Крио - Марина Москвина 25 стр.


– Свобода – это слово для бездельников. Если я хочу заработать, я обязательно от кого-то буду зависеть. А если я буду зависеть, так разве это свобода?

Даже не представляю, отдавал ли дядя Саша себе отчет, с какой Афиной Палладой он связывает свою судьбу? Юным студентом впервые увидел он ее на берегу озера Рица, где Панечка отдыхала от ратных дел с маленькой Стешей, и сразу влюбился в нее с первого взгляда – за красоту.

Он все время думал о ней, мечтал о встречах, он учился на биолога, но был психологом, философом и провидцем, и у него была доверительность в отношениях с ежиками, лосями, утками и лебедями. Он путешествовал по Кавказу с палаткой и заплечным мешком, любил засыпать под открытым небом, глядя на струящиеся реки звезд, собирал гербарий, любовался бабочками. На шее у него болталась лупа десятикратного увеличения, благодаря которой он вмиг завоевал симпатию Стеши, до последних дней своих устремленную душой к стереоскопическим приборам.

Пане он тоже приглянулся. К тому моменту в Пятигорске Илария победоносно увела у нее Макара. Панечка звала соперницу "нэпмановкой" и угрюмо пророчила, что та еще "подведет Макара под монастырь". (Хотя, повторяю, Стеша утверждала, что задолго до этой катастрофы дядя Саша на юге маячил у них на горизонте со своей телескопической лупой на груди.)

– В нем жил дух скитальчества, – говорила мне Стеша. – Он звал нас в горы, будил на заре, бросал в окно сирень. Казалось, он был самым одиноким существом на белом свете, но таким влюбленным и счастливым!.. Я все помню, связанное с ним, – и тот водопад, и горную реку с серебристыми облаками, и закатный танец длинноногих южных комаров. Навсегда мне врезалось в память, как дядя Саша стоял на фоне пурпурного заката и задумчиво грыз яблоко. А когда отец пришел за мной и мамой на озеро, протянул ему руку и сказал:

– Здравствуйте! Я любимый человек вашей жены.

– Очень приятно, – ответил Макар.

Панечка дядю Сашу потом за это чуть не убила.

Стожаров же – пес лукавый, тощий, поджаристый, будто в катакомбах провел не один десяток лет, питался манной небесной, сам себя звал шутливо "костяком революции", так вот этот страхолюдина, Паня говорила сердито, мгновенно мог охмурить любую голодранку. Глаза сияют – живой, весь как есть золотой, неутомимый возлюбленный, храбрый вояка, и такой хохмач – всех переиграет. Да еще он явно обладал волшебным даром внушения мыслей на расстоянии, что вознесло его на высочайшие пики агитации и коммунистической пропаганды, ибо он мог это делать молча, не раскрывая рта.

Фамилия дяди Саши была Сыроешко.

Обычная украинская фамилия, но на московский вкус она звучала довольно несуразно, и Панечка подумывала при оформлении отношений дать Саше фамилию Стожаров, хотя предчувствовала, как будет веселиться Макар.

– Вчера я бежал-бежал, – рассказывал ей дядя Саша, – лег на лавочку и затих. И вдруг на меня сели две синицы. Потом еще и еще. Семь синиц сидели на мне, прыгали, скакали и клевали мне голову и ноги. Так приятненько. – Он любил в парке кормить синиц с ладони, поэтому от него в постели всегда оставались жареные семечки.

Саше хотелось, чтоб все было полным смысла в этом громадном вихре суеты, а его жизнь, ну то есть его и Панечки – присоединилась к великому течению миров, к ритму звезд. Он учил ее наслаждаться существованием и сиять потаенным светом. А то она по сравнению с ним была, как бы это выразиться, немножко твердокаменная.

Но он не отчаивался:

– Ничего, – говорил, – я всегда любил камни. Камни нам главные родственники. Стоит заглянуть в себя, первое, что нас встречает – это глубокая ностальгия по состоянию минерала до рождения жизни, когда еще все было спокойным и неподвижным. Это ж наши древние эволюционные корни!

