Любовь всего лишь слово - Йоханнес Зиммель 19 стр.


Конечно, она хотела передать ЧЕТВЕРГ. Она путает В и Б, но какая разница? Какая мне разница? В четверг я буду у нее в больнице, и она радуется этому, иначе бы не стала с таким трудом складывать из букв именно это слово. А она уже снова начинает мигать фонариком.

Ч… Е… Т… Б…

Стараясь как можно меньше шуметь, я бегу в свою комнату и достаю из тумбочки карманный фонарик. Вольфганг, наполовину проснувшись, бормочет:

- Что случилось?

- Ничего. Спи.

Он вздыхает, поворачивается на бок и тут же снова засыпает. А я уже снова на балконе как раз в тот момент, когда Верена сигналит последнюю букву: …Г.

Я прислоняюсь к холодной стене дома и теперь уже сам начинаю мигать фонариком. Я боюсь, что Верена не знает других знаков, кроме букв одного-единственного слова. Поэтому я сигналю это же слово, но только без ошибки.

Ч… Е… Т… В… Е… Р… Г

Если только ей не будет очень больно…

Пятисекундная пауза.

Потом она снова начинает сигналить

Ч… Е… Т… Б… Е… Р… Г

Вот так мы и посылаем туда-сюда одно-единственное слово, которое она выучила: она с ошибкой, а я правильно.

ЧЕТБЕРГ

ЧЕТВЕРГ

Боже милостивый, отец небесный, сделай так, чтобы ей было не очень больно.

Третья глава

1

Думаю, мне никогда не стать писателем, потому что я даже не могу описать лицо Верены Лорд в тот четверг утром. Я не нахожу слов и выражений и не в состоянии сказать, что ощутил, когда вошел в ее палату. Это большая, хорошая комната, за открытым окном которой растет старый клен с чудесными разноцветными листьями - красными, золотыми, желтыми, коричневатыми и багряными.

Верена лежит на кровати у окна. Она очень бледна, под глазами черные круги. От этого глаза ее кажутся вдвое больше обычного - просто громадными. Все ее лицо с бескровными губами, впалыми щеками, гладко зачесанными назад и скрепленными на затылке волосами, кажется, состоит из одних только глаз, из этих печальных, всезнающих глаз, которые мне никогда не забыть, которые я вижу во сне; самые прекрасные глаза на свете, самые страстные и именно поэтому, наверно, самые печальные. Я не думаю, что подлинная любовь может быть какой-нибудь другой, кроме как печальной.

- Хэлло, - говорит она. И улыбается одними лишь губами. Глаза не улыбаются.

- Ну, как? Было очень тяжело? - спрашиваю я, забыв даже поздороваться.

- Вовсе нет.

Но я вижу, что она врет, потому как улыбается через силу.

- Сильно болит?

- Сразу же после всего мне сделали укол и дали порошки. В самом деле, Оливер, абсолютно ничего страшного!

- Я не верю тебе. Я знаю, что тебе очень больно.

- Но ты ведь молился за меня.

- Да.

- В самом деле?

- Да.

- А вообще ты часто молишься?

- Никогда.

- Смотри-ка, а мне все же помогло. Спасибо тебе, Оливер.

Я все равно ей не верю, но ничего больше уже не говорю, а кладу ей на кровать букет цветов.

- Красные гвоздики! - Теперь на какое-то мгновенье улыбаются и ее глаза. - Мои любимые цветы…

- Я знаю.

- Откуда?

- Вчера после занятий я два часа подряд ходил взад-вперед под оградой вашей виллы до тех пор, пока не увидел Эвелин. Мне кажется, я ей нравлюсь.

- Даже очень. Ты первый дядя, которого она полюбила.

- Она рассказала мне, что ты в больнице вырезаешь гланды, и тогда я ее спросил, какие цветы ты больше всего любишь. Так что все очень просто.

- Ах, Оливер…

- Что?

- Ничего… Нажми на кнопку, позови сестру. Я попрошу поставить цветы у кровати.

