(Новое литературное обозрение, 2005, № 75)
Татьяна Смолярова
Расстояние
На расстоянии многие вещи кажутся более настоящими и страшными, чем они есть на самом деле. Другие – совершенно невероятными. Но во вторник утром никто – ни тот, кто, как я, в растерянности открывал и закрывал Интернет, надеясь больше не увидеть на экране скупой и опустошающей фразы, ни тот, кто узнал о случившемся на месте – в Москве – от друзей, по телефону, по радио, – никто не мог поверить. Такого не бывает, потому что не может быть никогда. Американская коллега, специалист по Чехову, отшатнувшись, сказала: "He does not seem like someone who would die". Мое знакомство с Александром Павловичем Чудаковым, наверное, следует назвать поверхностным. То есть с любым другим человеком, общение с которым измерялось бы столь же незначительным количеством "человеко-часов", оно таким бы и было. Не таким был Александр Павлович. В моей жизни А. П. Чудаковых было три: первый – смешная фамилия на обложке умной и удивительно ясной книги о Чехове, которую мы читали в девятом классе у Л. И. Соболева; третий – автор романа "Ложится мгла на старые ступени", над которым на моих глазах плакали несентиментальные старики, уже не надеявшиеся взять в руки верную и светлую книгу о своем страшном времени. А посередине был второй – большой, улыбающийся, в очках. Похожий на свою смешную фамилию. Создавалось ощущение, что Александр Павлович катастрофически никуда не помещается, не влезает, не вписывается – ни в маленькое купе поезда, ни в маленький номер гостиницы, ни в малогабаритную квартиру, ни в другие, вполне просторные помещения. Единственное, наверное, место на земле, скроенное им "по себе", была их с Мариэттой Омаровной любимая дача, на которой мне – как и многим другим – посчастливилось побывать. И в последнюю неделю я все время вспоминаю именно ее.
Мы приехали туда небольшой компанией зимой, 30 декабря. Я была сильно простужена и всю дорогу себя ругала, что поехала, не найдя в себе сил отказаться от такого приглашения. Обычно я болею долго, тяжело и занудно. Александр Павлович посмотрел на меня озадаченно, с удивлением и некоторым сожалением; но не успела я оглянуться, как оказалась сидящей где-то на печи, в рваном, но очень теплом ватнике, шерстяных носках и ботинках самого А. П. – совершенно немыслимого размера: он объяснил, что это особенно полезно. Еще была малина, протертая с сахаром, пара каких-то настоек, крепкий чай и что-то, чего я не помню. За столом, кажется, велась филологическая беседа. Потом я уснула. Проспала недолго, но проснулась совершенно здоровой. Из носа не текло, горло не болело, в груди перестало хрипеть, голова была как новая. Это был единственный в моей жизни случай чудесного исцеления. Потом, встречаясь с А. П., я говорила ему, что не могу забыть, как он меня вылечил. Он повторял: "Приезжайте еще – еще полечим".
Я пишу сейчас эти слова и опять не верю в то, что случилось. Ведь это так далеко и так нелепо. Может, неправда? Не does not seem like someone who would die. Александр Павлович здесь. Наши расстояния ему теперь не помеха. Светлая память.
Нью-Йорк, 8 –9 октября 2005 г. (Новое литературное обозрение, 2005, № 75)
Владимир Паперный
В поисках утраченного
К нам в "Новый мир", – рассказывала моя мама, Калерия Николаевна Озерова, – ходил молодой аспирант, Саша Чудаков, писал короткие рецензии. Один раз спрашивает: "Можно я приведу талантливого автора?" Конечно можно. Приводит какую-ту девочку, по виду школьницу, на восьмом месяце беременности. Оказывается, это его жена Мариэтта.
Мама была очарована Чудаковыми и их совместными статьями. Я хорошо помню одну из них – "Современная повесть и юмор", явно написанную под влиянием Тынянова. В статье Чудаковы описали литературную тенденцию, они назвали ее "иронически-пародийной манерой", суть которой сводится к замене мудрости юмором. "Пародийное слово, так широко проникшее в литературу, – писали Чудаковы, – лишь по традиции выступает сейчас в качестве сигнала чего-то нового. За ним давно уже стоят каноны, своя инертность мысли и стиля". Сейчас вижу, что замеченная ими в 60-е годы тенденция развивалась, мутировала и в конце концов трансформировалась в "стеб", элементы которого можно заметить, скажем, у Сорокина и позднего Пелевина, не говоря уже о более слабых авторах типа Липскерова.
