Крио - Марина Москвина 32 стр.


Конь вздрогнул, прижал заостренные уши, наклонил голову, опустил веки с темными ресницами. Ботик взял в ладонь его ухо, он любил подержать лошадиное ухо в кулаке, ничего нет приятней на ощупь, чем хрящ лошадиных ушей, говорил мне Боря. Ухо у коня самое отзывчивое, он ухом почует, что ты за фрукт и чего тебе от него надо.

Хваткими губами Чех потянулся к карману гимнастерки, стал обнюхивать и покусывать пуговицу, в кармане вполне мог заваляться огрызок от сухаря.

– Прости, брат, – вздохнул Ботик, – угостить бы тебя сухариком с морковкой, да у самого маковой росинки с утра не было.

Боря обнял Чеха обеими руками, прижался носом к его храпу, вдохнул, еще раз потрепал по шее, сбросил ботинки и без всяких стремян вскочил к нему на спину.

Караульные отвязали коня и взяли под уздцы.

Десятки парней, подстриженных кто полубоксом, кто под польку, в маслянисто-сверкающих сапогах, в добротных гимнастерках, чисто орлы степные повылетели из вагонов, окружили артиста-самозванца, смеясь и перебрасываясь фразами, смысл которых сводился к одному: по-любому будет цирк.

– Budeme hrát? – из окна высунулась рука с начищенным корнетом.

– Музыка всегда кстати – и на свадьбе, и на похоронах… – философски заметил поручик с пером на шапке. – Pojďte sem, pane Dvořák! Alexandře! Přineste mi sem buben!

Плотный мужичок средних лет в белом чесучовом кителе, в темных галифе явился с корнетом, за ним спрыгнул из вагона барабанщик.

– Co mame zahrát? – спросил корнетист. – Co Neapolský tanec? Rusové mají rádi Čajkovskýh.

– Начнем с "Неаполитанского", – кивнул Ботик. – А дальше зажигай, как знаешь.

– Дайте мне три картошины, – велел Ботик кашевару. – И нагайку! – крикнул он какому-то верзиле, который как раз поигрывал нагайкой, свесив ноги из вагона.

Тот взял и бросил нагайку Ботику.

– Chytej, partyzáne! – крикнул он со смехом. – Лови, партизан!

– А не боишься, что он тебя нагайкой огреет? Že tě tím bičem přetáhne? – спросил поручик.

– Stáhnu z něj kůži, я с него шкуру спущу! – со смехом ответил верзила.

Картошку Ботик рассовал по карманам отцовских галифе. Караульные ввели коня в плотный круг солдат. Вернее, полукруг, поскольку большую часть "манежа" ограничивал собой бронепоезд.

– Ты цыган, вор, мы тебя расстреляем все равно, будь ты большевик, красная собака или вор-цыган, один хрен, – Петружелка смачно плюнул, потом повернулся к товарищам и с таким видом, словно собрался Ботику горло перегрызть, предупредил: – Hlídejte ho!!! Když bude třeba, střílejte!

Видит Боря – дело дрянь, но мандража не чувствует. Чех под ним дрожит от нетерпенья, танцует, напряжение всадника передалось коню.

– Эй, сынок! Давай первый звонок! – стал кричать Боря, как закликала на раусе, обращаясь прямо к злокозненному унтеру. – Представление начинается. Сюда! Сюда! Все приглашаются! Солдаты служивые, горбатые, плешивые, косопузые и вшивые, кто билет возьмет, в рай попадет, а кто не возьмет – к черту в ад пойдет. Чудеса узрите – в Америку не захотите. Пошли начинать. Музыку прошу играть!

Александр ударил в барабан, а Ботик ударил Чеха пятками в бока и давай охаживать нагайкой:

– Но-о!!! Пошел!

Конь взвился на дыбы и пустился вскачь до того рьяно, что Ботик грохнулся оземь под искрометную "Неаполитанскую песенку" в исполнении корнета-а-пистона.

Солдаты радостно захохотали.

Лошадь мчалась по кругу во весь опор, но Боря – прыгун высшей марки – сделал два сальто в воздухе и, когда Чех приблизился, вскочил ему на спину.