- Да, но если твой муж…

- Ведь ты сказал, что ты мой брат, или…?

- Конечно, сказал.

- Так разве не мог мой брат на самом деле проведать меня и принести мои любимые цветы? Он живет здесь во Франкфурте. Он даже немного похож на тебя! Мой муж устроил его на работу. В валютообменном пункте на центральном вокзале. Между прочим - подумай только - моему мужу сегодня утром срочно понадобилось вылететь в Гамбург. И у нас масса времени. Он вернется лишь вечером. Разве это не чудесно?

Я в состоянии всего только кивнуть. От этих черных грустных глаз мне тяжело дышать, говорить, существовать.

- Садись!

Я беру стул и придвигаю его к кровати.

- Как тебе удалось приехать?

- На машине.

- Глупый. Ясно, что не пешком! Я имею в виду другое: ведь у вас сейчас занятия.

- Ах, вот что. Ну, здесь все просто! Сегодня утром я заявил нашему воспитателю, что мне плохо. Он дал мне градусник. В моей комнате живет хороший парень, которого зовут Ной. Он показал, что надо сделать с градусником, когда я сказал, что сегодня утром мне необходимо отлучиться.

- И что же надо делать?

- Нужно взять его двумя пальцами за кончик со ртутью и…

Открывается дверь.

Появляется сестра, вся в белом, в белом чепце и со всеми другими причиндалами.

- Вы звонили, милостивая сударыня?

- Да, сестра Ангелика. Мой брат Отто Вильфрид…

Я поднимаюсь и говорю:

- Очень рад.

- …принес мне цветы. Не будете ли вы так любезны поставить их в вазу.

- Конечно, сударыня.

Сестра Ангелика уходит, взяв с собой цветы. Едва закрылась дверь, как Верена говорит:

- Итак, взять двумя пальцами за кончик, и дальше?

- А потом потереть его как следует. Ртутный столбик поднимется на сколько надо целых и десятых. У меня он сначала поднялся до сорока двух градусов, так что пришлось его сбивать.

- Отличный способ! Надо запомнить.

- Зачем?

- Знаешь, иногда мой муж кое-что от меня хочет…

- Ясно, - быстро прерываю я ее, - ясно.

2

- Верена?

- Да?

- В понедельник вечером ты меня просто осчастливила морзянкой.

- Я как раз этого и хотела. Я очень плохо сигналила?

- Наоборот - просто великолепно! Вместо четверг, все время четберг.

- Так я перепутала В и Б?

- Да.

Мы оба смеемся. Вдруг Верена обрывает смех, хватается за низ живота и кривит лицо.

- И все-таки у тебя боли!

- Абсолютно никаких! Вот только когда так дико хохочу! Рассказывай дальше. Какая же у тебя была температура?

- 39,5. Воспитатель не пустил меня в школу. Он вызвал врача. Но врач приедет только вечером.

- И что тогда?

- К тому времени температура спадет. До послезавтра! Потому что я не выдержу два дня подряд, не повидав тебя.

- Уже завтра меня выпишут. Мой муж хочет, чтобы я отдохнула за городом, на вилле. Поскольку погода великолепная!

- Ах, если б погода подольше оставалась хорошей! Тогда не надо будет через день натирать по утрам на градуснике температуру, тогда, может быть, уже в субботу мы встретимся в нашей башне.

- Хорошо бы, Оливер, хорошо бы. Рассказывай дальше. - Она произносит это быстро, как это делают в тех случаях, когда не хотят кому-нибудь дать говорить то, чего не желают слышать.

- Так что же было после того, как у тебя определили температуру?

- Все было очень просто. Я дождался, когда все ушли в школу, пошел к господину Хертериху, нашему воспитателю и серьезно поговорил с ним.

- Серьезно?

