер, словно злая собака штанину, молча трепал тяжелый фонарь над аркой.
Не успели мы выйти из-под арки на улицу - повалил густой мокрый снег. Он, безмолвный, таял, едва коснувшись асфальта.
Молчание длинным шарфом тянулось за нами из квартиры. Улица разматывалась заезженной лентой немого кино. Но какие невыразительные - усталые, безобразные, пьяные - были у здешних актеров лица! Как неумело отрывали они беззвучные рты! Ничему не смог научить их Чаплин.
Вытянув лошадиное тело, пробежал трамвай.
Кружки, нарисованные на окнах пивной, тяжелели под шапками реального снега и исходили пенным потом.
Монгольская желтизна испорченного светофора на перекрестке плаксиво моргала: за что дали в глазик?
Я посмотрел на тротуар: повсюду уже лужи. И теперь снежинки, казалось, не таяли - асфальт отражал их падение и снег продолжал идти вглубь, под землю. На лужи разноцветными, но поблекшими пятнами падал из окон приглушенный занавесками свет.
В Таврическом саду, возле ограды, какой-то малыш в белой шубке, сняв варежки, ловил пушистые снежинки. Восторженно, от всей своей детсадовской души он хлопал в ладоши и смеялся, и варежки, торчащие из рукавов шубки, пришитые к резинке, весело прыгали в такт его движениям. И смех, и хлопки ладошек, и подскакивания варежек - все было беззвучным.
Деревья из-за ограды Таврического протягивали к нам скрюченные пальцы-сучья.
Мемориальные доски на здании ГИДУВа были залеплены толстым слоем снега. И не сможешь, как ни старайся, прочитать, кто же из великих работал здесь… Снег забвения - во всяком случае, здесь и сейчас для тебя.
На стене Суворовского музея генералиссимус молча, одним усилием воли приказывал солдатам катиться, не зная страха, вниз, в пропасть. И мозаичный снег суриковской картины было невозможно отличить от настоящего, сиюминутного. Воздух петербургских болот стыл, пронизанный холодом альпийских гор.
Солнце, словно проколотая шина, садилось в конце улицы; к нему, как будто желая сожрать его поскорей, тянулись тучи. Они несли в себе зиму. Дул ветер - белый, жестокий, безмолвный. В молчании, в тупом исступлении надвигались на осеннее солнце зимние тучи. Тяжелые отблески беззвучно кричащего заката лежали на них.
Последняя пятница на этой неделе
I
Но что-то меня все беспокоило, не отпускало, и я решил после работы обязательно дозвониться до него. Заскочил в первую же кабину на углу. Телефон с оборванной трубкой напоминал бор-машину… Наконец нашел исправный телефон, снял трубку, набрал номер и неожиданно ощутил, как тяжел переполненный мелочью телефонный ящик. Длинные гудки… я терпеливо ждал, считая: "раз… два… двадцать один…" - и вот на том конце провода кто-то наконец снял трубку.
- Боря, это ты?
- А-ага. Здорово. Где пропадал? - медленно, словно заспанным голосом отозвался Борис.
- Да я тебе сегодня целый день звоню…
- Целый день! Ну это ты, признайся, очень уж сильно заливаешь. - Помолчал. В трубку было слышно его дыхание. - Слушай, приезжай ко мне.
- Приеду, - согласился я сразу.
- Приезжай! - стал прочему-то уговаривать Борис, будто и не слышал моего ответа. - Сейчас приезжай. Новую квартиру посмотришь, а то уже почти год, как мы здесь, а ты так ни разу и не приехал… нам уже и телефон давным-давно поставили, а тебя все нет и нет, все не едешь…
- Приеду.
- …и метро, ветка новая, ты по ней еще и не ездил ни разу небось… так что прокатишься, всё ощущения новые… хотя какие там ощущения… мы рядом со станцией живем, совсем рядом, буквально в двух шагах, а дорогу я тебе уже сто раз объяснял, и сейчас, в сто первый, объясню… вот слушай… И обязательно приезжай! Слышишь?!