Мама мечтала, чтобы я познакомился с Чудаковыми, что должно было отвлечь меня от вредного влияния богемы из кафе "Артистическое". Я, как и полагается тинэйджеру, ко всему, что исходило от родителей, относился с предубеждением. К тому же мама избрала совершенно ложную стратегию, она напирала на байдарочные походы, а на мой тогдашний вкус это было полным моветоном.
Не помню, как, но ей все-таки удалось уговорить меня пойти с Чудаковыми в байдарочный поход. Потом я описывал маме свою удивленную реакцию от первой встречи: "Я думал, это какие-то замшелые туристы-байдарочники, а это оказались интеллигентные люди". Мама была счастлива.
Поход на байдарках по Медведице (до впадения ее в Волгу недалеко от Кашина и Калязина) оказался событием, повлиявшим на меня не меньше чем сидение в "Артистическом". Мне было девятнадцать лет. Саша и Мариэтта казались мне взрослыми, чуть ли не пожилыми людьми. Сейчас я рассматриваю наши походные фотографии и вижу поразительно юную двадцатипятилетнюю пару. Я был под их сильным влиянием. Влияние Мариэтты было очевидным и неизбежным. Мало кто мог устоять под исходившим от нее напором ума, таланта и политического темперамента. Сашино влияние было менее очевидным. К Саше было принято относиться с добродушной иронией, и этот стиль ввела сама Мариэтта. Она создала для своих устных рассказов комический персонаж по имени "Чудаков". Это был такой добрый рассеянный фольклорный богатырь. Что-то среднее между Ильей Муромцем и Самсоном. Он был задумчив и доверчив и из-за этого постоянно попадал в смешные ситуации.
– Стоит как-то раз Чудаков под ледяным душем в бане, – рассказывает Мариэтта. – Все вокруг жалуются, что холодные брызги долетают до них. Холодно? Саша переключает душ на кипяток. Окружающие в ужасе разбегаются. Саша, выросший в Сибири и привыкший переносить любую температуру, не понимает куда они делись.
Мариэтта рассказывает мастерски, с деталями, с интонацией очевидца. В мужской бане она присутствовать не могла – значит источником был Саша. Получается, что в этой игре участвовал он сам.
– Встречаем мы на днях одну знакомую, – сообщает Мариэтта в другой раз. – Она держится за щеку, говорит, что ей только что вырвали зуб. "Откуда?" – с интересом спрашивает Чудаков. Тут эта интеллигентная воспитанная пожилая дама не выдерживает и отвечает совершенной непристойностью.
У созданного Мариэттой персонажа есть важное качество – стопроцентная надежность. Что бы ни случилось, добрый богатырь Чудаков придет на помощь. Такой эпизод: мы в другом байдарочном походе, байдарок две. С Чудаковыми плывет еще один чеховед – мой отец. Мариэтта – рулевой. Из-за того, что в байдарке – трое, места для вещей мало, их запихивают в нос, к рулю, стиснув ей ноги, и за спину. Никто из нас не догадывается, что вылезти из байдарки Мариэтта теперь может только с посторонней помощью.
Все трое поют хором русские народные песни. Когда доходят до слов "лучше быть мне в реке утопимому, чем на свете жить нелюбимому", Мариэтта кричит:
– Я суеверная, этих слов мы петь не будем.
– Чтобы доказать, что суеверия бессмысленны, – говорит мой отец, – мы споем эту строчку три раза.
Из уважения к доктору наук Чудаковы поют вместе с ним. На третьем повторе их байдарка попадает в узкий канал для лесосплава, переворачивается и Мариэтту заклинивает под водой в перевернутом состоянии. Мы с сестрой Таней с ужасом смотрим из второй байдарки на расходящиеся по воде круги. Через минуту из воды появляется отец с авторучкой в одной руке и записной книжкой в другой – настоящий филолог. Потом всплывает Саша и вежливо спрашивает отца, не знает ли он, где Мариэтта. Отец растерянно оглядывается, потом с выражением ужаса показывает пальцем вниз. Саша кивает и исчезает в пучине. Еще через минуту он выплывает со спасенной Мариэттой.
– Что ты чувствовала, когда оказалась висящей вниз головой под водой? – спрашиваю я.
– Я была абсолютно спокойна, – объясняет Мариэтта. – Я совершенно точно знала, что Чудаков меня вытащит. А даже если не успеет вытащить вовремя и я захлебнусь, то и это не страшно, потому что Чудаков знает, как откачивать утопленников.
Вот это доверие. Ясно, что ироническая интонация была всего лишь литературным приемом.
Созданный Мариэттой персонаж очень близок к оригиналу, разница только в том, что Саша был глубже и сложнее. Это стало особенно ясно, когда появился его автобиографический роман "Ложится мгла на старые ступени". Героя зовут Антон. Он историк, но при этом он все время мысленно описывает происходящее "книжным языком", как бы репетируя будущий роман. Можно сказать, что в Антоне слились чеховед Чудаков и сам Чехов.