- Видишь ли, этот Хертерих новичок в нашем интернате. Он очень неуверен в себе. Слабохарактерен. Я как-то ему помог, когда он никак не мог справиться с младшими мальчиками. Он надеется, что я и дальше буду помогать ему. Я пришел и сказал ему: "Господин Хертерих, температуру на градуснике я натер". "Теперь есть две возможности, - говорю я. - Дело в том, что мне нужно срочно отлучиться на пару часов. Итак, первая возможность: вы ничего не знаете и не ведаете, а я обещаю вам вернуться не позднее половины первого. Еще до того, как все вернутся из школы, я уже буду лежать в своей постели. Есть еще и другая возможность. Она заключается в том, что вы позвоните шефу и доложите ему то, что я вам сейчас сказал. В этом случае я клянусь вам, что через месяц вы уйдете отсюда по собственному желанию с тяжелым нервным заболеванием. У меня здесь целая куча друзей, а у вас ни единого". Он, естественно, поступил разумно и сказал, что я могу смыться, а он сделает вид, что ничего не знает, если я вернусь в половине первого до прихода всех из школы. Он же был мне еще и благодарен.

- За что?

- За то, что я пообещал ему помогать с младшими. Среди них есть один чокнутый негр, который воображает, что все белые дерьмо и…

- Оливер.

- Да?

Я наклоняюсь к ней. Она делает движение мне навстречу. Раздается стук в дверь. Мы отпрянываем друг от друга. Сестра Ангелика вносит вазу, в которой стоят мои гвоздики. Она ставит их на тумбочку и восхищенно хвалит цветы и мой вкус и говорит уважаемой госпоже, что у нее просто чудесный брат. Она просто тошнотворна - эта сестра Ангелика!

Когда она выходит, я снова наклоняюсь к Верене. Но Верена отрицательно мотает головой и отталкивает меня.

- Нет, - шепчет она. - Не сейчас. Ты не представляешь, как я рискую. Она сейчас наверняка под дверью - подглядывает в замочную скважину и подслушивает. Ты думаешь она поверила, что ты мой брат? Как бы не так.

Это звучит убедительно. И я так же тихо шепчу ей:

- Странное начало.

- Начало чего?

- Любви, - шепчу я. - Может быть для тебя это не любовь. Но для меня да.

Она долго молчит и говорит потом:

- Ужасно! Ничего больше я так не боюсь.

- Как чего?

- Как любви.

- Но почему?

- Потому что, как только у меня бывала настоящая любовь, она плохо кончалась. Прекрасно начиналась и кончалась так, что хуже не придумаешь. Я не хочу больше никакой любви! С меня хватит!

- Ты ведь не любишь мужа.

- Не люблю.

- В этом-то и все дело.

- Как это?

- Именно поэтому ты так и жаждешь любви, хотя и боишься ее.

- Чушь!

- Никакая не чушь. Каждому человеку нужен другой, которого и он мог бы любить.

- Я люблю своего ребенка.

- Ребенка недостаточно. Необходим взрослый человек. Возможно, я для тебя не то, что нужно, но ты для меня именно то.

- Откуда ты знаешь?

- Когда любовь настоящая - это чувствуешь. С первого момента. Я сразу же ощутил это.

Она берет мою руку, и ее глаза, ее чудесные глаза смотрят прямо в мои, и она говорит мне:

- Я тебе рассказала, что была на самом дне, когда встретила своего мужа. Ты уже много чего обо мне знаешь. А я о тебе ничего.

- Зато о моем отце.

- И о нем тоже ничего.

- То есть как? А скандал по его милости - разве о нем у нас не кричали все газеты?

- У меня тогда не было денег на газеты. Мне было не до того. А потом, когда я спрашивала мужа о том, что там натворил этот Мансфельд, он всегда отвечал мне одним и тем же: "Этого тебе не понять, бессмысленно тебе это рассказывать".

- Это потому, что они работали на пару.

- Что-о?

- И сейчас он работает с ним на пару! И не случайно в аэропорту Рейн-Майн я сразу же обратил внимание на твою фамилию.

- Что сделал твой отец, Оливер? Почему ты его так ненавидишь?

