Они пролезли в очередную маленькую дверцу, спустились по железному трапу и оказались в помещении, именуемом камбуз. Судя по обстановке, камбуз был в родстве с гальюном. Под иллюминатором находилась уродливая керосиновая плита, на стене висели половники и черпаки. Огромные чёрные кастрюли стояли на видавшем виды кухонном столе около раковины с медным краном. Остальные стены, или переборки (как там правильно у них) были и не стенами вовсе, а шкафами с фанерными дверцами.
Милюль с тоской воззрилась на незнакомое хозяйство. На душе стало муторно от функционального убожества. Она почувствовала себя загнанной в зловещую западню и, впав в апатию, уныло присела на единственный колченогий табурет с вырезанным на сидении сердечком.
– Чего это мы расслабились? – поинтересовался брат – Фронт работы перед тобой. За дело!
Милюль не сдвинулась с места. Ей не хотелось ударить в грязь лицом, или дать повод подумать, что она свалилась с луны и ничего не умеет. Еще раз, окинув помещение камбуза взором, она как можно вежливее и деликатнее попросила:
– Братец Павлуша, не мог бы ты рассказать мне поподробнее… – тут она запнулась, подбирая правильные слова. Братец же, резвый на мысль, не дал ей закончить фразу:
– О чем? О чем рассказывать-то?
– Ну… – Милюль неопределенно повела рукой.
– О том, почему отец с самого моего прибытия меня героем обзывает?
Милюль выжидательно молчала, думая про себя: "О чём бы ни стал теперь рассказывать этот дядька, который брат, в любом случае я выиграю время, получу полезную информацию, и как-нибудь сориентируюсь". Брат же расценил молчание как знак согласия, и, прислонясь к кухонному столу, начал рассказ:
* * *
– Через год-полтора после войны, тебе тогда было двенадцать лет, отец демобилизовался из военного флота. Это ты наверняка помнишь. Поехал он навестить меня, и приехал в Ложный Геленджик, где располагалась наша база торпедных катеров. Пока меня искал, ему штабные напели в уши про мой удачный выход в сорок втором. Вот отец с той поры меня героем и обзывает. Наверняка он сам тебе рассказывал.
Милюль отрицательно покачала головой, отчего Павлушка удивился и даже высказал такое предположение, мол, Милюль врёт.
Действительно, в последние дни Милюль всё больше и чаще врала. А куда ей оставалось деваться? Надо же было приноравливаться к постоянным и непредсказуемым переменам. Ничего не скажешь, весело бы она выглядела сегодня утром, если бы потребовала няню и возмутилась по поводу отсутствия балдахина над кроватью. Впрочем, Милюль некогда было разбираться – врёт она или не врёт. Сама грань между правдой и ложью стёрлась до полного исчезновения. Милюль не лгала, она была искренней в своем желании приноровиться к ускользающей реальности и более того, она старалась милосердно беречь вываливающихся на неё из небытия незнакомых и в то же время каким-то образом близких ей людей.
С полной уверенностью в своей правоте, Милюль заверила брата в том, что у неё и в мыслях не было врать, и ей очень интересно узнать о Ложном Геленджике, о войне и о том, как "поют штабные в уши". Она утверждала это так энергично и непосредственно, что Павел решился:
– Ладно, расскажу тебе вкратце про тот случай, хотя если честно посмотреть на жизнь, тогда сработали два фактора. Всего два. Первый: мы все, вся команда, очень хорошо воевали. Второй: нам, можно сказать, повезло. Чем больше времени проходит с тех пор, тем сильней я убеждаюсь в величине второго фактора. Он выходит гораздо сильней и значительней первого.
Дело было весной сорок второго. В апреле. Как раз тогда, когда шла защита Севастополя, и немцы атаковали во второй раз. Мы вышли из Мезыби, чтобы дойти до Балаклавы, и там получить боевое задание. Плаванье, как плаванье, вполне обычное во время войны. Почти обычное. На самом деле ничего обычного не бывает, конечно же. Выход в море не может быть обычным, даже если он регулярный.