В романе есть стилистическая особенность: повествование в третьем лице ("Антон подумал") иногда сменяется первым ("я подумал"). Переходы эти кажутся случайными, что напоминает мне о концепции случайных деталей в книге Чудакова "Поэтика Чехова".
Думаю, это "мерцание" точки повествования связано с типом творческого содружества семьи Чудаковых. Они никогда не были просто супружеской парой, а скорее единой творческо-политической организацией, с совпадением литературных оценок, политических взглядов, отношения к труду, к профессионализму, с единой системой ценностей. Даже когда они писали порознь, их участие в творческом процессе друг друга не прекращалось. Мне кажется, что Саша одновременно видел себя изнутри ("я") и глазами Мариэтты ("Антон") – отсюда такая сложная структура повествования.
Литературное творчество Чудакова началось с анализа и отрицания иронически-пародийной манеры и закончилось утверждением серьезного взгляда на мир. Счеты с советской властью он сводит не "стебом", не соцартом, а внимательным вглядыванием, вслушиванием и вдумыванием в людей и события детства. Подзаголовок "роман-идиллия" вполне можно было бы заменить на прустовский "в поисках утраченного времени".
Умирающий дед из романа подводит итог своей жизни: "Они отобрали сад, дом, отца, братьев. Бога они отнять не смогли, ибо царство Божие внутри нас. Но они отняли Россию. И в мои последние дни нет у меня к ним христианского чувства".
Это слова деда, не автора. Но для автора они предельно важны. Не случайно это один из последних абзацев книги. В каком-то смысле жизнь Чудакова была посвящена восстановлению этой разрушенной и исчезнувшей России – это можно видеть и в сфере исследовательских интересов, и в его страстном библиофильстве, и в строительстве собственного дома – за всем этом стоит желание собрать, сохранить, восстановить, продолжить.
Я храню несколько Сашиных подарков. Они нематериальны, в основном это тексты (ода бумажной скульптуре, свиток выступления на презентации) и умения (как разжигать костер под дождем, как ставить палатку на ветру). Самый нематериальный из Сашиных подарков – это забытое искусство умножения на пальцах, которому Сашу обучил в Сибири дед. Это то, чего всем не хватает в наш компьютерный век, – способности обходиться без подпорок, без техники, способности полагаться на себя и выживать в непереносимых условиях.
То, чем Саша владел в сильной степени.
(Новое литературное обозрение, 2005, № 75)
Ирина Сурат
Слово и мир Александра Чудакова
Известие о гибели Александра Павловича Чудакова грянуло как гром среди ясного неба – ничто не предвещало смерти этого большого, бодрого человека, полного замыслов и сил. Поверить в случившееся невозможно – настолько был он всегда живой, деятельный, заинтересованный жизнью, настолько многое в ней любил и так много еще хотел сделать. Совершенно противоестественная, дикая смерть, поставившая всех, кто знал его, перед лицом остро переживаемых вечных вопросов, – он ведь явно не дожил своей жизни, не испил чаши до конца, его могучий жизненный ресурс был, кажется, далеко не исчерпан.
О научных заслугах Александра Павловича Чудакова будут говорить много и скажут, наверное, лучше меня. Они, эти заслуги, еще в полной мере не осмыслены. Ясно одно – ушел настоящий большой филолог, и с его уходом уже окончательно прервалась связь между нашим поколением и великой русской филологией первой половины XX века, коей он был прямой наследник. Обо всем этом еще будут писать, будут выходить статьи и книги в его честь, и это хорошо, но разве в этом дело? Славой он и при жизни не был обделен, да только вот ничего не нажил – ни должностей, ни премий, ни простой возможности спокойно заниматься своим делом, не заботясь о ежедневном хлебе насущном. Мы знаем его замечательные книги ("Поэтика Чехова", 1971; "Мир Чехова", 1986; "Антон Павлович Чехов", 1987; "Слово – вещь – мир. От Пушкина до Толстого", 1992), его статьи о Пушкине, Гоголе, его работы по истории русской филологической науки, но как горько думать, что не доведена до конца титаническая работа над полной чеховской библиографией, не написан умопомрачительный "тотальный комментарий" к "Евгению Онегину", не подготовленной осталась книга мемуаров о великих филологах, над которой ему так хотелось работать в последнее время, но не было издательского заказа на нее, такого заказа, который позволил бы бросить все и засесть дописывать книгу – об этом он мечтал. И никто никогда не сможет реализовать эти замыслы. Жить – это делать то, что другой за тебя не сделает. Александр Павлович жил и делал свое дело – и вот так резко и страшно оборвалась эта жизнь, так внезапно для всех!
