8
- Вы беременны?
- Да, вы уже слышали.
Странно. Будь на ее месте любая другая, я бы тут же подумал: давай, парень, пользуйся удобным случаем! Эта книга должна быть честной. Чуть раньше, когда я писал о Геральдине, то не пытался приукрасить себя. Теперь же я не хочу показать себя хуже, чем я был. Относительно Верены у меня даже ни на секунду не появилось мысли об удобном случае. Я сказал, ни на секунду? Скажу точнее: такой мысли просто не было.
- От кого вы беременны?
- Я не знаю.
- От этого итальянца?
- От него или от своего мужа.
- Но вчера вы сказали…
- Я солгала. Жене приходиться спать с мужем, если у нее есть любовник, не так ли? На случай, если что-то случится.
- Вы совершенно правы. Вчера из вежливости я сделал вид, что поверил вам. Вы ведь и Энрико, конечно, сказали, что у вас с мужем целый год ничего нет.
- Да, конечно.
- Все женщины так говорят своим любовникам.
- Вам какая-нибудь женщина тоже это говорила?
- Да.
- И что?
- Я не поверил. Но не сказал ей об этом. Нельзя нарушать справедливость. Ведь и мужчины говорят своим любовницам то же самое, если они у них есть.
Несколько мгновений молчания. Потом я спрашиваю:
- Вы хотите оставить ребенка?
- Боже праведный! В моей ситуации?
- Энрико знает об этом?
- Энрико женат. Об этом никто не знает. Я только вам рассказала. И теперь спрашиваю себя - почему?
- Потому что мы друг друга так хорошо понимаем. В один прекрасный день…
- Что в один прекрасный день?
- В один прекрасный день вы полюбите меня.
- Ах, прекратите!
- Вы полюбите меня той любовью, которой вам так недостает. Я точно это знаю. Бывают такие моменты, когда я точно знаю, что будет дальше. У вас есть врач?
- Мне нельзя рожать детей. - Она опускает голову. - После рождения Эвелин врачи сказали, что следующие роды будут опасны для жизни. Так что мне придется лечь в больницу. Это одна из причин.
- Причин чего?
- Что у меня такой неудачный брак и что я… что я такая вот.
- Я вас не понимаю.
- Вы знаете, что Эвелин - внебрачный ребенок.
- Да.
- Вы знаете, что мой муж ее не любит.
- Да.
- Но он всегда страшно хотел иметь собственного ребенка, понимаете? Сына, которому он мог бы передать свой банк. Когда я его встретила тогда… в своем нищенском положении… то умолчала о том, что мне нельзя рожать. Потом я сказала ему. Это было подло с моей стороны, правда?
- Вы были в беде!
- Нет, я все-таки должна была ему сказать. При всех обстоятельствах. Видите ли, а так… так мы день ото дня становились все более чужими друг другу. Он никогда не упрекал меня. Я имею в виду - никогда не делал прямых упреков.
- Да, но косвенные.
- Пожалуй. Он… он любит меня по-своему, он привязан ко мне, но он не может простить мне, что я никогда не смогу исполнить его заветное желание. Он смотрит на меня иными глазами. Уже не как на… не как…
- Не как на настоящую женщину.
- Да, именно.
- И поэтому вы начали вести такую жизнь.
- Отчего вы так думаете?
- Чтобы доказать самой себе, что вы все-таки женщина.
Она долго смотрит на меня.
- Вы необычный юноша, Оливер.
- Так вы поэтому стали так делать. Верно?
Она не отвечает.
Хотел бы я знать, есть ли счастливые люди на этом дерьмовом свете.
Вдруг мне бросается в глаза, что у нее сегодня не накрашены губы. Я говорю ей об этом.
Она отвечает:
- Потому что я задумала поцеловать вас.
- Но у вас потрясающая помада, которая не пачкается. Вы были ей накрашены, когда целовались с Энрико.
- Поэтому-то я и не стала ей пользоваться.
- Вот увидите, у нас с вами будет любовь.
- Никогда, ни за что на свете. Это невозможно.
- Помада, - говорю я, - это доказывает помада. Не торопитесь. У нас есть время. Масса времени.