- Да о чем ты все говоришь?! Я же сказал тебе, что приеду.
- А-ага! Знаю я тебя как облупленного, у тебя семь пятниц на неделе. Сейчас наобещаешь, а через час позвонишь, скажешь вежливо: извини, брат, но никак не могу сегодня, как-нибудь в другой раз, - и прощай на тыщу лет. А ты сейчас приезжай! У нас здесь соловьи поют, ночью слушать пойдем.
- Какие соловьи? Ты что несешь?!
- Как что? Думаешь, вру? Ты, если своим глазам не веришь, на календарь посмотри: май. Самое время для соловьев.
- Да я не о том. Где ты в городе соловьев нашел, а?.. И вообще, у нас с тобой какой-то дурацкий разговор получается.
- Так и не надо никаких никчемных разговоров вести. Тем более - по телефону. Приезжай быстренько! Все сам увидишь и услышишь. И сам еще спасибо мне скажешь. Да что я тебя уговариваю, как маленького? Давай приезжай скорей!
- Хорошо, хорошо, но только, наверное, через час, не раньше. Раньше мне никак не успеть.
- Только ты обязательно приедь! Я жду.
Начало девятого. Я зашел в магазин, купил бутылку, сухой торт - "парус" называется. Не с пустыми же руками являться, в самом-то деле.
Ехал в метро, смотрел, как по никелированным ручкам скользит многократно отраженный свет… Борис - мой сводный брат. Кажется, в воспоминаниях о Есенине читал я о том, что его детей знакомили друг с другом на прогулке, случайно. У нас, конечно же, было не так. Когда отец ушел в другую семью, мама не стала возражать против моих встреч с ним и со сводным братом. Поначалу мы с Борисом поглядывали друг на друга искоса. Наша дружба началась, когда мы были уже подростками. Было время: встречались чуть ли не каждый день. Ну а потом, как в жизни и бывает, мы, случалось, не виделись по году…
В Боре, казалось мне, жило сразу несколько человек, и все эти люди в нем уживались друг с другом как нельзя лучше. Поэтому, может быть, он легко ладил и с окружающими его людьми. Хотя умел, при случае, показать себя язвой. Сейчас, в метро, мне вспомнилось: два года назад я отдыхал в Крыму, оказался "на мели" и послал брату телеграмму с просьбой выслать рублей двести, если может. Он прислал сто и ответную телеграмму: "Срочно сообщи как сложилась дальнейшая жизнь волнуемся всей семьей". Он был талантлив, многое обещал в отрочестве и юности, а стал рядовым инженером. Рано женился, потом родились сын и дочь… повседневные семейные заботы… словом, быт заел…
Я приехал к Борису в полдесятого.
Он открыл дверь со словами:
- Ну что же ты так долго?! Я тебя жду-жду, а тебя нет, и нет, и нет.
Голос у него - словно бы механический, неживой. Тусклый голос. И глаза тусклые тоже.
- Да вот, понимаешь ли, дом нашел, а улицу не смог, пришлось плутать, - неуклюже пошутил я.
Борис никак не отреагировал на мою шутку. Он был печален. Озабочен чем-то. Или просто устал?
- Просто устал, - отмахнулся он.
Молча стал показывать свои хоромы. Трехкомнатная кооперативная квартира выглядела огромной - если сравнивать ее с комнатой в коммуналке, где брат с семьей жили прежде. Но как-то неуютно было здесь; чувствовалось: нет в семье брата сейчас мира и покоя. Жена и дети смотрели на него словно на постороннего. И когда я, чтобы что-нибудь сказать, обронил:
- А что, хорошая квартира, - брат вяло усмехнулся:
- Хорошая. И деньги хорошие.
И только когда мы пришли на кухню и остались одни, Боря немного оживился, повеселел глазами.
- Вот, Юра, а это у нас, как, впрочем, ты, наверное, и сам уже догадался, кухня. На ужин мы приглашения не дождемся, а значит, здесь мы и приземлимся. Об этом ты, видимо, тоже уже догадался.
И было мне непонятно: о чем же я догадался - о том, что нас не позовут ужинать, или о том, что мы просидим вечер на кухне?