Но главную книгу свою он успел написать – свой роман "Ложится мгла на старые ступени", наделавший столько шуму, почти получивший, но не получивший Букера, замечательная русская книга, которую не без оснований сравнивали с "Былым и думами" Герцена, а я бы сравнила еще и с пушкинским "Онегиным" в том смысле, что автор раскрылся в этой книге со всей возможной полнотой. С ее страниц предстала нам не только подлинная, сохраненная Россия, но и сам ее автор предстал в неожиданном для многих образе – таким, каким его не очень знали в "узких научных кругах". Потом, когда книга снискала безусловный успех и признание, он, как будто оправдываясь, говорил, что просто вынужден был ее написать – настолько распирали его приобретенные за жизнь познания. А познания эти были и вправду необозримы и порой ошеломительны – и в естественных науках, и в гуманитарных, и в теории, и в практике. "Я хотел как-то освободиться от всего этого, – говорил, как бы стесняясь, Чудаков, – и вот нашел такой выход: роман". И еще он говорил, что в Корее, куда он поехал на заработки, исследовательской работой невозможно было заниматься – ни библиотеки, ни картотеки, ни архива – и вот в один прекрасный день он положил перед собой белый лист бумаги и начал писать роман, и вскоре почувствовал, какое это прекрасное и упоительное занятие – просто писать из головы не научный текст. В академических кругах такие "шаги вбок" не в почете, зато как запойно читали эту книгу о жизни в далеком Чебачинске широкие круги незашоренной интеллигенции, и "гуманитарной" и "технической"! Читали – потому что книга эта прежде всего талантлива, потому что автор ее был сполна наделен талантом познания, талантом слова и главное – талантом жить.
Как было им не любоваться, когда, положив очки в ботинок на берегу, он покрывал роскошным баттерфляем сотню метров водного пространства, или, напротив, уходил под воду, чтобы через несколько минут всплыть на другом берегу! Еще пару лет назад он с сожалением говорил, что раньше легко проплывал под водой сто метров, а теперь вот только 70–80. Плавание было его особой любовью, а может, и призванием – в юности ему прочили блестящую спортивную карьеру, он по этому пути не пошел, зато с каким удовольствием осуществлял заплывы в пушкинской Сороти – один, помню, заплыв был в честь взятия Бастилии, другой – имени А. П. Чехова. А выйдя на берег, надевал он, строгий академический ученый, белую рубашку, галстук, пиджак, принесенные с собою в аккуратно сложенном виде, менял кроссовки на ботинки и шел делать доклад на конференции по "Евгению Онегину". А вечером, сменив белую рубашку на тельняшку, сиживал на кухне, рассказывая бесконечные истории из своей и чужой жизни и терпеливо ожидая настоящей, правильно приготовленной разварной гречневой каши, которой был большой любитель. А для детей он сочинял на ходу, с невозмутимым лицом, и одна из таких историй, рассказанная моей дочери в пору ее раннего детства, была про двух братьев – один ел все больше конфетки, а другой – гречневую кашу, и вот поехали они в Индию на соревнования по поднятию штанги, и правильный брат, конечно, победил, а неправильный был посрамлен и потом тоже, конечно, перешел на гречневую кашу. Другая детская байка была про то, что уши на ночь желательно подкручивать, потому что ночью вертишься и если не подкручивать, то могут отвалиться, утром проснешься – а они на подушке (дочь моя не совсем верила, но на всякий случай втайне подкручивала). Сам он был простодушен как ребенок, доверчив и временами застенчив.
Он никогда не упускал возможности посидеть-поговорить, и чтобы было первое, второе и компот, а лучше вермут, но можно и другое, и как неправы те, кто считает, что пить надо по восходящей и не смешивая – они, говорил он, лишают себя разнообразия и радости жизни. Только радость общения я от него и помню. Его ничто не раздражало, он был в согласии с людьми и в согласии с миром, который был ему весь открыт и весь интересен. Он знал каждое дерево и каждую птичку, был настоящим другом кошек и собак, хорошо разбирался в почвах, в верблюдоводстве, например, и в китоводстве, во всех, кажется, естественных науках и во всех гуманитарных, и в различных технологиях, и только у него можно было надежно выяснить, стоит ли изолировать печную трубу алебастром и чем лучше заполнять межкомнатные перегородки (ячейками из-под яиц! – они хорошо поглощают звук). Он очень интересовался, правильно ли я строю дачный дом, научил меня положить под крышу тридцатку на ребро – получилось хорошо.