Полет на сундуке Стожарова с его удостоверениями, мандатами и дневниками, прокламациями, пропусками в Кремль, подшивками "Искры" и "Пролетария", свидетельствами по борьбе с контрреволюцией – вот что, мне кажется, должна являть собой наша повесть. Прорыв к естественному, как дыхание, тексту – трагическому и эфемерному, где не только анатомия, но и астрономия описывает нас, а весь этот мир – лишь радужная капля в космическом океане. Чтобы, когда все свершится, осталась память о возможности, воспоминание о пережитом – вроде бы даже – тобой – свободном и безусильном преодолении гравитации.
Но, детка, в случае сундука твоего деда мы имеем чертову уйму элементов, событий, взаимосвязей, которую, хоть ты тресни, собрать в единый рассказ нечего и думать, пока за это не возьмется само Провидение.
Хотя эпизоды множатся, а Провидение запаздывает, я не теряю надежды, и все-таки – что ты будешь делать, если я не сворочу эту гору? Даже страшно представить, сколько тебе будет мороки…
Почему-то сейчас перед глазами возникла картина, причем так ярко: мой пехотный полк шагает по северной окраине Берлина. Сирень цветет, расцветают яблони. И колонна танков едет – по тюльпанам. Танкисты – чумазые, в черных от пота гимнастерках, черных шлемофонах, кричат нам:
– Пехота! Война кончилась!
А мы прошли строем и даже не поняли сначала.
Тут как началась стрельба в воздух – из всего! Из пулеметов, винтовок, пистолетов. Это было очень опасно. Ведь пули летели обратно с огромной скоростью. Многие погибли во время этой стрельбы. Но все гремело, люди братались, плакали…
А может, не тратить силы на то, чтобы сделать вещь целостной? Как будто существует незримый текст, безначальный и бесконечный, откуда взяты фрагменты?
Ну вот, пока и все.
Я покрасила волосы – получились черные, как у армянской женщины.
Да! Скажи папе – ему же невозможно дозвониться, он все время разговаривает: ду-ду-ду, – всем одно и то же. Видишь ли: "Это неутешные вдовы". Правильно, неутешные вдовы, неутешные, но они почему-то очень расцветают!
Дочка, я по тебе безумно скучаю, тоскую и страдаю. Не бросай меня на произвол судьбы. Если будешь пробегать мимо почты, дай мне телеграмму – весть о себе.
Целую, мама".
В конверт вложена вырезка из газеты:
"Пережить зиму без простуды поможет "пылающий напиток" глинтвейн. Он согреет душу, вылечит грипп и предупредит многие осенние заболевания.
Приготовить глинтвейн просто: красное вино нагреть, но не до кипения.
Добавить сахар (по желанию), а также пряности, корицу, гвоздику и другие специи. Напиток быстро всасывается, согревает, вино в комбинации со специями активизирует кровообращение и защищает организм от болезнетворных микробов. А подходящий состав микроэлементов – железо, марганец, калий, кальций, фосфор – активно способствует восстановлению после инфекционных заболеваний".
И небольшой довесок:
"История человечества есть жизнь одного человека.
Блез Паскаль".
Стеша ужасно ревновала Геру, шпыняла его за донжуанство и своевольно заявляла:
– Я слишком причудливая женщина для ординарного мужчины…
Но Гера не был ординарным мужчиной, и Стеша это знала.
Скорее, он тот, о ком сказано: пред царями будет стоять он, образованный во многих науках и хороший политик, человек высочайшего благородства, это для Стеши главное; наконец, Гера пламенный оратор, буквально жжет глаголом, а человек с огоньком всегда мог рассчитывать на Стешино благосклонное внимание, и не на одном языке разговаривал он, а на нескольких сразу.
Кроме того, Гера у нас красавец – глаз не оторвешь, лицом смуглый, жгучий брюнет, карие глаза с поволокой, клетчатая кепочка с Бейкер-стрит чудом удерживалась на кудрявой негритянской копне, за что от своего ближайшего приятеля Белокопытова Симона Михайловича, эрудита и самостийного поэта, бывшего корреспондента "Правды" в Австрии, а с некоторых пор – натурального отщепенца, он получил прозвище Магуа.
И если Магуа в зените славы не занял кресло нашего представителя в ЮНЕСКО – вместо разоблаченного спецслужбами Франции сотрудника КГБ, из-за чего Геру тестировали и дегустировали, трепали по всем инстанциям, трижды вызывали в Париж, анкет ровно тысячу пришлось заполнить на себя и Стешу, пока сам гендиректор ЮНЕСКО не пригласил его в кабинет и сказал: "Вы – как раз то, что нам нужно" (еще бы – три иностранных языка, диссертация, это совсем не то, что они имели!), – малина, масленица, благодать, зарплата неимоверная, элитная поездка на пять лет в Париж, феерическое будущее, они со Стешей уже сидели в Черемушках на чемоданах, звонок из МИДа: завтра приезжайте за билетами… Так вот, если Магуа в результате оказался на бобах – это потому, что Панечка написала письмо в ЦК с просьбой не отправлять любимого зятя с женой за границу, лишая их удобного случая баюкать ее одинокую старость.
А может, Панечка не так уж и провинилась, как ее соратник по партии, стойкий искровец Аврора Смородина – с виду незлобивый фарисей, синий чулок и вековуха, зануда, надоеда и любительница совать нос не в свои дела.
Панечка только поделилась с ней опасениями, как бы французский багет с ароматным мякишем и хрустящей поджаристой корочкой, который сама она в жизни не пробовала и о котором узнала из журнала "Огонек", не показался новоиспеченному представителю России в ЮНЕСКО слаще, чем наш батон нарезной по тринадцать копеек…
Тут-то и одарила красная Смородина Панечку "драгоценным" советом, такой бы совет, говорила бабушка Лара, да всем нашим врагам: мол, раз у партийца возникло нехорошее предчувствие, надо незамедлительно действовать.
– Им самим будет лучше, вашим детям, они еще и спасибо скажут, что не пустились во все тяжкие! – нашептывал коварный Зоил Аврорыч.
– Что же мне делать? – спросила Паня.
– Написать в ЦК! – сказала Аврора, и ее слова возымели почти такие же далеко идущие последствия, как залп одноименного корабля на берегах Невы.
Под пушечным дулом Авроры Панечка написала в ставку.
Просьбу члена партии с семнадцатого года уважили без малейшей волокиты. Командировку отложили на неопределенное время, и она рассеялась, как призрачный мираж.
Гера звонил, спрашивал, но помогло это как мертвому припарки. Всё, пиши пропало! Никто понятия не имел, в чем причина, пока спустя годы по воле случая Гера не встретил на улице знакомого, тот в МИДе оформлял документы на заграничные поездки и за давностью лет проговорился о тещином послании.
Но столько времени прошло с тех пор, все быльем да ковылем поросло, было глупо и бессмысленно точить зуб на Панечку. Що було, то бачили, а що буде, то побачим, а буде то, що Бог даст, как говорила Панечкина домработница Глаша.
Герман только заметил вскользь:
– Пелагея Федоровна, я знаю, почему мы не поехали в Париж.
И то потом сожалел, дескать, брякнул сгоряча, не подумав.
А она:
– …Но тебе показали это письмо? Ты видел, что я о тебе написала исключительно хорошие слова???
– Твоя мама была очень мудрой женщиной, – говорил он Стеше. – Никогда меня не ругала, даже если я припозднюсь – всегда: "Герман, иди покушай". А тебе она задавала звону.
– Да, – соглашалась Стеша, – меня мама держала в ежовых рукавицах. Один раз я поздно пришла домой, и она меня побила – взрослую. "У! – говорит. – Ветрогонка! Папаша номер два!" А тебя прямо не знала куда посадить, чем угостить. И всего-то один только раз написала в ЦК…
"Дорогие мои папенька и маменька, сестричка Асенька! Прошло уже полгода, как скитаемся мы с нашим предводителем господином Бэрдом директором по городам и весям. Конечно, в Киев мы не поехали, что делать в Киеве нам, бродячим комедиантам, когда там цирк Никитиных с обезьянами в кружевных салфетках и велофигуристами Нуазетти. Там сияет звезда французской борьбы Иван Заикин, а на конюшне полсотни лошадей! Куда нам с мышастым жеребцом в темных носочках да кобылой в стоптанных валенках. После Гомеля, где мы стояли шесть месяцев и заработали денежек, направили мы свои повозки в город Чернигов. По пути случилось ужасное, пала вдруг наша красавица Эфиопка по неясным причинам, со своими скудными знаниями я не мог распознать причины столь внезапного припадка и смиренно наблюдал сквозь слезы смерть лошади. Не сообщайте Ионе об этом случае, Эфиопка – та самая лошадь, на которой он исполнил дефиле с арией Розалинды. В Чернигове мы установили кратер на Александровской площади, рядом Богоугодный дом, фельдшерская школа, лошадей сейчас у нас пять, карусель выходит неполная. Все работаем в полную силу, особенно Иван Иваныч, дай ему Бог здоровья, и лилипут Гарик, наш Рыжий. Сборы пока небольшие, но думаем на Пасху устроить премьеру, я выучился на полном скаку прыгать сквозь баллон, это два обруча, заклеенные бумагой. За меня не беспокойтесь, доброго вам здоровья.
Остаюсь любящий вас сын Боря.
Чернигов, Александровская площадь,
Цирк Шеллитто,
Боре Таранде, жокею".
Жаль, письма нашего Ботика никто не собирал и не хранил, как Стеша – наследие Макара. Все это рассеялось, развеялось, остались только письмо из Сибири, где Боря воевал с Колчаком, об этом речь впереди, небольшая книга в коричневой обложке, на ней рубленым черным шрифтом начертано "Поэма анабиоза", вверху мелко "Александр Ярославский", а на титульном листе красным карандашом – подпись автора. И более раннее письмо из Чернигова с фотографией бравого циркового наездника – поджарого, мускулистого, скачущего стоя на неоседланной лошади без уздечки, полное впечатление, что он держится за воздух.
В конце номера оркестр играл галоп в быстром темпе, лошадь мчалась по кругу, он спрыгивал на землю, пересекал бегом манеж, хватался за гриву и снова вскакивал на лошадь сразу обеими ногами. Так он взмывал и низвергался шесть раз подряд под гром аплодисментов.
Витебские воробьи еще долго прилетали к вытоптанному пустырю, посыпанному опилками и сухим навозом, прыгали из канавы в канаву, до тютельки вынюхивая лошадиные следы. Когда же выпал снег, не только пичуги позабыли это место, где был натянут брезентовый шатер, ржали взбудораженные кони, шуршали конфетными бумажками зрители, но и черная бродячая собака с угольным хвостом и белой метиной на лбу, которую прикормил Ботик. Три недели псина, как потерянная, бродила по вновь заброшенному футбольному полю, удивляясь непостоянству этого мира, а потом вдруг пропала.
Исчезла из города и Маруся Небесная, тихо, незаметно, без всякого предупреждения собрала кожаный баульчик, доставшийся ей от отца, Ефима Оскаровича, капитана второго ранга, служившего в российском флоте на "Сисое Великом" и положившего голову при Цусиме в мае 1905 года.
Видимо, от Ефима досталась ей и безудержная отвага, переходящая в безрассудство. Бранный подвиг отца Небесного заключался в том, рассказывала вдова его, Аделаида, что, когда японцы окружили раненый корабль, пробитый в нескольких местах, Фима не скрылся в трюме, а гордо высился на верхней палубе, отдавая приказы матросам, не приседая и не кланяясь летящим вражеским снарядам, посему был сражен в грудь осколком японской мины. А сам броненосец "Сисой Великий", лишившись командира, опрокинулся и затонул в море, увлекая за собой часть команды.
Большинство матросов были подобраны из воды японцами и взяты в плен. Именно из письма одного плененного моряка стали известны последние минуты жизни капитана второго ранга Небесного и его предсмертный приказ: "Драться, пока хватит сил, а потом уничтожить броненосец!"
Что могло остановить дочь подобного храбреца? Ни слезы матери, ни разговоры в госпитале раненых фронтовиков про тяжелую окопную жизнь, бомбежку, землянки и блиндажи со вшами не поколебали Марусино решение махнуть в полковые лазареты на передовую.
Улучив момент, когда Додя Клоп находился в "приподнятом духе", читай, в подпитии, Маруся явилась к нему и положила на стол бумагу, в которой обращалась напрямую к Верховному Главнокомандующему Великому князю Николаю Николаевичу с просьбой о разрешении вступить ей добровольно в действующую армию сестрой милосердия.
Додя Клоп служил исправником в присутствии, так звалось городское управление воинской повинности, опрашивал мобилизуемых, заполнял формуляры. И, конечно, старался как можно меньше попадаться на глаза уездному армейскому начальству, которое доставляло множество хлопот рядовым исправникам, рыскающим запасных и ратников по полям и весям, как драных зайцев охотничья борзая на травле.
Казалось бы, внутри у вербовщика обязан не умолкая бить барабан, сзывая на бой святую рать в неровный час! А вместо этого у Доди Клопа лишь похоронный марш на уме, соната для фортепиано Шопена номер два, вот он ходил и по настроению насвистывал ее – от пиано до самого что ни на есть фортиссимо.
Порою ритм верхнего регистра в его исполнении напоминал благовест, развеивающий тучи, – обычно это случалось после того, как Додя наскребал необходимый процент и отмечал это событие "кумышкой" или "гвозилкой". Пил он по маленькой рюмке, один, каждые десять минут.
Неважно, что его резервисты были даже не второй, а самой завалящей третьей и четвертой очереди, уж Додя Клоп знал, как из снега лепить творожники! Но чего ему это стоило, он же весь – комок нервов.
Вскоре в его насвистывании снова появлялись угрюмые басы, будто клубящиеся громады черных грозовых облаков скрывали беглый луч солнца: наборы с каждым разом проходили всё хуже.
После двух лет войны, которая не принесла России ни победы, ни поражения, на фронтах, как изволил выразиться Додин командир Свирепчук, горячая голова, началось обычное мордоплюйство.
Виной этому безобразию, уж кто-кто, а исправник Клоп знал не понаслышке, служили трамвайщики и фабричные босяки, шмендрики, трусы и подлецы, которых накрутили поганые большевики.
Призывных из рабочих трамвая тщательно обыскивали: не ровен час, пронесут плакат, прокламацию или другой агитационный материал. На этот случай Додей от Свирепчука получено предписание: если рожа под кепкой наглая, руки в карманах, а вещмешок у запасного раздулся книзу – ищи под сухарями и кисетом антигосударственную или антивоенную листовку.
В армии тарарам, солдаты окрысились на офицеров, отказываются идти в атаки, отстреливают себе пальцы, чтобы ускользнуть в тыл, массово дезертируют, прячутся по лесам и в несжатом хлебе, братаются с врагом. А чокнутая Небесная вздумала податься на передовую. Глаза зеленые, искрятся, хвост торчком. Вот уж голова не знает, куда ее ноги могут завести!
Додя открыл ящик стола и наполнил чарочку.
А она хорошенькая, чем-то похожа на картинку с бумажной обертки "травяного мыла", которое Додя покупал в аптеке в придачу к лечебной мази "вилья крем доктора Обермейера", незаменимого средства против экземы и чесотки. От нервного напряжения Додя имел проблемы с кожей.
Приударить за ней, что ли? Пока циркач Борька Таранда летает над грешной землей? Скоро, скоро, голубчик, придет и твоя пора, если ты не такой же фокусник, как твой юркий папаша. Да-а, при этаких современных настроениях воинское управление больше ни одного запасного не заарканит. И вот вам здрасьте! Волонтерка Небесная рвется на передний край, горит желанием принести посильную помощь Отечеству!
– Ты что, Мария, в доброволицы собралась? А сколько годков-то у тебя? – спросил Додя, прищурясь. В сереньком пальтишке, голубом берете и лимонном шарфике – она стояла перед ним как школьница, ей-богу.
– Восемнадцать исполнилось на днях, – с вызовом ответила Маруся.
Брешешь, подумал Додя и опрокинул рюмку. Мысли путались в его огурцеобразной голове, ну что тут скажешь, на все воля Божья, пока жив человек, он еще и не таких глупостей натворить может.
Клоп закрыл глаза, как бы собираясь с мыслями, и наконец обмакнул перо в чернила:
– Так и запишем: "во-сем-над-цать".
Вдруг ему показалось, очень возможно, с пьяных глаз, что Маруся превратилась в синицу. То ли в синицу, то ли овсяночку, словом, какая-то шустрая птаха заметалась по кабинету исправника и – фьють! выпорхнула в окошко.
…Софа и Лена Блюмкины встретили подкумарившего Клопа, когда возвращались с базара, где благополучно сбыли с рук очередной Зюсин табурет. Исправник стоял на ветру, покачиваясь, в прозрачной синеве февральских сумерек.
– Додя-пьяный, – сказала Леночка.
На идиш это звучит как Додя-шикер.
– Шикер ви а гой, – добавила хлесткая на язык Софа, – пьяный как нееврей.
"Моды Парижа" Дора сменила на артель военного обмундирования, днями напролет за швейной машиной строчила исподние брюки армейские и нательные рубахи, установленные Приказом по военному ведомству № 218 от 7 мая 1912 г. для всех родов войск по лекалам из Петербурга.
Именно в Петербурге перед войной лучшие армейские портные обшивали – и своих, и грядущих союзников, и будущих кровных врагов.
– Все, как есть, австрийская и немецкая армии, – говорил начальник витебской артели Сема Лифшиц, – воюют в петербургских френчах и шинелях! Там швецы не шаляй-валяй, будете заказывать брюки в ателье, портной спросит: в какой именно штанине вы носите яйца – в левой или в правой? Все по-разному!
И кому он это заявлял? Доре Блюмкиной, способной сотворить любой левитон на самый изысканный вкус, хоть смокинг, хоть полуфрак, шелковое платье для утреннего чаепития с воротником фишю или накидку для прогулки из тафты и тюля, костюмы из мягчайшей шерсти в клетку "принц Уэльский", бархатный вечерний туалет цвета южной ночи, украшенный золотыми нитками, розами и кружевом, о котором лишь только могла мечтать Мэри Пикфорд. Белье из нежного шифона и зефира, вуали и мадаполама – самое утонченное, радужное, грациозное в Витебске – готовилось под вывеской "Моды Парижа"…
А что теперь? Кусок сурового полотна перегнула пополам, с боков скрепила, вырезала горловину. От горловины слева у плеча вниз провела разрез длиною в семь вершков. Стоячий воротник – вершок, с застежкою на две стальные пуговицы. Три пуговицы на груди. Рубаха в час. Десяток рубах в день. Цвет болотный, сукна мундирные и шинельные.
Особое сукно для пошива штанов.
Весной 1916 года вместо уставных прямых шаровар в моду вошли галифе – брюки, свободные в паху и не стесняющие движений, книзу они постепенно сужались, плотно облегая лодыжку.