Условия сложились нестандартные. Весь прошлый день тучи ползли с моря понизу и упирались в горы. Одна упёрлась, за ней вторая, третья… так они накапливались и накапливались. Всё небо заволокло. Тяжесть, которая скопилась в тучах, стала сыпаться мелкой изморозью, но тучи держались за свою воду. Они так жадничали, так не хотели с ней расставаться, что постепенно сами опустились на море.
Всю ночь стояла непроницаемая мгла. В этой мгле мы отчалили. Буквально утыкаясь в борта пришвартованных в устье катеров, вылезли из реки и тихим ходом, ориентируясь только по компасу, двинулись в направлении чётко от берега. Да и как при такой невидимости вдоль берега идти? Только в открытое море! Тихо идём. Минуты три малым ходом и стоп моторы. Вглядываюсь, вслушиваюсь. Мгла. Что там впереди? Надеемся чего-нибудь услыхать. В общем-то, метод старый, известный.
В тот период, в период обороны Севастополя, из Туапсе, из Батуми из Поти туда ходили наши корабли с горючим и продовольствием. Сложилась такая ситуация, что мы туда-сюда на кораблях шастаем, а немец наших с воздуха берёт. Чаще всего, конечно, транспорты шли ночью, поэтому мы привыкли слушать море. Когда ничего не видно, то хоть чего-то может быть слышно.
Боцман Сундуков мне говорит:
– Пойду на нос, руки вперёд вытяну, дорогу прощупаю.
По голосу слышу, ухмыляется. Чего там нащупаешь? Но спорить не стал. Он матрос бывалый, а в нашей морской жизни иногда важна не только возможность, но даже надежда на эту возможность. Вот и пошел он на нос за надеждой.
Так мы шли гусиными шагами часа три. В Чёрном море есть течение. Не такое быстрое, как в реке, но постоянное. Я его измерить не мог, но прикидывал, что нас уже снесло за Геленджик и тянет к Новороссийску. А там дальше Анапа. До противника рукой подать. Стою за штурвалом и думаю: "Ладно, если с нашими встретимся, а если нет?"
Подумал, и как накаркал. Боцман с носа докладывает: "Слышу моторы судна. Левый борт десять градусов!"
Я говорю тихо так: "Стоп моторы!" Тишина наступила. Только волна по борту хлюпает. Стоим. Слушаем. Вот думаю, и ухо у боцмана! Я-то и теперь ни звука не различаю. Постепенно проступает: "Тук, тук, тук…" Кто-то малым ходом идёт. Кто? Наши? Нет? Не знаю. На катере полное молчание. Все слушают и гадают. Если враг, то у нас преимущество, потому что мы про них уже знаем, а они про нас ещё нет.
Мгла начала постепенно рассеиваться. Морось прекратилась, и туман стал постепенно подниматься к небу, чтобы снова стать тучей. Наконец видим силуэт судна как тень. А это уже минус, потому что и они нас разглядеть могут, хоть мы и маленькие. Я изо всех сил вглядываюсь, пытаюсь по силуэту угадать кто это там?
Подходит Сундуков, шепчет уверенно: "Командир, это фашисты!" На всякий случай спрашиваю: "Точно?" "Куда ж точней – отвечает – я их разговоры слыхал".
Не боцман у меня, золото! Чудо природы! Наверное, такой тонкий слух у Паганини был. Я, кстати, позднее про это брякнул, так с тех пор к нему эта кличка приклеилась. Все его Паганини обзывали. Он не обижался.
Тут я почувствовал: пора! И приказываю: "Приготовиться к атаке!"
Боцман птицей летит к запирающим устройствам, заряжает пороховым зарядом оба торпедных аппарата. Одновременно взревели моторы, мы набираем полную скорость и ложимся на курс сближения. Командую: "Залп!"
Шипение, хлопки зарядов и обе торпеды выходят из желобов. Пошли! Разворачиваю катер. "Дело сделано! – сказал слепой". Слышу за кормой взрыв, второй. Оба попадания! "Эге – гей!" – ору. И уходим во мглу.
Потом по результатам воздушной разведки командованию бригады сообщили, что между Новороссийском и Анапой лежит немецкая БДБ. Наших рук дело!