Я молчу. За окном от нежного дуновения южного ветра шелестят кленовые листья, золотые, красные, коричневые.

- Оливер!

- Да?

- Я спросила тебя, почему ты ненавидишь своего отца, что он тебе такого сделал?

- Я тебе расскажу, - тихо говорю я. - Я тебе все расскажу…

Она опять берет своей ледяной рукой мою горячую.

- Все началось 1 декабря 1952 года, в понедельник.

Да именно тогда все началось. Во всяком случае, для меня. В тот понедельник в отдел по расследованию убийств франкфуртского управления полиции поступило сообщение, что в заводоуправлении фирмы "Мансфельд" произошла трагедия. Туда позвонила некая Эмилия Кракель. Ее голос…

3

…срывался от волнения:

- Я тут работаю уборщицей… и когда я вошла в кабинет господина Яблонского… смотрю он сидит в кресле перед письменным столом… навалился так на стол… В виске дырка… все в крови… Кто-то, должно быть, застрелил его… Приезжайте скорей… поскорей, пожалуйста!

Группа из отдела по расследованию убийств примчалась очень быстро. Спустя четверть часа она уже была на месте. Руководил ею комиссар уголовной полиции Харденберг. Его люди принялись за работу. Пятидесятилетний главный прокурист погиб от пули из пистолета калибра 765 мм. Пуля вошла в правый висок, прошла через голову и на выходе вырвала кусок черепной коробки. Пулю нашли, а пистолет нет. Полицейский врач заявил:

- Точнее я смогу сказать, естественно, только после вскрытия, но совершенно ясно, что этот человек уже много часов как мертв.

- Более двадцати четырех часов?

- Не менее тридцати шести часов.

Стало быть, смерть наступила в субботу в первой половине дня. Все знали, что Яблонский, у которого был счастливый брак и двое детей, тем не менее часто работал в своем кабинете по субботам и иногда даже воскресеньям - один на громадном безлюдном заводе. В этот раз его семья уехала на выходные дни к родственникам в Вупперталь. (Этим объяснялось то, что его жена не заявила о пропаже мужа.)

Комиссар Харденберг и его люди нашли кабинет главного прокуриста в состоянии полнейшего разгрома. Шкафы были взломаны, бумаги из них частично сожжены тут же прямо на полу и частично разбросаны по углам комнаты, дверца тяжелого сейфа была распахнута. Я еще хорошо помню, как моему отцу сообщили обо всем, когда я, поднявшись с постели, собирался в школу.

В то время мне было тринадцать. Я был плохим учеником, неуклюжим мальчиком с прыщавым лицом, смущавшимся перед девочками и предпочитавшим одиночество. Мой отец был массивным великаном с красноватым лицом пьяницы и манерами, выдающими в нем жестокого дельца. Тогда, в 1952 году, он уже был владельцем одного из крупнейших в Германии заводов радиоприемников, а позже и телевизоров. Он был миллионером. В холле нашей просто-таки набитой дорогими вещами виллы у Бетховенского парка висела картина Рубенса, которую мой отец приобрел на аукционе за 600 000 марок, в гостиной висели две картины Шагала (250 000 марок), в библиотеке висел Пикассо (300 000). У нас было три автомобиля, самолет с пилотом по фамилии Тэдди Бенке, который в войну летал на бомбардировщиках. Я очень любил Тэдди и думаю, что он меня тоже любил.

Мой отец по профессии электрик. В 1937 году он познакомился с моей матерью. В 1938 году они поженились. В 1939 родился я. Говорят, все дети считают своих матерей красивыми. Я никогда так не считал. Я люблю свою мать, и мне ее невыносимо жалко, но никогда я не находил ее красивой, никогда. Она и впрямь не была красавицей. Она была слишком худа, пожалуй, даже костлява, ее черты всегда казались мне какими-то размытыми, фигура у нее была плохая. Ее светлые волосы были какими-то тусклыми. Она часто плакала по малейшему поводу и никогда не умела элегантно одеваться - даже когда у нас завелись миллионы.

