Крио - Марина Москвина 33 стр.


– Ты не самоучка, щенок, но воспитанник великого Криворота! – вскричал он. – Да, я учил тебя играть на слух. А твой Эфраимсон – книжник и фарисей! Рейнгольдыч сам неправильно губу закладывает, все зубы у него топорщатся в разные стороны! А если ты вздумаешь исполнять прихоти этого сумасброда, то станешь такой же образиной.

"Как ни крути, Биня, рот у меня вряд ли будет такой кривой, как у тебя", – ласково подумал Блюмкин. Иона всегда помнил, что обязан Кривороту – и дудкой, и всей своей фортуной.

…На перроне из окна вагона он увидел Асеньку, она стояла в отдаленье и смотрела на него во все глаза. Поезд тронулся. Иона улыбнулся, махнув ей на прощанье рукой, и тут же она пропала из виду, – полетели заборы, столбы телеграфные, косые домишки, огородики, топольки, сливаясь в одну серо-зеленую вселенскую смазь.

"Родная моя! – писал дядя Саша Панечке из Иркутска. – Ты спрашиваешь, не голодаю ли я? Гранатовы кормили меня вчера пельменями с уксусом и напоили чаем из медного самовара. Рада Викентьевна потчевала горячим пирогом с омулем. Омулей привозят на базар крестьяне. Огромные бочки с омулем: свежим, малосольным, соленым, копченым, даже с сибирским "душком", и на такого находится много любителей! Окунь, щука, сорога, хариус, налим и ленок, даже Стешкина любимая селедка – ничто по сравнению с омулем, разве что осетр ему соперник, но это редкая добыча. Молоко забрасывают в холщовых мешках и продают в виде ледяных кружков разного размера с вмороженными торчащими наружу палочками, чтобы удобнее держать. Бросишь дома такую ледышку в кастрюлю – и у тебя на ужин парное молоко!

Чего тут изобилие, любимые мои, так это ягод: припорошенные снежком, лежат на прилавках горы облепихи, клюквы и брусники. Почему-то вдруг вспомнилось, как в Пятигорске девочка "из низшего общества" предложила Стешке собрать абрикосы на дороге и продавать их на рынке! Есть много разных чудесных вещей в моей жизни, о которых никто не знает, кроме нас.

Сегодня я устал и хочу лечь с тобой в постель. Просто лечь, и всё…"

От профессора Семашко, проводившего вскрытие, Паня слышала о катастрофическом поражении сосудов головного мозга Ильича. Основная артерия при самом входе в череп оказалась настолько затверделой, а стенки ее до такой степени пропитаны известью, что когда пинцетом ударяли по сосуду, звук был такой, будто стучали по кости.

– При вскрытии мы прямо диву давались, – говорил Панечке профессор Семашко, – как можно было с такими сосудами не только жить, работать, но и упорно стремиться в лес за грибами!

В феврале двадцать третьего года Владимир Ильич еще диктовал стенографистке секретное "Письмо к съезду партии", где предостерегал большевиков от размежевания, разоблачал крючкотворов, осаживал рвущихся к львиному трону Троцкого и Сталина, вразумлял своих компаньонов, уже тогда злоупотреблявших яростию, скупостию, объедением без сытости, многоглаголанием, пьянством, сребролюбием, гордым обычаем, плотским вожделением и властью.

Потом наступило резкое ухудшение. Вся страна, жестокосердно покончившая с богами, молилась за него, надеялась на чудо – вдруг опамятуется Ильич, выкарабкается и, неутомимый, энергичный, напористый, будет вновь ужасать буржуев и царей?

Когда же в июле двадцать третьего этот стихийный колосс восстал, наподобие Лазаря, почти научился писать левой рукой и приступил к возрождению полностью утраченной речи – радости не было предела.

В синей косоворотке, в пиджаке и сапогах, прихватив охотничью свору, еще сам едва живой, он поехал стрелять чернышей. Лесной объездчик в поддевке Потаенок со слезами на глазах рассказывал Пане, как Владимир Ильич любил Горелый пень – лес, где он охотился. И с какой радостью он, простой лесничий, провожал его взглядом, с какой любовью смотрел и думал: "Вот, наш Ильич скоро совсем поправится".