Она только смотрит на меня большими глазами. Потом я спрашиваю:
- Когда вы скажете об этом мужу?
- Сегодня вечером.
Я спрашиваю:
- В какую больницу вы ложитесь?
Она говорит мне в какую. Это одна из клиник в западной части Франкфурта.
- В какой день вам это сделают?
- Если я завтра лягу, то послезавтра.
- Тогда в четверг я приеду навестить вас.
- Это исключено! Это абсолютно невозможно! Я запрещаю вам и думать об этом!
- Вы ничего не можете мне запретить.
- А если вы меня тем самым подвергаете опасности?
- Никакой опасности. У вас, конечно, будет отдельная палата. В приемном отделении я назовусь чужим именем. А приеду я до обеда.
- Почему до обеда?
- Потому что в это время ваш муж занят на бирже, не так ли?
- Да, это так, но…
- Итак, Верена, в четверг.
- Это безумие, Оливер. Безумие все, что мы делаем.
- Это сладкое безумие. А когда-нибудь это станет любовью.
- Когда? Когда мне будет сорок? А Эвелин - двенадцать?
- Даже если вам будет шестьдесят, - говорю я. - Мне пора в школу, уже полчетвертого. Кто из нас пойдет первый?
- Я. Вы выждите пару минут, ладно?
- Хорошо.
Она направляется к лестнице, потом еще раз поворачивается ко мне и говорит:
- Если вы приедете в четверг, то назовитесь моим братом. Его зовут Отто Вильфрид. Запомните?
- Отто Вильфрид.
- Он живет во Франкфурте. - Она вдруг улыбается. - А сегодня вечером выходите на балкон.
- Зачем?
- У меня для вас сюрприз.
- Какой сюрприз?
- Сами увидите, - говорит она. - Увидите сегодня вечером, в одиннадцать.
- О'кей, - говорю я, - Отто Вильфрид и сегодня вечером, в одиннадцать.
Я прислоняюсь к старой гнилой балке, подпирающей крышу, и смотрю ей вслед - как она спускается по винтовой лестнице, медленно, осторожно, хоть на ней и туфли без каблука. На повороте лестницы она еще раз оборачивается.
- И все же это безумие, - говорит она и исчезает.
Затем я слышу, как она внизу разговаривает с Эвелин. Потом их голоса удаляются и замирают.
Я подхожу к стенному проему. Я не гляжу им вслед. Я подношу к лицу руку, которую Верена держала в своей и вдыхаю аромат ландышей. Аромат, который так нестоек. Выждав три минуты, я спускаюсь по лестнице. Выйдя из башни, вдруг вспоминаю, что мне еще нужно забежать в "Родники", чтобы сменить рубашку, перепачканную Геральдининой помадой. И я припускаюсь рысцой, так как времени у меня мало. Я не хочу в первый же день опаздывать на урок. В тот момент, когда я перехожу на бег, впереди меня раздается треск, и я вижу фигурку, убегающую сквозь густые заросли. Все происходит так быстро, что я сначала, как и в первый раз, не могу определить, кто это. Но вот что странно: на сей раз я уже был готов к чему-то такому и как бы уже ждал, что за мной будут следить. Поэтому теперь мои глаза реагируют побыстрей, и я все-таки узнаю убегающего. Это белобрысый калека Ханзи - мой "брат".
9
"Нигде не верят в войну как первейшее политическое средство так истово, как в Германии. Нигде больше не наблюдается такой склонности закрывать глаза на ее ужасы и игнорировать ее последствия. Нигде больше любовь к миру столь бездумно не приравнивается к личной трусости". Это высказывание журналиста Карла фон Осецкого, предпочившего умереть в концлагере, нежели подчиниться насилию, зачитал нам по старой газете "Вельтбюне" в начале урока доктор Петер Фрай.