Но кое-что я все-таки успел понять правильно и только на кухне вынул из портфеля бутылку "Котнари".
- На новоселье полагается кошку дарить. Но, во-первых, кошку я так быстро раздобыть бы не смог, а во-вторых…
- …во-вторых, с кошкой тебя мои, наверное, и на порог бы не пустили. Как ни странно, я, Юра, говорю сейчас совершенно серьезно. Да и какое тут новоселье - уже год, считай, прошел. Так что ты, заменив кота на "Котнари", поступил как нельзя правильно. - Борис открыл холодильник, достал початую бутылку "33-го". - У меня, как видишь, дешевше, но тоже есть чего.
- Да ты, братец мой, никак уже под мухой?
- Да, и не под одной.
- Что: не под одной?
- Не под одной мухой. Я, тебя ожидаючи, уже приложился немного. Только для настроения… Ехал ты долго, вот что я тебе скажу. Сам виноват… А вообще, знаешь: пустой стакан… - замолк, затем закончил мрачно: - …это словно пустой гроб. Без покойника.
Мы сели за стол. Нарезая хлеб и сыр, брат говорил:
- Не обессудь: чем богаты, тем и рады. А я вправду рад, что ты пришел. Сегодня пришел. - Немного помолчал. - И рад, что мы можем побыть одни…
И в эту минуту, как нарочно, вошел сын. Остановился в дверях.
- Ну?
- Я забыл сказать тебе, папа, но дело в том, что тебе сегодня звонил дядя Олег.
- Чего звонил?
- Хотел сказать, что зайдет и деньги отдаст.
- Так что, зайдет?
- Не знаю. Скорее всего, нет.
- Почему?
- Он только хотел об этом сказать, да так и не решился, денег у него, наверное, как всегда, нет. Так что и отдавать нечего.
- Значит, не зайдет?
- Значит, нет. - Сын пристально посмотрел на отца, едва разлепил губы: - Опять, значит, пьешь? - и вышел.
Борис кивнул на дверь:
- Ви-дал? Слы-хал? Издевается. Вежливый и равнодушный, словно подарок чужому дяде. Ума не приложу, что с ним делать? Пятнадцать лет - переломный возраст… Неужели и мы когда-то такими были? Тоже родителей мучили? Что-то я такого за собой не припомню. Вроде все как-то по-другому у нас было. Или это мы свою совесть, самих себя по головке погладить хотим? Я в пятнадцать лет родителей, наверное, не понимал. Особенно отца. Вероятно, осуждал за многое. За все. Мальчишеский максимализм, так сказать. Ищем идеала, а его - нет. И быть не может. Но в детстве-то мы этого не понимаем. Или, вернее, не хотим в это поверить. Смириться не хотим. Как же так: только реальная жизнь, а мечты, поиски идеала?! Нет, только в реальности жить - это так неинтересно. Вот вырасту, мол, и все у меня по-другому будет, не так, как у вас, у взрослых… - Борис помолчал. - Так, наверное, и сын мой сейчас думает. А может, и не так. Я, к сожалению, не знаю… А знаешь, Юра, вот жили мы все в одной комнате - и ладили друг с другом. Теперь в новой квартире, казалось бы, живи и радуйся - ан нет. Как переехали - почти сразу словно бы черная кошка между нами пробежала… - Борис одним глотком осушил стакан портвейна. - Ты, Юра, только не подумай, что я такой весь из себя бедный и несчастный. Что много пью. Сын на этот счет ошибается. Просто сегодня у меня день такой… ну, в общем, такой день, что нельзя мне не выпить… И это хорошо, что именно ты сейчас со мной. Что мы одни… Что же ты не пьешь, брат? Ты выпей, прошу тебя.