Иногда он упрекал Паню:

– Я вижу, ты и улиток не любишь. Ты не чувствуешь красоту беспозвоночных… – Набирал виноградных улиток в стеклянную банку и сидел, наблюдал за их жизнью.

А когда она обижалась, бормотал ей ласково:

– Ты моя улитка – то высунешь рожки, то всунешь.

Но у них было серьезное расхождение в политических убеждениях. Дядя Саша не то чтобы принял в штыки, но как-то абсолютно не приветствовал революцию.

– Там нет ничего, – говорил, – за что я готов умереть.

Десять лет диктатуры пролетариата, которые пережила молодая Страна Советов, дядя Саша называл "безвременьем" и "лихолетьем". Панечка подсовывала ему читать Ленина, Сталина, Маркса, а он только смеялся и заявлял, мол, чует его сердце, это полная чушь.

– Я бы так не полагалась на голос сердца, – возмущалась Панечка.

– Ну и зря! – и он обнимал ее.

А утром на стенках висели карикатуры – дядя Саша неплохо рисовал: большевики с тяжелым взглядом – все красные – руки до колен.

– ОГПУ по тебе плачет, – сурово предупреждала Панечка.

А он отвечал, свободный ото всех тревог:

– Я буду молиться, чтобы ваша участь на небесах была как можно менее ужасна.

Стожарова он звал "месопотамский царек".

Макар же со своей стороны потешался над возлюбленным Панечки:

– Кто это тут, – он спрашивал, будучи проездом в Москве, в редких случаях забегая к бывшей жене и дочке с кульком карамели, появляясь нежданно и сверкая как звезда, – кто тут расхаживает в моей пижаме и моих тапочках? Да это Сан Саныч Сыроежка, профессор кукурузных наук!..

Дядя Саша такой был трогательный, в любой момент, как правило самый неподходящий, мог проронить, к примеру:

– А знаете ли вы, что у дрозофилы в пропорциональном отношении к телу самый большой детородный орган из всех обитателей Земли?!

На что Макар обязательно скажет, расправив плечи:

– Самый большой детородный орган здесь – у меня! Надеюсь, никто не будет это оспаривать?!

Впрочем, именно Макар, пользуясь своим высоким партийным статусом, пристроил "панькину сыроежку" на полставки в Московский трест зеленых насаждений.

Казалось, не было дня, чтобы Иона выпустил из рук трубу, он просто не мыслил себя без инструмента – любого; окажись в его руках скрипка, она звучала под его смычком то гобоем, то контрабасом, то виолончелью, даже валторной и трубой – в полнейшем их богатстве и блеске.

Скрипка несовершенна, говорил Иона, я не люблю ее, только ни слова Зюсе! Что там любить – деревяшка и четыре струны. Но с ее помощью приоткрывается дверь в иные миры, она – ключ. Да, скрипка несовершенна, но ведь и человек несовершенен…

Ладовое изобилие скрипки влекло Иону, при том что он был законченный духовик. Со своею начищенной трубой Иона встречал на вокзале генерала от инфантерии Алексеева, провожал солдат на фронт, играл на благотворительных концертах для раненых и сирот, вечерами выступал перед рыбаками на берегу Десны, дудел в "Иллюзионе", а там и – на ночь глядя – пускался в дальний путь.

Иной раз он ухитрялся сыграть попурри на трех подряд свадьбах: гремучую смесь из мазлтов, кале базецн, олфен ди мехутоним перед свадебным балдахином – неважно, соло или на паях с тамошними музыкантами: те, в случае отказа, угрожали переломать ребра заезжему выскочке.

Разумеется, Иона брал их в долю без лишних споров – свою угрозу деревенские лабухи вполне могли привести в исполнение, поэтому где бы ни появлялся Блюмкин, повсюду начиналось ликование, будто настали дни искупления и воссиял свет любви.

Однажды Иона отчебучил такое, что это вошло в хасидские предания. Во время праздника субботы, когда люди кружились в танце, он вдруг неожиданно смолк. Его, конечно, спросили – зачем он оборвал всеобщее веселье на пике восторга?

Иона ответил вопросом на вопрос, протирая мягкой тряпочкой очки:

– А что бы вы хотели? Чтобы танец угас? И мы разошлись с ощущением поражения?

Паня всегда нервничала, когда дядя Саша задерживался в университете.

А он – пылкая, преданная душа (на него, конечно, многие засматривались), ей отвечал свободолюбиво:

– Ну что, нельзя раз в неделю припоздниться с друзьями в библиотеке?

У него была старинная гитара, семиструнная, в хорошем состоянии, как ни странно. Он любил наигрывать и распевать романсы.

Пойте, цыгане, вы песню родимую,
Горе забудьте свое.
Только услышу я песню любимую,
Счастье вернется мое…

Но если Панечка сильно была не в духе, исполнял что-нибудь из революционного репертуара: "Я знаю, друзья, что не жить мне без моря, как морю не жить без меня…"

– Фу, какая самоуверенность! – ворчливо отзывалась Паня.

Но сразу оттаивала.

Ей, конечно, хотелось, чтобы он подал заявление в партию, стал членом профсоюза московских озеленителей – хоть как-то его систематизировать. А тот носился вольный, как птица, исполненный жгучей жажды жизни, руками размахивает, глаза блестят. А ну как – взмоет к облакам, растает в вышине?

Дядя Саша окончил университет, и его распределили в Иркутск.

Саша звал ее, умолял.

– Но как я могла с ним уехать? – вздыхала Панечка.

Вся юность ее пролетела без крыши над головой, по чужим углам, без пристанища, год прожила в поездах под грохот и лязг колес, гул аэропланов, ударов взрывной волны, без твердой почвы под ногами, в тесноте, духоте. Вши, голод, сыпной тиф, марсианские полустанки, мешочники, бандиты, мародеры. А за окнами ветер воет ночной да проносятся тени погибших городов.

И вот, когда Паня заняла пост в Моссовете, из окна ее квартиры виднелись башни Кремля… К тому же в секретном отделе она имела доступ к таким закулисным материалам, что вздумай она бросить все и уехать, – над головой у нее бы сгустились чернейшие тучи.

Дядя Саша плакал, когда уезжал в предрассветные сумерки. А она, как обычно с сухими глазами (до ее последнего часа никто и никогда не видел, чтобы Панечка плакала), собирала ему в дорогу жареные котлеты, квашеную капусту, яйца вкрутую, соль в спичечном коробке, свежие помидорины. И с вечера напекла пирожков с капустой.

Купили билет на поезд "Максим Горький". Поезда ходили долго, с продуктами было не очень, поэтому Паня решила основательно снабдить ими дядю Сашу.

Первое письмо он бросил в почтовый ящик на перроне Свердловска. В нем сообщалось, что всю эту заоблачную гору продуктов дядя Саша съел в первый день пути – умирая от тоски по любимой.

В Тюмени, чуть позже писал дядя Саша, удалось ему купить жареного кролика. А соседями по купе оказались чудесные люди – профессор криологии Алексей Валерианович Гранатов, переведенный из Московского института новой медицины в Иркутск, и его жена Рада Викентьевна, биолог и медик. Естественно, он предложил коллегам разделить с ним трапезу.

Втроем они с большим аппетитом разделались с кроликом. Но, обгладывая косточки, профессор Гранатов начал внимательно разглядывать одну из них. Потом отложил в сторону, повернулся к жене и сказал: "Мяу!"

Рада Викентьевна стремглав выскочила из купе. Зато Алексей Валерианович раскупорил заветную бутылочку спирта, специально припасенную на всякий пожарный случай, развел спирт водой, и они с Сашей молча выпили под стук вагонных колес.

Иона только возвращался с "гастроли", а его уже поджидали в трактире "Башмак футуриста", где собиралась витебская артистическая богема. Расфранченный человечек с брюшком и с приятным обхождением Тофик Цыпкер улещивал Иону:

– Играйте что вашей душе угодно. Вы не должны стесняться, чувствуйте себя как дома. А я вас, будь на это воля Божья, вознагражу. Вы будете иметь от меня, – говорил он, потирая руки, – еду и питье, казенную одежду, курево, деньги на карманные расходы и вообще все, что нужно живому человеку.

У Блюмкиных ведь обычно ветер гулял в карманах.

– Целый день с удочкой в руках, а на ужин одни овощи! – посмеивалась над сынком Дора.

Боря был не особый любитель "Башмака". Слишком много болтовни и дыма. Но Иона позвал Ботика – с Колюней, уже был наслышан, что тот в свободное от заводской и партийной работы время сочиняет стихи. Николай с удовольствием принял приглашение, взял с собой тетрадь со стихами и по дороге в кабачок с жаром распространялся о том, что Февральская революция – только начало, настоящая рабоче-крестьянская революция еще впереди, как учит товарищ Мандрик.

– Понимаешь, надо браться за дело с самого низу, – объяснял Николай, – сплотиться вокруг советов рабочих и солдатских депутатов, установить строжайший революционный порядок, и никаких колебаний и сомнений. Только твердость, стойкость, выдержка и решительность!

Вечер был тих и безмятежен, солнце медленно садилось за левый берег Витьбы, заваливаясь, как краснорожий пьяница на завалинку, одаривая горожан последними золотыми лучами.

Сходка называлась "Вечер поэз", все было построено по модному принципу демократии: любой, кто считал себя поэтом, имел удобный случай выйти на маленькую эстраду и огласить свои сочинения.

Присесть, между прочим, некуда, и не последнюю роль в таком изобилии народу играл Блюмкин, поскольку по пятницам исполнял в "Башмаке" короткие пьесы на кларнете вместе с пианистом Семой Гендельсманом, вздорным длинноносым юнцом.

Каждому встречному Сема говорил вместо приветствия, заикаясь: я-я-я у-чился у самого А-артура В-винцента Л-лур-рье! И если слышал в ответ: впервые слышу, Сема сразу хватал наглеца за грудки.

Так за свою гордыню поплатился Криворот, хотя хорошо было бы к трубе и кларнету добавить страстное звучание саксофона, напоенное чувственным опытом Биньомина и его томительными воспоминаниями о пережитых романах. В этом смысле Биня намного превосходил дикаря Гендельсмана и анахорета Иону.

Кто такой Лурье, Иона понятия не имел, ясно одно: Артур-Винцент – одиозная личность и оригинал, возвестивший в своем "Манифесте нового слышания" новую гармоническую эпоху взамен обветшалого музыкального старья.

Когда Коля с Ботиком вошли, Сема, сложившись в три погибели над фортепиано, как деревянный плотницкий метр, свесив патлы на клавиатуру, лихо играл синкопы. Пальцы порхали над клавишами, лицо напоминало птицу с клювом, которой сыпанули просо. Все было в этой игре – и беспорядочность его жизни, и Небо, и Земля, и медленное сжигание самого себя на костре всепожирающего искусства.

Он встряхивал, поражал, пугал эскападами, требуя, чтобы Иона поддавал пару на кларнете.

– Как я сыграю? – недоумевал Иона, он и в нотах-то разбирался не слишком, а тут вместо нот – сплошные геометрические фигуры на нотном стане. – Я ведь ни разу не репетировал…

– В детстве надо было репетировать, теперь уж поздно, – заносчиво отзывался Гендельсман. – Главное, узреть поступь чуда и до отказа насытить ее звукопятнами, брызгами и всплесками. Нужен грубый звук сырой – пока в горле не пересохнет и не захочется пить! Слушай только себя, парень, и, конечно, меня! Эт-то тебе не "Чиримбим-Чиримбом"!

У Ионы голова шла кругом, поэтому он быстро кивнул Ботику на дальний стол, накрытый черной клеенкой, разрисованной летающими евреями и беременными коровами.

Ботик взял кружку пива, Ежов – чай и пару баранок. Там уже сидел взъерошенный молодой человек с тонкими усиками, в мягкой кофте с отложным белым воротником. Он так и подскочил на стуле, когда увидел, что Ботик поставил кружку с пивом на голову коровы.

– Господа, будьте осторожны, это живопись… моя, кстати, живопись, не испачкайте. Подложите салфетку под кружку, умоляю вас, господа…

Многие здесь курили как паровозы, чем ужасно нервировали художника, круглые сизые облака дыма поднимались под потолок "Башмака футуриста", застилая диковинную расписную конструкцию, похожую на страшный сон чертежника: нагромождение черных и красных квадратов, треугольников и овалов. Структура зловеще нависала над столами, угрожая в любой момент сорваться и рухнуть тебе на голову.

Под наигрыш анархического дуэта выскочил юноша в форме гимназиста.

– Мы здесь собрались, – крикнул он, – чтобы славить свободу и поэзию, да здравствуют творцы нового времени, да здравствует всёчество!

Гул одобрения прокатился по залу.

Коля вынул из кармана свою тетрадку и глазами пробежал аккуратно записанное стихотворение, которое собирался читать. Ботик впервые видел его таким взволнованным.

– Выступает гений верлибра Илизард Безграничный! Покорнейше прошу любить и жаловать! – объявил ведущий, и на сцене появилась высоченная хворостина, мощь загробная, в клетчатом пиджаке и коротких английских штанах с гетрами. Его бледное тонкое лицо с выпуклыми африканскими губами украшал рисунок лошадки на впалой щеке, а в петлицу пиджака была вставлена пряничная деревянная ложка.

Илизард медленно поднял нечеловечески длинные пальцы к черным и красным квадратам, как бы взывая к неким божествам, и вдруг загудел и затрясся, будто под током высокого напряжения, мотая головой, сверкая белками, скаля зубы, глотая воду стакан за стаканом.

Жестикуляция – не совсем подходящее слово для этой молниеносной смены движений, как в фильме, нарочно ускоренном перепившим механиком. Его долговязая фигура раздваивалась, троилась в голубоватом дыме кабачка, гнулась и содрогалась. При этом он дико вращал глазами, выталкивая изо рта смутные, яростные и бессмысленные строки:

– Кухаку зурбень паягадя вифачай аскол уймит шкаляру!!! Шелячай белец июс нюхьчи исачяй жъмец сус свячи! Фарьксам!!! – и жадно пил воду, дрыгая ногами.

Коля вопросительно посмотрел на Ботика, но тот не знал, что и думать, особенно когда Илизард, вытянувшись, как земляной червь, завертелся, каркая, блея и шипя, и в таком положении огласил кириллицу, да еще объявил это "симультантной поэмой о Короле Артуре".

– Иля меня нервирует, – громко сказал мужчина, сидевший неподалеку от Ботика с Ежовым, смоливший сигару. – Господа! Это не поэзия, это дрянь какая-то!

– Тебе надо устроить какую-нибудь историю? – звенящим голосом спросила его подруга в бархатной черной шляпе и черной шали, наброшенной на голые плечи.

– Это гениально, это свободное искусство! Что вы понимаете, обормот?! – закричал Сема, не прерывая поток синкопов.

– Кто – обормот? Я???

– Ты, ты, Аркадий! Обормот и качедыжник!

Боря обернулся. За столиком возле художника, изобразившего коров, сидел мясистый краснощекий господин с эспаньолкой в кумачовой рубахе и рассматривал в лорнет скандалиста.

– Еще ты жлоб, Аркадий, – сочным баритоном продолжал оратор, – строчкогон и жалкий завистник!

– Да таких шарлатанов, как ты, Бенедикт, – заорал Аркадий, багровея и яростно стуча по столу палкой, – как звезд на небе, не сглазить бы! А твой Безграничный – не поэт, а шмок!

– Ты мизинца Илизарда не стоишь, комариная плешь! – вальяжно отозвался Бенедикт. – А твоя поэтка Эльбрюн – самая обычная…

Эльбрюн, которая в продолжение этой заварухи только таинственно кушала апельсин, видимо, не больно испугалась, подлетела к Бенедикту и на простом еврейском языке от души пожелала ему ваксун ви а цибелэ мит а коп ин дрэрд.

– Вот заеду в твою богомерзкую рожу, одноглазый Бенедикт, голопузый шванц, и выщипаю бороденку до последнего волоска! – буянила она, подбоченясь.

– Хо-хо-хо, – заливался дьявольским смехом Бенедикт, и его живот сотрясался от хохота, – госпожа Эльбрюн, наконец-то вы показали нам сущность разъяренной курицы, готовой выклевать последний глаз истинному любимцу муз!

Назад Дальше