Что он творил на всем скаку, словами не передать. Лошадь летела, никто понять не мог, как на ней можно устоять, будто его к ней гвоздями прибили. Да еще прыгал через нагайку, держа ее в руках за оба конца, крутил сальто, жонглировал, он мог бы жонглировать чем угодно – тазами, свечами, подсвечниками, в цирке Шеллитто в конце номера лошадь переходила в карьер, Ботик схватывал три зажженных факела, бросал и ловил их, но кто ж ему будет факелы возжигать в таких условиях?

Чепуха, он жонглировал картошкой. И все в таком темпе бешеном, что легионеры с ревом, гиканьем, свистом горланили:

– Nádhera! Fantazie! Chlapík se vyzná!

Лошадь вставала на дыбы, била задом, Ботик удерживался на ней, как пришитый. В цирке обычно спорили, что у него там – магниты или клеем намазано? Так он влипал телом в плоскую лошадиную спину, лицо танцевало, в этом же темпе вихревом он сделал несколько оборотов на полном скаку вокруг шеи лошади, этот номер вызвал рокот восторга.

В глазах мелькали мундиры с нашивками, опоясанные ремнями, пуговицы, ордена, погоны, винтовки, броневагоны, перо на шапке поручика, его дымящаяся трубка, усики, усы, усищи, медные каски с остриями, все это сливалось в единую сферу манежа, обратившегося ристалищем.

Но главным козырем Ботика были страсть и напор.

Пан Дворжак давно перешел на "Галоп Фауста и Мефистофеля на черных конях", который начинался душераздирающей воинственной нотой, взывающей о последней битве, после чего, подхваченный барабаном, поддал столь мощную звуковую атаку, словно прозрел всю глубину Бориной затеи.

Круг за кругом, прыжок за прыжком, лихорадочно соображая, как же, ну, как же выскочить из этого адова круга, через головы не прыгнешь, у того берданка, у этого наизготовку наган, пойдешь напролом, собьешь солдата, потеряешь скорость – получишь пулю в затылок, да и пролетишь, разобьешь цепь, вдогонку пальнут из нарезного, в лучшем случае убьют, а ранят – замучают, вагонами расплющат… Может, под вагон сигануть? Сползти с коня – и кубарем под вагон?.. Через платформу не перелетишь, если бы с крыльями был конек… А вот между вагонами щель приличная, за ней зеленый лес, воля… Разгонюсь и прыгнем, была не была, мамочка моя и Маруся дорогая! Между этими двумя проскочим…

Вольт налево, хлестнул коня что есть силы нагайкой, тот взбрыкнул, выбивая копытами комья мягкой земли, сухой красной глины, и помчался прямо на поезд, на солнечный луч между вагонами, никто и ахнуть не успел, как Чех прыгнул в яркий проем, зависнув над сцепкой, и пропал в ослепительном свете.

Что там началось, когда чехи опомнились, – захлопали дверцы вагонов, застучали пулеметы. Шум, гам, ад кромешный! Я скачу по тропе в бурьяне, сердце ужасом охвачено, как будто я в пропасть лечу, но и ликованием, что удалось заточить копыта, ору "Господи, помилуй!" А вокруг вся трава будто адским пламенем охвачена, так меня чехи вслед поливали свинцом.

К лесу, на просеку, потом на лесную дорогу, и – аллюр до наших, уже не слыша за спиной сухие щелчки выстрелов, не чуя, как сочится кровь из раны на икре, скользнувшей по железке на сцепе, только в голове галоп Фауста и Мефистофеля, пока не зажглась одинокая звезда, пока не запахла томительно хвоя, земля и трава, пока не оказался наконец у своих, тогда мое сердце успокоилось, музыка стихла, я был спасен.

– Борька, ну ты брешешь, что проскочил между вагонами, узко там, – ему все говорили, когда он похвалялся, как его чехи проморгали.