Мой отец освоил свою профессию на радиофабрике, которая принадлежала родителям моей матери. И только из-за этой фабрики он и женился на ней. Я в этом убежден. Таким путем он надеялся в один прекрасный день возглавить маленькое, но доходное предприятие.

Война на время перечеркнула его планы. В 1940 году его призвали в армию, где он прослужил до 1945 года. В 1945 году родителей моей матери уже не было в живых (погибли при бомбежке), маленькая фабрика была сильно разрушена. Но великой радостью и счастьем было для нас, что американцы сразу же отпустили моего отца из плена, и он вернулся к нам живым и здоровым. Мне тогда было шесть лет. У нашей семьи не было ни копейки. Единственным, что у нас осталось, была полуразрушенная фабрика.

Уже в конце 1946 года мой отец возобновил работу в фабричных руинах. У него было две помощницы: моя мать и некая фройляйн Лиззи Штальман. Эта фройляйн Штальман была полной противоположностью моей матери. Она была красива. И моложе. Даже в послевоенное время всегда была элегантно одета. И еще она была на высоте в любой ситуации. Ее однажды привел с собой отец, кратко пояснив:

- Это фройляйн Штальман, моя давнишняя хорошая знакомая, которую я снова случайно встретил. Я предлагаю нам всем сразу перейти на "ты", поскольку все мы товарищи по работе, не так ли? А ты, Оливер, будешь называть ее тетей Лиззи.

- Ясно, папа.

Завод Мансфельда. Это помпезное название отец дал жалким развалинам, когда-то принадлежавшим родителям моей матери. Завод был в 1946 году внесен в реестр торговых фирм города Франкфурта как общество с ограниченной ответственностью. Владельцами в равных долях были оба моих родителя. Необходимый по закону основной капитал в сумме 500000 марок выдал отцу под вексель один франкфуртский банкир. Звали этого банкира Манфред Лорд…

4

Отныне мой предок с обеими столь различными женщинами сидел в жалком, грязном помещении маленькой фабрички, сквозь дырявую крышу которой проникали снег и дождь. Женщины вручную наматывали катушки конденсаторов, а мой отец мастерил первые примитивнейшие приемники. Необходимые для этого детали - радиолампы, предохранители, выключатели, корпуса и так далее - он с невероятными трудностями приобретал на черном рынке. Порой из-за пары метров медной проволоки ему приходилось ехать аж в Мюнхен или Бремен.

Наша квартира, дом родителей моей матери и квартира "тети Лиззи" были разрушены бомбами. Так что всем нам пришлось жить прямо на фабрике. У меня была своя каморка, "тетя Лиззи" спала в совершенно пустом складском помещении, мои родители - в другом. Пока что еще соблюдался повсеместный обычай - мужу с женой спать в одной комнате. Подчеркиваю: пока что. В бедственное послевоенное время. В полуразрушенной фабрике. В 1946 году…

В 1952 году у моего отца трудилось уже 2000 рабочих и служащих. Жалкие руины превратились в многоэтажный дом. У главного предприятия во Франкфурте появились филиалы в Мюнхене, Штутгарте, в Ганновере и Гамбурге. В каждом из этих филиалов по точно разработанному производственному плану изготовлялись части готовых изделий, которые поставлялись во Франкфурт. Здесь производилась сборка, после чего продукция рассылалась в разные страны мира.

Теперь мы жили в вилле у Бетховенского парка. Мой отец стал обладателем картин Рубенса, Шагала, Пикассо, самолета с персональным пилотом, обладателем миллионов. Еще кое-что изменилось. Отец не спал больше с матерью в одной комнате. Моя мать много и часто плакала. В это время - как никогда прежде. Отец показывал мать светилам медицины. Врачи посылали мою мать в санатории в Бюлерхёэ, в Бад Хомбург и Бад Визензее. Лечение в санаториях ей не помогало. Она становилась все тише и худее и постепенно превратилась в старуху.

Назад Дальше