И я выпил. Тоже "33-го". И спросил:
- У тебя нелады какие на работе? Но стоит ли переживать из-за этого? Я вот, например, кто? Ото-ЛАРИН-голог. Хоть и трудно выговорить, а словно бы из "Онегина". Ну, а меня как зовут? Ухо-горло-нос. Не человек, а только ухо, нос и горло. И то я не переживаю…
- Да при чем тут работа?! - Борис был раздражен. - Работа - это чушь собачья. И говорить о ней не хочу. И слышать. И думать. Хотя бы до понедельника. - Сменил тон. - А ты что это не закусываешь? Ешь давай. Или ты теперь живешь по новейшим советам древней тибетской медицины?
- А при чем тут тибетская медицина?
- Ну вот - врач, а не знаешь! При том, что тибетская медицина советует: если вам за сорок, надо есть манную кашу. Легко усваивается и силу дает.
- Вот сам и ешь эту свою тибетскую манную кашу! - Теперь раздражен был я.
- Э-э, нет, - добродушно возразил брат. - Я еще годик могу и без каши прожить. А тебе ее уже нужно начинать есть.
- А тебя, Борис, какая муха укусила?
- Никто меня не кусал - ни муха, ни бешеная собака. И может быть, напрасно. Но работа тут точно ни при чем…. А вот ты, Юра, лучше скажи мне… хоть ты и не "психо", но все же врач… Шел я два дня назад по нашему двору… вечером, но не поздно… домой шел… а у дорожки старик стоит, булку голубям крошит, увидел меня и говорит: "Не бей меня, мил-человек, я хороший, птичек кормлю". А я что же, плохой? Такой страшный, что меня бояться надо?!
- Ну, брат, во-он как ты повернул! Во-он какие выводы делаешь! А дело тут не в тебе вовсе, и это ты сам, наверное, прекрасно понимаешь…
Но Борис, казалось, не слышал меня.
- А вот еще случай, тоже недавно произошел… на вокзале… провожал я кого-то… дело тоже вечером было… И на перроне встретил одного своего знакомого… давно мы с ним не виделись. Подошел, разговорились. Говорили минут десять - представляешь? - и вдруг я спохватился: обознался, с кем-то незнакомым говорю…
- Вот уж нашел, Боря, из-за чего панику поднимать, - ответил я спокойно. - Ну, обознался. Такое со всеми бывает. Да и с тобой самим такого раньше разве не случалось?
Борис хмуро покачал головой:
- Да не в том дело - случалось, не случалось. Ну да, я просто обознался. Но ведь и этот человек тоже меня за какого-то своего знакомого принял. Иначе бы мы с ним и не разговорились. А то ведь минут десять, честное слово, говорили. Разве это не странно?
Я улыбнулся:
- Слушай, а не я ли это был? Там, на вокзале…
- А ты хоть и старший брат мне, а дурак! Полный дурак! - резко и зло ответил Борис.
- Но чего ты от меня-то хочешь? - Я старался говорить как можно миролюбивей.
Боря вздохнул:
- Да ничего не хочу - ни от тебя, ни от кого другого. Мы с тобой все равно что на разных языках сейчас говорим. - Посмотрел в окно. - Уже ночь на дворе. Мои легли, наверное… Ну а мы с тобой пойдем теперь соловьев слушать!
- Нет уж, уволь.
- Пойдешь, пойдешь как миленький! Соловьи, белая ночь!..
- Да ведь нет никаких соловьев! Ты их просто-напросто выдумал. Сказочник!
- То есть как это - нет соловьев?! А ты их слышал? Вот, вот. Не слышал, а говоришь!
Я рассмеялся:
- И не услышу. Я к себе домой пойду. Спать.
- Но я прошу тебя, Юра, очень прошу, пошли соловьев слушать. Есть они, есть, есть!
II
Белая ночь - мирная, доверчивая, домашняя - безмолвно застыла над землей. Молодые деревья протягивали к нам тонкие влажные ветки. И зелень была такая свежая, что в ней хотелось потеряться. Но сильнее цвета в эту ночь были запахи. Цветущий сиреневый куст с головой накрыл меня густым ароматом.
- Сирень цветет, соловей поет, - почти серьезно заметил Борис. Он шел как-то боком - готовый не то упасть ничком на траву, не то побежать стремглав, не оглядываясь.
- Сам придумал? Или народ?
- Может, сам, а может, народ. - Голос Бориса звучал глухо и напряженно. - Ты знаешь, что такое сорок дней? - И, не дожидаясь ответа, четко разделяя слова, сказал: - Сегодня сорок дней, как умерла моя любимая женщина. И я никому не могу об этом сказать. Никому.
Я осторожно взял брата за рукав рубашки:
- Прости, я не знал… Ты мне никогда не говорил, что… Извини…
Борис передернул плечом, высвобождая руку; ответил неожиданно резко:
- Да иди ты со своей добротой знаешь куда! - Крикнул: - Я хочу быть один. Один! - Замолчал, шепнул: - Извини. Как раз один я и не хочу быть. Потому это и хорошо, что ты приехал. А то я сейчас… Вот идешь по мосту через Неву и с наслаждением каким-то думаешь: взять и… Но что-то останавливает, все никак не могу решиться. Ты вот как думаешь: Бог есть? - Я не успел ответить; брат задал новый вопрос: - А дьявол? - И снова, не дожидаясь ответа: - Я у одного старого французского философа прочитал… У Паскаля? Монтеня? Декарта?.. Не помню. Да и не суть важно. А важно вот что. Мол, верите вы в Бога или нет - это ваше личное дело. Но когда вы говорите, что и дьявола не существует, - тут я с вами никак не могу согласиться. Потому что в планы дьявола как раз и входит: убедить людей, что его, дьявола, не существует… Значит, дьявол есть! И вся наша жизнь, может быть, - просто дьявольские козни, а?.. Сороковой день, брат… Такие у меня дела…
- А Светлана, дети… они - знают?
- Не знаю… Светлана, наверное, знает… догадывается. Только какое все это сейчас имеет значение? - пробормотал Борис. - Сороковой день… Мы, живые, всегда о смерти думаем. А смерть о жизни и не вспоминает, должно быть. А? Как ты думаешь?
- Она молодая?
- Да.
- А умерла от чего? Ты извини, что я спрашиваю. Может, помолчать лучше?
- Как хочешь. Я уже отмолчался. От чего сейчас чаще всего умирают - не мне тебе говорить… И вот говорят: время - лучший лекарь. А у меня… Чем больше времени проходит - тем чаще ее вспоминаю… - Сказал почти неслышно: - Я даже понял однажды, что это значит… - Не договорил. И еще тише: - А я вот все живу и живу. Каждый день, каждую минуту…
- Она тебя тоже любила?
- Да.
- А ты не думал, Борис…
Он прервал меня, и голос его был спокоен:
- Ты, Юра, не женат, и детей у тебя нет. И тебе сейчас, наверное, не понять… не головой, нутром… - Помолчал. - Да вот тебе пример отца. Что, поступать как он? Я хорошо помню: я в детстве ну никак понять его не мог. Может, и сейчас не понимаю. Конечно, любовь. Ну, да. Но… Я его не осуждаю, нет, но каждый выбирает путь, приемлемый только для него. - Снова помолчал. - Я даже не могу сказать тебе: красивая она или нет. Но вот Света. Красивая, умная, ну, в общем, только самые хорошие слова скажу… Или я сам… Знаешь, я очень четко ощущаю свою ограниченность. А у нее ум был - свободный, совершенно ничем не скованный. Знаешь, такое ощущение безграничного полета… Она все и всех понимала. Не чета мне. Да видно, Господь не любит совершенства. Наверное, плохо ему, когда людям хорошо… И я слушался ее во всем, - сказал Борис, словно оправдываясь, - не пил, ну ни капли. Даже и желания выпить не было… Вот такая моя история, брат…
Мы вышли на крохотную лужайку. Туман плыл над мокрой травой; сквозь его молочную густую белизну проступала зелень кустов и деревьев. Боря молчал. Потом, приложив палец к губам, шепнул:
- Тихо. Здесь мы и станем ждать.
- Чего? - испуганно спросил я.
- Соловьев.
Мы стояли, два дурака, глубокой ночью, в городском парке, по колено в мокрой траве и молча ждали неизвестно чего.