– Что такое БДБ? – спросила Милюль.
– Это, Любаня, быстроходная десантная баржа. Здоровая такая дура и очень вредная. В общем, то была первая удача за плаванье, которое прославило наш, тридцать седьмой катер и вошло в мою жизнь как самый главный и самый большой гвоздь. Случится ли что-нибудь похожее на то, что было тогда? Вряд ли. А если и случится, то не знаю, переживу ли подобную катавасию.
– Так вы… – Милюль запнулась, но тут же поправилась – так ты потопил эту баржу, и на том война закончилась?
– Глупая ты! – усмехнулся Павлик – Надо же такое сказать! Война была долгая, и топил я много чего. И меня подбивали и топили. Выжил чудом. Но главное, что всё остальное оказывается теперь не главным.
До сих пор то плаванье торчит над всеми годами войны, как шест посреди моря, как маяк. Вправо от него рябь, влево колебания. А это самый насыщенный какой-то этап жизни. Если бы на этой удачной атаке всё закончилось, плоскость событий осталась бы ровной. Ну, жил. Ну, воевал. Ну, выжил. Нет, та атака оказалась лишь началом. Никто и не мог подумать, как много мы наворотим за тот день и две ночи. Никому бы и в голову не пришла возможность такого везения.
Все люди воевали. Все рисковали, старались, проявляли качества. Но не всем везло, Люба. Отцу повезло, мне. Вот мы и живы. Хотя не только в везении дело. Чёрт знает, в чём ещё.
В общем, ушли мы из сектора боя. Хмарь рассеялась, забрезжил рассвет. Вижу берег на горизонте. Идём уже полным ходом, будто летим над морем. Позднее я узнал, что наши торпедные катера разрабатывал сам товарищ Туполев. Это неспроста! Умеет человек почувствовать полёт! Опять Паганини ко мне бежит, да я и сам слышу: взлетели.
– Вы взлетели? – переспросила Милюль.
– Не мы! – Павлик и глянул сурово. – Они взлетели, а мы услышали. Понимаешь, Люба, когда взлетают самолёты, их очень хорошо слышно. Разъясню. В портах Варна и Констанца Болгарии и Румынии базировались самолеты морской авиации Германии. Это были не простые самолёты, а торпедоносцы "Савойя". Они вылетали с мест базирования, садились на воду у наших берегов и ждали, когда пойдут наши транспорты, чтобы их торпедировать. Мы на торпедных катерах норовили подойти к ним, и если они не успевали подняться в воздух, могли расстрелять самолёт из пулемета. Поэтому, едва услышав наши моторы, они сразу срывались в воздух и уходили из поля зрения, чтобы, отдалившись на десяток миль снова сесть и продолжить поджидать наш транспорт. Такая стратегия.
Я опять приказал: "Стоп машина!" Катер шлёпнулся днищем на воду. В наступившей тишине, мы с Паганини прикинули, в какую сторону полетел этот "комарик". Радист сообщил на базу направление, в котором направился самолёт.
В ответ поступает: "В секторе наших судов нет. Уничтожить самолёт-торпедоносец". Дурацкий приказ. Я и представить не мог, как его выполнить. Еще бы! У него скорость в пять раз быстрее нашей. Но деваться некуда. Идём в том направлении, куда улетела Савойя. Я самого себя спрашиваю: "Как теперь его искать?" Он-то сто раз мог бы свернуть, отклониться от первоначального курса и сесть на воду не там, куда мы теперь мчимся, но левее или правее. Ну, думаю, варианта два, потому что предположить, что он сел, совсем не меняя курса это значит предположить, что пилот кретин. Но он же не кретин. Он должен был свернуть туда-сюда. Вопрос лишь: влево или вправо. Если бы знать!
Очень мне стало обидно, что узнать ответ на этот простой вопрос негде. Тут я подумал: боцман Сундуков, который Паганини, пошёл на нос не для того, чтобы "прощупать море", а для того, чтобы почувствовать надежду, и дать надежду другим. Где мне искать надежду теперь? Негде было мне её найти. Тогда достал я из кармана пять копеек и загадал: если орёл, то берём влево, а если решка – вправо. Подбросил – решка! Даю тридцать градусов вправо, и летим, как пальцем в небо, а небо всё светлее. Ещё минут десять и улетит фашист, где бы он не сидел! Улетит, хоть угадал я, хоть не угадал. Они всегда на восходе взлетали и уходили в свой порт.