Ботик сам начал сомневаться, уж не чудо ли… пошел измерять расстояние между деревянными двуосными вагонами, стоявшими впритык, и насчитал один метр двадцать, чего, собственно, хватило бы – если точно по центру прыгнуть, по пять сантиметров с боков оставалось, у коня-то круп ой-ой, хоть его Чех был стройным конягой, да там еще ноги всадника.

В качестве доказательства Ботик поднимал правую штанину и показывал на икре косой рваный шрам, зацепился, когда – как молния, как стрела, сорвавшись с тугой тетивы, пронзил на лихом коне вражеский поезд, за что Гога Збарский торжественно наградил его – не орденом, нет, и не именным оружием, но золотым тяжеловесным обручальным кольцом весьма сомнительного происхождения.

– Держи, – сказал Гога. – От самого дальновидного нашего великого военачальника товарища Льва Давидовича Троцкого.

Потом потрепал гнедого по загривку и добавил:

А ‘йидишер коп, еврейская голова.

Чеха записали в еврейский батальон и поставили на довольствие. Ночью бойцы под командованием Гоги Збарского в полной тишине приблизились к бронепоезду и с криками "ура" поднялись в атаку. Удар был столь неожиданным, что противник даже не успел собрать полевую кухню и палатки, разгрузить телеги с фуражом, а главное, завести в вагоны коней, которые паслись на лугу, – все досталось красным.

В кровавой схватке с чехословаками тяжело ранили комбата, но, несмотря на изнеможение, Гога, весь израненный, в повозке ездил по рядам красногвардейцев, ободряя и воодушевляя их на бой. Боря говорил, у нас многие бойцы имели одни лишь охотничьи ружья, слишком мало было пулеметов, не хватало патронов и снарядов! Временами казалось, что бьет один только бронепоезд. Гога чуть не погиб славной смертью в бою, уверенный, что имя неустрашимого, твердого духом Второго Красноармейского полка имени Витебского Губсовдепа напишется на скрижалях революции, – и просто чудом уцелел.

Не давая врагу опомниться, всё дружней, всё настойчивей напирал шальной еврейский батальон. И хотя вражеские пулеметы в ту ночь поскосили немало Бориных товарищей – неприятельский фронт был поколеблен: лязгнув буферами, Лукаши, Якобы, Томаши, Новаки, Дворжаки, Войтеки и Матеи бежали дальше на восток, а доблестный полководец Гога Збарский благословил своих солдат на будущие подвиги, напутствовал не забывать о прутьях в армейской фуражке и, между прочим, отправляясь в госпиталь, сказал на прощанье Ботику:

– От такого человека, как твой отец Филя, учти, я другого сына не ожидал!

Иону поехали встречать на "Волге" с серебристым оленем. Перед отъездом Боря скомандовал приготовить постель – неизвестно, как его друг перенес дорогу, поди, ночь не спал под стук вагонных колес.

Дед побрился, надел рубашку, пристегнул свежий воротничок (воротнички у него были пристежные, если запачкается, бабушка Ангелина меняла), вообще, по-серьезному собирать на выход Ботика – было целое дело, все равно что запрягать коня.

Воротничок надо пристегнуть и спереди, и сзади. Для этого имелись специальные металлические пристежки. В уголках воротничка – петельки, сквозь них продергивалась металлическая держалочка, чтобы галстук не сбивался. Концы галстука прикреплялись к рубашке зажимом.

Манжеты у его рубашек тоже пристежные и скреплялись запонками. Все это хранилось в деревянной коробочке, спрятанной от детей в шкаф, однако я досконально помню мелочи его "упряжки" – и на ощупь, и на вид.

Завершая церемонию облачения, Боря спрыскивался "Шипром", я всегда ощущаю этот запах, когда думаю о нем: яркие лимоны и апельсины на приглушенном фоне терпких кипарисов и нагретой земли, высокие ноты начала и низкий рокочущий финал. Не аромат, а рисунок судьбы.

Помню тяжелые шаги Виктора по деревянной лестнице – они жили с Галей над нами: Ботик использовал все возможные связи, чтобы прописать у себя Витю Пендика, приехавшего когда-то в столицу из ужасающего захолустья.

С тех пор как Ботик сменил Министерство путей сообщения на заслуженный отдых, Виктор устроился водителем в таксопарк. Однажды Стеша, возвращаясь из гостей, случайно остановила его машину, он ей обрадовался, два часа возил по Москве, демонстративно выключив счетчик, после чего потребовал такую сумму – она еле с ним расплатилась.

Но Витя у Стеши был на особом счету: во-первых, из-за того случая с Яриком, а во-вторых, когда мне был год, в Валентиновке я заболела дифтерией. Болезнь развивалась ураганно, и в ночь-полночь Стеша обнаружила, что я вся синяя и не дышу.

Она схватила меня, кинулась звонить в "скорую", но пока до нас доберутся, недолго отдать концы. Она бросилась к Виктору по той же деревянной лестнице, стала колотить в дверь, он открыл заспанный, в растянутой майке голубой и черных семейных трусах (откуда я это помню?). К счастью, в кои-то веки – ни в одном глазу!

Минуты не прошло, он уже выгонял из гаража дедову машину, и мы помчали, не останавливаясь на светофорах, в Филатовскую больницу.

Поэтому, когда много лет спустя, увы, без моих дорогих дедушки и бабушки, мы с маленьким сыном зимовали в Валентиновке, а Виктор, старый, пьяный, вконец одичалый, с заряженным ружьем спускался вниз и кричал: "Всех вас пристрелю!", я относилась к нему с пониманием и сочувствием, ведь он мне спас жизнь, а такое не забывается.

Девятнадцатый год был, пожалуй, для Витебска еще тревожней, чем предыдущий, красная власть грубо меняла вековой порядок в городе, многие не понимали, к чему все идет, не были согласны с большевиками, но особенно не высовывались, ожидали, что будет дальше. Спасибо, конечно, товарищу Ленину, что помирились с немцами, но что нас ожидает, простых горожан?

Польша наступает на Белоруссию, неумолимо движется на восток. Всех, кто может держать лопаты, заставили копать рвы от поляков. Только от немцев рыли окопы, на€ тебе – поляки прут!

Иона рыть землю не рвался. И по наущению Семы Гендельсмана, освобожденного от земельных работ комиссаром по культурным делам Витебского совета, решил "закинуть удочку" в отдел агитации, где секретарь Лейкина, девушка в косынке, узнав, что Иона музыкант, записала его в команду агитпарохода.

Пароход носил гордое имя "Красный Юг", начертанное поверх бывшего, замазанного наспех, "Матвея Котомина".

Владелец винтового парохода, купец Котомин, держал его в затоне Днепра, пока хваткие большевики не отыскали припрятанную до лучших времен посудину и не приспособили ее для агитационно-пропагандистских дел – вместе с бравым усатым капитаном бывшего "Котомина" Агапкиным.

Плавание агитпарохода задумали предпринять сразу после триумфального посещения Витебска агитпоездом "Октябрьская революция" во главе с Михаилом Ивановичем Калининым.

– Слушай сюда, – Лейкина сверкнула глазами, – по Волге, по Днепру, по всем его притокам двинут наши литературно-инструкторские пароходы, рассекая водные просторы Республики, яркие, разукрашенные – летучие библиотеки, кинематографы, передвижные трибуны, инструкторские и осведомительные аппараты! И, конечно, оркестры! Ты будешь играть на самом лучшем инструменте, на золотом саксофоне, трубе или кларнете, как тебе захочется! Едешь с командой в Оршу, там неподалеку стоит "Красный Юг", на нем в Могилев и дальше по Днепру!

Иона живо представил: вот он – загорелый, обдутый ветрами, стоит, слегка растопырив ноги, в тельняшке и белом кителе, на чисто вымытой, сияющей палубе, в руках у него ослепительная труба. В ней отражаются синие волны реки, ветер развевает пейсы, вокруг его товарищи-музыканты, и он начинает играть… пока не знает что, но что-то – захватывающее душу: "Амурские волны" или "Гром победы, раздавайся!" Козловского.

Он согласился не раздумывая, а строптивый Зюся, который вообще ни с кем никогда не соглашался, возьми да и ляпни:

– Верно, сынок. С воронами каркай, как они.

– Что ты несешь, – замахала руками Дора. – Кто знает, может, наклюнется шнорес?

Зюся хандрил, будто что-то предчувствовал, угрюмо шагал из угла в угол. Но все ж, расставаясь, благословил сына:

– Во свидетели пред вами призываю сегодня небо и землю, жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие. Избери жизнь, дабы жил ты и потомство твое, любил Господа Бога твоего, слушал глас Его и прилеплялся к Нему; ибо в этом жизнь твоя и долгота дней твоих…

Аби гэзунт, – вздохнула Дора, – главное, здоровье!

Они обняли своего мальчика, Дора завернула ему в тряпицу субботний кугель из манной каши с вишней, и уже через два дня он был на дороге в Оршу.

Как всякое штатное воинское подразделение, оркестр находился на полном армейском довольствии, хотя команда парохода была сугубо штатской, руководил ею Эраст Смоляков, большевик, участник революции пятого года, хороший знакомый Якова Бурова, начальника подразделения агит-пар-поездов при ВЦИКе.

Перед тем как пуститься в плавание, он выстроил вверенную ему бригаду, включая капитана Агапкина и двух матросов, на палубе "Красного Юга" и зачитал по листку, выхваченному из нагрудного кармана гимнастерки, звонкие слова своего наставника:

– "Наша задача – плавно и неуклонно привнести в отсталые массы русского народа идеи Владимира Ильича Ленина, внедрить и укоренить, – самозабвенно читал Смоляков, – чтобы после нашего пришествия взросли из этих земляных масс немытых голов нежные яркие цветы нового будущего, без грабительской эксплуатации богатыми нищих, а на основе всемирного равенства и братства. И, конечно, за колхозы будем агитировать!" Ура!

– Ура! – словно горное эхо отозвался витебский пропагандист и оратор Изя Марголис.

Оркестр на пароходе собрался бесподобный: трубы, корнеты, тубы, бюгельгорны, но истинным героем среди сверкающих фанфар глядел новехонький саксофон, врученный Ионе без всякой расписки. Просто дирижер Самуэль Мойшович Гирш взял и положил ему в протянутые руки изогнутое прохладное серебряное тело инструмента, о котором Блюмкин давно уже мечтал, ненасытная его душа.

Видя такое рвение, сам Суходрев пытался притулить Иону в оркестр только-только открытой Витебской народной консерватории. Ну, положим, в оркестр Иону не взяли, как неграмотного бродячего клезмера. Зато по ходатайству Суходрева и Соллертинского его приняли в училище.

Из кларнета, скрипки или трубы он выбрал трубу. И чуть не каждый день приходил заниматься на Смоленскую улицу в дом Путцеля, потом консерватория не раз меняла адрес: в прифронтовом городке, насыщенном тыловыми частями и госпиталями, нелегко было найти долговременный приют.

Наставником Ионы стал профессор, выпускник Петербургской консерватории Отто Рейнгольдович Эфраимсон. До революции он служил первым трубачом Русского императорского оперного театра, а в Витебск перебрался, как многие художники и музыканты, из-за плачевного положения в бывшей столице.

– Всю жизнь прожил в Питере, – рассказывал он всем, кто готов был слушать, – а тут наступил конец света, и сестра сказала: "Отто, надо ехать! В движущуюся мишень трудней попасть…"

Естественно, заслышав трубный глас Блюмкина, профессор был впечатлен. И все равно бросился его переучивать.

– Друг мой, у самоучки огромные преимущества, – говорил Эфраимсон, – ему куда легче обрести свой стиль и манеру игры, чем приверженцу классической школы: вместо того чтоб учиться владеть инструментом, самоучка играет что ему нравится. Он либо подбирает мелодии, которые где-то услышал, либо фантазирует. Но! Несмотря на очевидные плюсы, ему постоянно приходится открывать Америку…

Биньомин, когда это услыхал, от возмущения чуть не повредился рассудком. Его душили ярость и мучительная ревность.

Назад Дальше