Этот доктор Фрай - самый лучший и умнейший из всех встречавшихся мне учителей, believe you me. (А мне их встречалось ох как много!) Он сухопар, высок, лет пятидесяти. Хромает. Наверно, в концлагере они ему переломали кости. Доктор Фрай говорит всегда тихо, не кричит, как глупый Хорек, улыбается, приветлив и обладает авторитетом, для которого нет другого слова, кроме "невероятный". На его уроках никто не болтает и не дерзит. Насколько я могу судить по первому уроку, его все любят - хромого доктора Фрая. Не любит его только один - и это заметно - первый ученик класса Зюдхаус, юноша с нервным подергиванием уголков рта. Ну да, если б и у меня папаша был старым нацистом, а ныне генеральным прокурором, то и я тоже не любил бы доктора Фрая. Надо быть справедливым: человек - продукт своего воспитания. Но, с другой стороны, разве это не ужасно? Ведь тот же Зюдхаус мог бы вырасти отличным парнем, будь его отцом хотя бы тот же доктор Фрай.
Прочитав цитату из Осецкого, доктор Фрай говорит:
- По истории мы с вами дошли до 1933 года. В большинстве школ у большинства учителей в этом месте делается большой скачок - из 1933 в 1945 год. Считается, что об этих годах нечего рассказывать. Поэтому сразу переходят к 1945 году, к так называемому краху Германии. С помощью этого термина пытаются стыдливо обойти тот факт, что страна, начавшая самую большую войну в истории человечества, в 1945 году вынуждена была безоговорочно капитулировать перед своими противниками. Потом делается еще один небольшой скачок, и мы в 1948 году, в начале экономического чуда. Я не хочу вам рассказывать ничего такого, что вы не желаете слушать! Поэтому сразу же скажите, хотите ли вы знать правду о третьем рейхе. Я предупреждаю вас: это неприглядная правда. В большинстве мои коллеги облегчают себе задачу и просто об этом не говорят. Я же расскажу вам все - всю грязную правду. Если вы хотите. Кто хочет, пусть поднимет руку.
В ответ на это все подняли руки, в том числе и девочки - за исключением двух мальчиков. Один из них - Фридрих Зюдхаус. Другой - вы не поверите - Ной Гольдмунд!
Геральдина сидит прямо передо мной и смотрит на меня, поднимая вместе со всеми руку. Она оставила свои штучки с плиссированной юбкой и перекидыванием ног. У нее такой вид, будто она вот-вот разрыдается. Временами она складывает губы как в поцелуе и закрывает глаза. Вальтер, который ходил с ней до каникул, должно быть, смекнул, в чем дело. Я думаю, что именно этого она и хочет. Пусть все знают, что теперь она принадлежит мне! Мне! Который только и думает о том, как в четверг пойдет навестить Верену.
Думаю, если бы я не поднял руку, то и Геральдина бы не подняла. Она делает то же, что и я. Она бледна, под глазами темные круги. И все время складывает губы в поцелуй и закрывает глаза. Мне становится не по себе. Во что я влип? Как мне оттуда выбраться? Она вызывает у меня жалость, эта Шикарная Шлюха. У нее такая же жажда настоящей, подлинной, большой любви, как и у меня с Вереной. Но могу ли я чем-нибудь помочь Геральдине? Нет. Ни в коем случае. Ни при каких условиях.
Между прочим, довольно любопытно то, что ответили Ной и этот самый Фридрих Зюдхаус на вопрос доктора Фрая о том, почему они против того, чтобы он подробно осветил историю третьего рейха и его преступлений.
Сначала Фридрих Зюдхаус:
- Господин доктор, я полагаю, что наконец-то пора покончить с этим типично немецким самобичеванием. Это осточертело даже нашим западным союзникам и всем за границей. Кому мы этим оказываем услугу? Конечно же, только ГДР и коммунистам!
Это непростой парень. Вольфганг ненавидит его. Сегодня на завтраке он процитировал слова, якобы сказанные однажды Зюдхаусом: "Надо было дать развернуться Гитлеру, но по-настоящему! Слишком мало евреев было отправлено в газовую камеру".
"Ему и так дали достаточно развернуться, - возразил на это Вольфганг. - Шесть миллионов - вроде бы неслабо".
"Ерунда. Их было не больше четырех миллионов!"
"Ах, вот оно что. Ну извини. Это, конечно, громадная разница - четыре или шесть миллионов убитых".
"Всех евреев надо искоренить. Они отрава, рассыпанная среди других народов".
"Ты целый год ходил с Верой. Она полуеврейка. И ты это знал. Тебе это не мешало".
"Полуеврейки - особый разговор".
"Ну, конечно, особенно если они хорошенькие".
"Нет, вообще. И полуевреи тоже. Все-таки у них пятьдесят процентов арийской крови. Будь справедлив".
Будь справедлив… Странный парень, этот Зюдхаус. Знаете, что еще рассказал мне Вольфганг (который его ненавидит)? Идеал Фридриха - Махатма Ганди. Вы можете что-нибудь понять? Я же говорю вам, парень тут не при чем. Это родители, проклятые родители его так воспитали. (Я точно знаю, что будет, когда эти строчки прочтут родители наподобие тех, что у Зюдхауса. Они зашвырнут книгу подальше и будут неистовствовать. Но я уже сказал: эта книга должна быть честной, и я не могу взять и начать в чем-то привирать или что-то выпускать. Вдохните глубже и замрите. То ли еще будет.)
10
Не менее интересным был и ответ Ноя. Запинаясь и опустив голову, как будто именно у него нечиста совесть, он сказал:
- Господин доктор, вы знаете, как глубоко я вас уважаю за вашу позицию. Я знаю, что вам пришлось вынести в концлагере. Это вам тоже известно. Мне ясно, что своим рассказом о третьем рейхе вы хотите сделать добро. Но вы хотите невозможного.
- Что вы имеете в виду? - спросил доктор Фрай тихо и мягко, хромая туда-сюда по классу.
- Вы хотите исправить неисправимых, господин доктор.
- Вы имеете в виду Зюдхауса?
- Хотя бы и его. Вам это не удастся. Неисправимые не исправимы. Знаете, чего вы добьетесь? Вы лишь вызовите в нем еще большую злобу и ненависть к нам.
- Неправда, Гольдмунд.
- Нет, это правда без прикрас, господин доктор. Я восхищаюсь вами. Я почитаю вас. Но вы глубоко заблуждаетесь. Если вы будете продолжать в том же духе, то вам трудно придется. Этот народ неисправим. А все, что вы делаете, совершенно бессмысленно. Вы же сами видите: каждый, кто скажет хоть слово против нацистов, сразу же зачисляется в коммунисты. Вы хотите взять на себя ответственность за все это?
- Да, Гольдмунд. Ежели это так, то хочу.
- Извините, господин доктор, но я считал вас умнее. Какой прок в абстрактной правде?
На это доктор Фрай ответил фразой, которая так мне понравилась, что я должен привести ее здесь. Он сказал:
- Правда не абстрактна, Ной. Правда конкретна.
11
Тут встает Вольфганг Хартунг, сын оберштурмбанфюрера СС, расстрелявшего тысячи евреев и поляков, и говорит:
- Мне безразлично, конкретна или абстрактна правда, но я хочу услышать эту правду! И за исключением Ноя и Фридриха в этом классе ее хотят услышать все. Мы счастливы иметь такого учителя, как вы. Не разочаровывайте нас, пожалуйста! Голосование показало: двадцать против двух. Начинайте. Расскажите нам всю правду! Как же может у нас стать лучше, если никто нам не расскажет, как все было.
- Вольфганг, ты в этом ничего не смыслишь, - говорит Ной.
- В чем именно Вольфганг не смыслит? - спрашивает доктор Фрай.
- Он желает добра, господин доктор. Только он не предвидит последствий. Если вы начнете расписывать все, что натворил Гитлер, то Фридрих и, возможно, еще кто-то скажут: "Ну и правильно он делал!" Неужели вы не понимаете? (Еще никогда я не видел Ноя таким взволнованным.) С самыми наилучшими намерениями вы натворите здесь нечто ужасное! Позвольте нам лучше забыть все эти вещи! Давайте поговорим об императоре Клавдии! Расскажите еще раз, как господин Нерон поджег Рим. Безобидные истории, пожалуйста! А говорить о евреях сейчас не время.
- А как же шесть миллионов? - крикнул Вольфганг.
- Не ори, - сказал Ной. - У тебя были среди них родственники? Ну так вот.