Вдруг, вижу: Опять повезло! Вот он! Сидит на воде, как водомерка на болоте. Паганини уже бежит к пулемёту сам. Сундукову команда не нужна. Приближаемся, и он начинает стрелять. Рановато, конечно, но может и дострельнёт?
Немец тоже не дурак: завёлся и помчался взлетать. Эх, думаю, зря боцман не потерпел, а с другой стороны они и так бы взлетели. Не могли они не заметить, как мы на них несёмся!
Взлетел самолёт. Я за ним по инерции иду. Куда там! Разве догонишь? Эх, думаю, вспугнул боцман удачу! Злюсь на него в душе, хоть сам понимаю, что зря. Вдруг вижу: немец-то рассердился пуще моего. Разворачивается для атаки. Сразу даю команду: "Приготовиться к бою!" – и на полном ходу иду на сближение. Савойя прицеливается и открывает по нам огонь из всех пушек. От самолета отделяются светлячки выстрелов, а на воде вырастают такие вот фонтанчики.
Понимаешь, Люба, ощущение такое, будто расшевелил осиное гнездо. Торпедоносец Савойя – отличная боевая машина. Четыре двигателя, четыре скорострельных мелкокалиберных пушки. Еще у него есть бомбы и две торпеды на борту. По всем параметрам он сильнее меня. У нас против него только один крупнокалиберный пулемёт, где Паганини стоит, я за штурвалом, шесть моих членов экипажа, двести лошадиных сил двигателя и скорость не больше семидесяти пяти километров в час. У него-то скорость до четырехсот! У него возможность маневра в трёхмерном пространстве, а у меня только в плоскости. Он в таком преимуществе, что кроме надежды у нас опять ничего нет.
Есть! Есть, Люба! Пилот Савойи, видимо, оценил свои и мои возможности, он взвесил плюсы ситуации, и подумал, что все козыри на его стороне, да забыл про то, что я прав, а он неправ, про то, что это он пришёл на мою землю, а я её защищаю. Он не заметил того, что у меня на катере каждый человек как личность в сто раз больше, чем каждый член его экипажа. Вот, чего он, Люба, не знал. И я этого не знал и не думал об этом. Но оно было!
И вот идём мы встречным курсом лоб в лоб. Савойя стремительно приближается и лупит со всех стволов по воде. Боцман берёт на прицел самолет. За ним стоит наш радиоэлектрик с запасной лентой. Они вдвоём перед моим взглядом. В полный рост. Стоят, и каждая пуля из Савойи, это их пуля.
Савойя уже явно прицеливается, чтобы убить их: Боцмана-Паганини и молоденького электрика. Я резко бросаю катер вправо. Понимаю, что боцман за это будет на меня в обиде, но пули, которые лились из Савойи, не попали в него! Выходит, очень вовремя я рванул катер в сторону!
Самолет пролетает прямо над нами. Боцман разворачивает турель, пытаясь достать улетающий самолёт. Поздно. Лента закончилась. Пулемёт замолчал. Электрик подаёт Паганини новую ленту, а на катере в это время глохнут моторы.
Мы потеряли ход и катер встал. Оборачиваюсь, и вижу: над машинным отделением куча пробоин. Оказывается, разворачивая катер, чтобы спасти боцмана и электрика, которых я видел, я подставил под пули машинный отсек, который был у меня за спиной. Запрашиваю машинное отделение. Старшина первой степени Евдокимов отвечает: "Щас! Щас поедем!"
Не задумываюсь, что это значит, а верю механику и мотористам как себе. Мы все друг другу верим. Я позже узнал, что Евдокимов намотал на пальцы перебитые тросики управления газом и оборотами. Я позже узнал, что мотористы запустили двигатели, превозмогая полученные ранения. Быстро и не сговариваясь, они сделали то, что от них зависело. Они дали катеру ход, чем и спасли нас всех. Катер пошёл! Да еще как пошёл! Понёсся!