Первые недели странствования по реке были райским блаженством. За Оршей, сразу за Колебякскими порогами Днепр широкий и полноводный. Апрель-заиграй-овражки, синий воздух, синяя вода, чистые деревья, разъезженные дороги, по реке плывут прошлогодние листья. Выехали – бугорки снега топорщились на полях, снежные ошметки, комковатая пашня черной земли, и по этому барельефу вышагивали грачи с металлическим блеском крыла, оставляя грязные следы в снегу.

А как стали уходить на юг, березовые верхушки подернулись бледными желтоватыми точками и мазками, по береговым откосам заголубели подснежник и цветки барвинка, в прозелени лужаек показался одуванчик.

Иона играл днями напролет, одинокий романтик, тонкий, ранимый, мечтательный. Речные ветры освобождали из прочных уз повседневности, от всего, что мешает воспарить в небеса, промывали свежестью, встряхивали и бодрили. Он и думать не смел, что когда-нибудь станет частью музыкального товарищества, вровень с трубачом Кунцманом, – несмотря на возраст, тот имел поразительные дыхательные возможности! Его сын Адольф тоже стал неплохим трубачом, а заодно и тромбонистом.

Хотя состав наполовину любительский, оркестр оказался на редкость слаженным: две трубы, две валторны, тромбон, два корнета… Они всегда хорошо звучат на открытом воздухе, в любую непогоду сохраняя полноту и яркость тембра. Божественный кларнет Рафы Сокола. Рафа играл на кларнете и работал в Орше парикмахером.

Ну и пара цимбал с барабанами Кузьмы Потопова, как без барабанов? Потопов был великим барабанщиком, здесь не может быть двух мнений. Лицо у парня грубоватое, необтесанное, с виду флегматик, а внутри необузданный до бешенства. Иной раз так распалится, что, не в силах сдерживать темперамент, знай лупил по своим тамтамам, заглушая не только музыкантов, но и пароходные гудки!

В такие минуты Гирш подмигивал капитану, Агапкин давал отмашку дневальному, матрос зачерпывал воду колодезным ведром и опрокидывал на буйную голову барабанщика под восторженный смех и аплодисменты слушателей.

Зато этот самый Потопов, пока пребывал "в своей тарелке", не просто отбивал ритм, но и выводил мелодию на большом и малом барабанах, это был шик-модерн, высший кандибобер! Предчувствуя, что на Потопова того и гляди снизойдет вдохновение, Гирш давал ему полную свободу действий.

Каждый духовик из кожи вон лез, чтобы его инструмент был единственным и неповторимым. Иона – лунатик, поэт под созвездием Лиры, дорогое опекаемое дитя Зюси и Доры, конечно, и тут норовил унестись от ансамбля в свободный полет импровизации.

Если б не Смоляков, тут недалеко и до джаз-банда, который курсировал во времена оны по Миссисипи. Но твердый большевик, не знавший колебаний, уклонов и шатаний, чьей главной книгой с юных лет была "Что делать" Ленина, а газета "Искра" – прямым руководством в борьбе, ставил перед оркестром иную задачу: не веселить, а развлекая зажигать, вести человечество от мрака – к свету, от битвы к книге, от горя к счастью, которое зовется страной освобожденного труда.

В доме на станции Кратово по Казанской железной дороге, в поселке старых большевиков, утопающем в соснах и в снегу, буйно цветущих вишневых и яблоневых садах, кустах акации, лиловой сирени, флоксах, пионах и мальвах, кленовых листопадах, в одноэтажном каменном доме с верандой (крыльцо выходило в сад!) с Иларией и Макаром жил взрослый сын Иларии от первого брака Володя – добряк, славный малый, кроткий, улыбчивый, тихий среди бушующих Стожаровых, неженатый. Из всех услад этого мира Володя спокойно довольствовался четвертинкой. Работал в Москве на молокозаводе простым рабочим. Он приезжал, выпивал и, затворившись в своей комнате, ложился спать.

Пару десятков лет Илария тщетно подыскивала ему невесту, пока ей не присоветовали дальнюю родственницу, плотную рослую широколицую "Зою из Сталинграда".

Когда Зою привели свататься и наш Володя увидел ее в первый раз – немолодую, с темным перманентом, черными непроницаемыми чуть раскосыми глазами, острым носом и лепниной скул, – он спрятался к себе в комнату и не отзывался ни на голос, ни на стук.

– Оставьте его! – молила Стеша. – Придет время, и Володя сам найдет любовь.

– А вдруг со мной что случится, кто будет за ним присматривать? – вздыхала Илария. – Ведь он как дитя неразумное!

– Да он поразумнее нас с вами, – горячилась Стеша. – Своей человечностью и добротой Володя заслужил свободы и покоя.

И что-то еще объясняла Иларии о равновесии души и тела, чего я по малости лет не понимала, да и сейчас имею об этом смутное представление.

Володя молчал и с немым обожанием глядел на Стешу, считая ее хоть и сводной, а совершенно родной сестрой.

Однако Илария превозмогла все преграды.

– А ну вас к лешему, – сказал Володя.

И свадьба состоялась – под марш Мендельсона, невеста сочеталась в белом платье, как полагается.

Это была чаплинская пара: Володя курчавый, с залысинками, лицо круглое, бледное, легкая улыбка, чуть-чуть хмельная, играет на губах, невысокого росточка. А Зоя дородная, монолитная – богиня Деметра с твердой поступью.

Но все равно молодожены светились от счастья, смеялись чему-то своему, переглядывались, ходили в обнимочку по саду и допоздна сидели на крыльце. У них образовалось отдельное хозяйство. Зоя готовила ужин к Володиному приходу, накрывала в гостиной стол, звала остальных обитателей дома присоединиться к их трапезе. Они любили большую белую редиску, помню, благодушно интересовались у меня, какую мне больше хочется: нарезанную тонкими кружками с подсолнечным маслом или натертую на мелкой терке со сметаной?

Илария прямо нарадоваться на них не могла.

Однажды зимой в Москве я слышу – по телефону – Стеша:

– Ах! Когда это случилось? Куда отвезли? В Склифосовского?

Мне, конечно, никто никогда не объявлял ни о каких ужасах и печалях, я уловила краем уха, что на молочном заводе Володя устанавливал новое оборудование, там начали выпускать молоко в пакетах. Не удержал равновесие и сорвался с высоты.

Мы моментально оделись, выскочили из дома, взяли такси. Меня она оставила гулять во дворе под горящим фонарем, ни шагу от фонаря! – и побежала в больницу. Пока Стеша навещала Володю, я слепила из снега лежащего на земле человека в натуральную величину.

Когда она вышла и медленно побрела в мою сторону, на ней не было никакого лица.

Агитпароход с большими колесами на корме был виден издалека. С виду этот прямой посланник ВЦИКа напоминал цирковой балаган. Борта его украшали карикатуры: толстопузые мироеды угнетают трудящихся. "Труд – наше спасенье!", "Праздность – преступление!" – было начертано на лозунгах, протянутых от носа до кормы.

Оркестр начинал играть заблаговременно, подваливая к пристани: тепло и влага обеспечивали роскошную акустику в утреннем тумане, воздушные потоки не только распространяли звук над водой, но и усиливали во сто крат! Как только подавали голос два-три духовика, вступали янычарские барабаны Потопова, а старина Кунцман высовывал свою иерихонскую трубу из иллюминатора и гудел так зычно, что разбудил бы и мертвого.

Первыми обычно сходили с агитпароходов представители ЦК РКП(б) (если таковые имелись на борту), ВЦИК и Совета Народных Комиссаров. В нашем случае впереди по трапу "Красного Юга" вышагивал борец за счастье трудового народа Эраст Смоляков.

В сущности, Ионе нравился Смоляков. Нравились черная кудлатая голова с чубом, свисавшим на лоб, закатанные рукава на мускулистых руках, военная выправка. Все лицо его излучало дружелюбие, хотя изо рта постоянно торчала папироса, поэтому он разговаривал сквозь зубы, что не мешало ему слыть непревзойденным мастером политического диспута, а его речи, идущие из самого сердца, глубоко западали в души обитателям разных заштатных городишек.

Всюду Смоляков развивал кипучую деятельность, наводняя населенные пункты литературой большевистского содержания, организовывал собрания, киносеансы, выставки плакатов, разбирал жалобы, открывал библиотеки и клубы, мечтая о том, чтобы рабочие и крестьяне спешили после работы не в пивную, а на лекции, записывались в кружки – драматический, музыкальный, физкультурный, кройки и шитья, посещали политсуды и познавательные экскурсии.

– Будь то деревенька, станица, кишлак, аул, выселки, становища или зимовья, – все обязаны иметь клуб, как школу политического воспитания! – Это его любимая тема. – Чтобы посредством клуба содействовать превращению зеленой молодежи в определившихся людей с ярко выраженной общественной жилкой! Да будет клуб, – восклицал он, – подобен горну, на огне которого из колеблющихся и мягкотелых людей выковываются закаленные борцы и стойкие революционеры!!!

В любом запечье и криворожье люди за версту просекали, что это не какой-нибудь там ординарный представитель трактирной грабительской черни каторжников и висельников, нет! Эраст опускался на грешную землю с агитпарохода в качестве эмиссара божественной справедливости, который посредством литературы, плакатов, кинематографа, граммофонных пластинок и нетленного живого слова с неиссякаемой энергией звал трудящихся к строительству новой жизни.

Следом за Смоляковым по трапу с красным бантом на груди шествовал Изя Марголис. Единодушие у них было полнейшее. Минули те времена, когда Изя не помнил наизусть "Интернационал". Теперь хоть ночью его разбуди, как бы Изя крепко ни спал, он вскочит, будто ужаленный, и с чувством пропоет все куплеты.

Изя сто раз просил, чтобы Гирш со своими лабухами разучил-таки революционный репертуар.

– Почему люди хотят музыки? – объяснял Самуэлю Изя. – Потому что они хотят правды! Но лишь революционная музыка, – он убеждал Самуэля, – способна извлечь смысл из хаоса бессмыслицы и отыскать выход из непроглядной тьмы!

Иногда, махнув рукой на этого занюханного эстета, Изя личным примером взбаламучивал оркестр: одиноко спевал, спускаясь на пристань – маслянистым тенором:

Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут…

Гирш послушно взмахивал дирижерской палочкой, и весь оркестр подхватывал этот "Марш зуавов", переведенный с польского языка ученым Кржижановским.

Тут же Эраст с парой самодеятельных артистов Дусей и Жоркой Зурбаганом щедрою рукою распространяли прокламации, свежие газеты и зазывные листки, манившие явиться к ним на представление, послушать музыку, а также лекцию о пользе бань и вреде религии.

Искрятся трубы и тарелки в юпитерах и прожекторах, всё слаженно, всё на своем месте… Потопов закатывает дробь на малом барабане, что само по себе превосходное зрелище, он потом немного тронулся, потому что слишком много пил и слишком много играл на барабанах.

Перед началом спектакля Эраст поднимался на сцену и держал речь.

– Какова, товарищи, сверхзадача нашего революционного театра? Сверхзадача нашего театра – идея мировой революции, так сказать, ни много ни мало! Мировая революция как завершающий аккорд вселенской битвы угнетателей и угнетенных. Наше настоящее здесь соединяется с прошедшим, и разгромленная когда-то Парижская коммуна возрождается в ее современных вариантах. Поняли, товарищи? В нашем театре играют профессиональные и самодеятельные актеры, сейчас они перенесут на сцену стихию революционного митинга, где артист становится агитатором. Он организует зрительный зал, превращая зрителей в сплоченную единой идеей революционную массу. Пробудившаяся в ней внутренняя энергия сотрет границы между сценой и зрительным залом, и вы, зрители, станете участником спектакля. Начавшись в театре, наше условное действие вторгается в жизнь, преобразуя ее в качестве уже не символического, а практического действия! Так вот, товарищи…

Обычно он заканчивал свое обращение каким-нибудь кипучим возгласом, но, оглядев публику, по преимуществу работниц маслобойной фабрики, нескольких грузчиков из верфи, кучку малых ребят, а в самом первом ряду на скамеечке в центре двух седобородых евреев, – просто объявил:

– "Обездоленные". Пьеса.

Было около семи вечера, когда на горизонте показался Комарин, уютный городок с янтарной луковкой церкви, солнце еще пригревало, бежали облака, пахло травой, арбузами. В пух и прах разукрашенный пароход, уж на что неуклюжая посудина, весь дымился, дребезжал железом, труба ходуном ходила, зато сплошь изрисованный плакатами, – под мощные шкипидары духового оркестра собирался причалить к пристани.

На гром фанфар обычно сбегалась поротозейничать вся округа, дети, молодежь, степенные казаки-хуторяне, вдовы и ветераны, толпы простого люда валом валили на палубу "Красного Юга", и Смоляков размашисто, рукой сеятеля распространял печатную продукцию, которую, что греха таить, крестьяне пускали на самокрутки.

Пароход имел свою типографию, заведовал ею Христофор Иванович, латыш. "Словолитня" располагалась у него в каюте: деревянные ящики с литерными кассами, бумага, краска, фальцовочно-обрезной станок. Получив от Смолякова листок с наскоро составленной прокламацией, Христофор надевал круглые черепаховые очки и вечерами, слушая плеск волны, буковка к буковке набирал тексты для печати.

Музыканты еще продолжали импровизировать, стараясь перещеголять друг друга, хотя Марголис уже скомандовал грянуть в одну дуду – ясно, четко, без всякой отсебятины:

Вставай, подымайся, рабочий народ,
Иди на врага, люд голодный…

И вдруг заметили, что на пристани совершенно пустынно. Даже не верилось, что при этаком громе литавр никто не выбежал их встречать, лишь один мальчишка в длинной рубахе с удочкой сидел на камешке, вскочил и давай махать рукой, как бы прогоняя пароход.

С чего бы это, подумал Блюмкин, не отнимая от губ саксофона.

Не успели матросы привязать концы к небольшой пристани, как на высоком берегу реки в закатном солнце выросли острые силуэты конников, они быстро, как на крыльях, слетели вниз, спешились и заскочили на палубу, наставив на команду винтовки.

Судя по малиновым погонам с черным кантом, это были дроздовцы. Какой леший их сюда занес, по сводкам уж месяц, как эти места очистили от Деникина. Но что случилось, то случилось, – агитпароход попал в плен к Добровольческой армии.

Белые велели покинуть судно, выстроиться на берегу, проверили документы, уточнили вероисповедание и род занятий. Офицер, позвякивая саблей, расхаживая перед неровным строем, ткнул в грудь Христофора:

– Латыш?

Этого было достаточно, чтобы его поставили рядом со Смоляковым и Марголисом. Солдаты обыскали каюты, нашли оружие, типографскую кассу, литературу, все это свалили на песок.

Музыкантов построили отдельно.

– Что, – говорят, – перетрусили, ребята? Ну-ка, сыграйте нам что-нибудь этакое, послушаем.

Самуэль Мойшович крутнул головой и, тихо прошептав: пропадать – так с музыкой, велел исполнить "Смело мы в бой пойдем". Грянули трубы, Иона вздохнул поглубже и дунул в саксофон.

– О! – воскликнул офицер, поправив портупею, – это же наша, "Слышали деды"! Знают, черти красные, что мы любим запевать. Молодцы! Как тебя зовут, еврей? Гирш? Берем с собой всем составом, будете оркестром вооруженных сил Юга России. Запишите всех поименно, – приказал он, блеснув орденом Святого Георгия, и добавил, глядя на зеленый холмистый берег: – А капитана и этого, как его, Марголиса, ко мне в штаб, поговорим, обсудим ситуацию на фронтах. Пароход конфисковывается, замажьте "Красный Юг", напишите "Добрармеец" или… так лучше звучит: "Святой Георгий"…

Команде, включая оркестр, было предложено "добровольно" войти в третий батальон второго офицерского полка генерала Дроздовского.

Назад Дальше