- Я этого забыть не могу, - возразил Вольфганг. - Да, среди тех миллионов у меня не было родственников. Но твоих родственников приказал убить мой отец. И пока я жив, мне этого не забыть. То, что произошло между тридцать третьим и сорок пятым, для меня есть и всегда будет величайшее преступление за всю историю человечества. Мой отец один из его виновников. И поэтому я буду стараться узнать об этом времени все, все, все, потому что я должен знать о нем все, абсолютно все. И мне так хотелось бы хоть что-то поправить…
Ной улыбнулся и сказал:
- Ты хороший парень. Но без разума. То есть разум у тебя есть, но как у зебры - весь в полоску. Ничего нельзя поправить. Я имею в виду в этих вещах. Поверь мне.
- Я не верю тебе, - ответил Вольфганг.
Ной в ответ только молча улыбнулся. И всем нам - Вольфгангу, мне, доктору Фраю и даже Фридриху Зюдхаусу пришлось отвести глаза. Нам была невыносима эта улыбка…
А затем доктор Фрай все же начал свой рассказ. О третьем рейхе.
12
Возможно, он и не плохой парень - этот Вальтер Коланд, но честным бойцом его никак не назовешь. Он подкараулил меня в лесу по дороге из школы в "Родники" этак около семи вечера, набросился на меня сзади и сразу заехал мне кулаком по затылку так, что я споткнулся и упал. И вот он лежит на мне и бьет куда попало. И, надо сказать, неплохо попадает. Он сильней меня.
Устроил ли мне все это мой "брат" Ханзи? Или светловолосый Вальтер сам догадался? В лесу уже совсем темно. Я немного улучшаю свое положение, оказывается он не так уж силен. Мы катаемся по земле, по камням.
Вот и я даю ему в рожу. Мне повезло: я хорошо попал. Со стоном он валится в сторону, я встаю и на всякий случай пинаю его ногой. Он остается на земле, и при свете луны я вижу, что он начинает реветь. Этого еще не хватало.
- Оставь ее в покое, - говорит он.
- Кого?
- Ты знаешь, кого.
- Не имею представления.
- Ты можешь иметь любую, какую захочешь, а у меня только она.
- Встань.
Он встает.
- Я не белая кость, как ты. У меня нет богатого отца. Мои родители бедняки.
- При чем тут это?
- У нас дома постоянно ссоры. Я говорю тебе: Геральдина - это единственное, что я имею.
Только я собрался сказать ему: "Кто, мол, у тебя ее отбирает?" - как раздается ее голос:
- Ты меня имеешь? Скажи лучше - имел. У нас с тобой все кончено. Раз навсегда и бесповоротно!
Мы оба резко поворачиваемся. Она стоит в своей зеленой плиссированной юбке и наброшенной на плечи куртке, прислонившись спиной к дереву, и улыбается своей ненормальной улыбкой.
- Что ты тут делаешь? - спрашиваю я.
- Я хотела зайти за тобой, чтобы вместе идти на ужин.
Вальтер издает стон.
- Ты видела драку? - спрашиваю я.
- Да. А что?
Только сейчас я замечаю, что из носа у меня течет кровь, и она уже накапала на кожаную куртку. Вот свинство! Я так люблю эту куртку. Я вытаскиваю платок, прижимаю его снизу к носу и спрашиваю:
- Почему ты не дала знать о себе раньше?
- А зачем? Я все видела и слышала.
Бедный светлоголовый Вальтер подходит к ней и пытается положить ей руку на плечо, но она отталкивает его.
- Геральдина… пожалуйста… ну, пожалуйста… Не надо со мной так.
- Перестань!
- Я все сделаю… все, что ты хочешь… Я извинюсь перед Оливером… Прости меня, Оливер, пожалуйста!
Мой нос все еще кровоточит, и я не отвечаю.
- Я люблю тебя, Геральдина… я без ума от тебя, - говорит этот идиот.
- Прекрати!
- Я не могу прекратить.
- Ты мне отвратителен.
- Что?
- Да! - вдруг кричит она на весь лес. - Ты мне противен, противен, противен! Понял теперь? Я достаточно ясно сказала?
- Геральдина… Геральдина…
- Отвали.