Разворачиваюсь. Если быстро двигаться навстречу самолёту, то время моего нахождения под обстрелом сокращается. Его же не сокращается, потому что боцман может вертеть свой пулемёт вперёд-назад. Тут наше преимущество.
Вот еще, Люба, важный нюанс: пока фашист разворачивался, он заметил, что мы потеряли ход, и решил, что мы теперь неподвижные. Это главная его ошибка! Если бы каждый у нас на катере сидел и ныл, они бы нас утопили. Если бы мы не чувствовали себя все как одно, я бы не рассказывал тебе эту историю, но я стою перед тобой живой и говорящий. Потому и думаю, что в тот миг решалась наша судьба. Решалась без оглядок на прошлое, но прошлым построенная и в сегодняшний день задвинутая.
Пока мы были без движения, пилот Савойи оценил ситуацию по-своему. Он решил атаковать нас, как неподвижную мишень. Меря весь мир по себе, он подумал, что мы уже не сможем…. он решил, что самое время нас бомбить.
От самолета отделились три бомбы. Паганини завел свой инструмент, и началась жесткая пулеметная дробь. Бомбы рвутся на том месте, где мы только что стояли. Ха! Это уже в трехстах метрах от нас! Веду катер и слышу, как на носу громко ржёт электрик, который стоит с запасными лентами. Думаю: "Чего это ему так смешно?"
Самолет опять пролетает над нами, но боцман всаживает крупнокалиберные пули ему в брюхо, прямо между поплавков. Мне видно, как они влипают в днище. Раз, два, три… всё! Машина, обладающая перед нами всеми преимуществами, оказалась поражённой. Мы победили её!
Оставляя за собой шлейф густого дыма, она летела над морем, и разворачивалась в сторону Варны, или там Констанцы… чёрт его знает… наверное, пилот надеялся – не всё потеряно, и он сможет долететь куда-нибудь, где он нужен…. нигде он был не нужен. Он проиграл при всех технических превосходствах. И теперь он дымил все сильнее и сильнее. Он летел к линии горизонта, надеясь дотянуться за той линией до своего спасения. Не дотянулся. Обрушился в море.
Никто его не найдёт на морском дне. Никто не принесёт ни его, ни экипаж на родину. Никогда не увидят его родные и близкие: ни жена, ни мать, ни отец. Так уж заведено: морские люди исчезают безвозвратно, не давая родным повода заниматься всякой ерундой, связанной с закапыванием мяса. Другое дело, его дети, если они есть, будут помнить, что их отец утонул и стал частью Чёрного моря, оттого, что ошибочно думал, будто это море – его часть.
Я не видел того человека, который хотел утопить меня. Сражался с ним, но не видел его лично, и он меня не особо разглядывал. Думал ли он обо мне? Наверное, думал, также как я о нём. Как теперь судить – рядить? Хотел ли я его смерти? Нет. Хотел ли он моей? Тоже нет. Мы бились, потому что нам была предоставлена такая возможность. Если бы нам была предоставлена возможность сидеть за столом и общаться, мы бы общались. Мы бы, может быть, веселились, подшучивали друг над другом, и никто бы не был обижен до такой смертельной степени. Что нас заставило убивать друг друга?
Павлик развёл руки. Его нелепая поза, удивлённое лицо, да весь он выражал гигантский знак вопроса, сплошное непонимание перед лицом неразрешимой задачки. Милюль вспомнила, как вчера такой же бравый капитан, тот же самый по сути человек стоял перед экипажем бронекатера, и никакого непонимания не было в его манерах. Она вспомнила, как он говорил о коммунизме, о каких-то неведомых ей пролетариях, которые должны обязательно кого-то победить. Милюль решила прийти на помощь и напомнить растерянному капитану о вспомнившихся со вчерашнего дня лозунгах:
– Быть может, всё так сложилось оттого, что должен победить коммунизм? – спросила она.
На лице Павлика отразилось некое сомнение, отбросив которое он возразил: