"Устал-то как", – подумал Макар, велел быстро принести чаю и баранок.
Через десять минут художник уже раскладывал на столе картонные папки, показывал план мастерских, какие нужны станки, сколько понадобится преподавателей, комнат и денег на первое время.
Макар целиком и полностью поддержал все начинания полпреда искусств, черкнул записку Гавену с просьбой оказать содействие художнику, ибо "крымское население остро нуждается в новом искусстве, так же как в молоке, мясе и мыле".
Уходя, Петр Четвергов-Крымский обнял Стожарова, посмотрел на рекомендательное письмо, на подпись Макара и сказал:
– Ваша подпись, Макар Макарыч, просто произведение искусства! Я поговорю с Велимиром, он сейчас тут неподалеку, в Ростове, чтобы вас приняли в Председатели Земного Шара! Вы, Макар, наш человек, настоящий б-будетлянин!
Асенька стояла у раскрытого окна веранды, когда к нам в поселок Зеленовод въехала дедова дымчатая "Волга" с серебряным оленем. Гера пошел открывать ворота. Я побежала за ним, обернулась и поймала этот взгляд, пусть мир рухнет, я его не забуду, хотя – что я такое была? И что понимала в этой жизни?
– Ася, – громко позвал ее Зиновий из комнаты, я услышала с улицы, но она не обернулась. Она стояла у окна, а будто бы на берегу океана, и к ней корабль плыл, такое складывалось впечатление.
В шелковом платье, сколько ее помню, она всегда одевалась "с изьяществом", и это платье в горошек, в знаменитый андалузский горошек, было ей к лицу, Ася это знала, цветочки, горошки – моды военного времени из трофейного кино не утратили для нее актуальности. (Слово "изьящество" она как-то по-особому выговаривала, отставляя пальчик в сторону, и применяла как высшую оценку дамской привлекательности.)
Что она ожидала увидеть, когда застыла у окна, не слыша и не замечая ничего вокруг? Совсем немного времени по космическим меркам прошло с того утра, когда она точно так же стояла на витебском вокзале, провожая взглядом Иону, поезд тронулся, он улыбнулся ей, махнув на прощанье рукой, и навсегда канул в бурлящий людской водоворот.
Все ждали бледного, больного, изможденного старика, сломленного несчастьями и онкологией, с тяжелым чемоданом. А приехал седовласый юноша необъятных размеров, – весь багаж у него состоял из потертого футляра, который то и дело распахивался, и нашему взору открывались выцветшие, словно звезды эллипсоидальных галактик, голые девушки из иностранных журналов, наклеенные на внутреннюю сторону крышки, черные семейные трусы, белоснежная майка-алкоголичка, зубная щетка, паста "Поморин"…
И – апофеозом этого бортового журнала земных странствий – выплыли из футляра колена кларнета, бочонок, раструб и птичий клюв мундштука, которые тут же соединились в идеально отлаженный и настроенный инструмент.
С толку были сбиты все: от приблудившейся к нашей семейке харьковчанки Фриды Бриллианчик до вообще неизвестно откуда взявшегося дяди Самвела, тети Лизы и прочая, Панечка своим глазам не верила, что вообще такое возможно, я ведь не сказала еще – на нем были ослепительно желтые брюки! Бабушка Ангелина разулыбалась, а это бывало нечасто, Зиновий насупился, подозревая неладное – Асенька с утра сама не своя, лицо ее сияло от счастья.
А два закадычных друга Иона с Ботиком, оба навеселе, Ботик на вокзал привез фляжку коньяка, Виктор умирал от зависти, но из последних сил крепился, зато ему сразу налили по прибытии.
В обнимку старики прошествовали в дом, к столу, накрытому льняной крахмальной скатертью, фарфоровая супница с еврейским красным борщом, хрустальные рюмки, серебряные ложки… Пироги с мясом и с капустой, вареный язык, копченая колбаса. Паня соорудила холодец из свиных ножек, мы с Яром целый вечер накануне обгладывали хрящики с выбеленных косточек. Асенька – фаршированную рыбу по рецепту Доры, светлая им с Зюсей память. Бабушка Ангелина выудила из погреба свои лучшие домашние заготовки – хрустящие соленые огурчики, грибочки, капусту с клюквой, моченые яблоки… Стеша приготовила большой салат оливье.
– Благодарим, Господь, что даешь нам пищу и благословение! – торжественно произнес Иона, усаживаясь за стол. – Спасибо за любовь и понимание. Амен.
– За встречу, мой дорогой! – Ботик наполнил рюмки. – Почему мы так долго не виделись? Я давно скучал по тебе.
– К чему скучать, – ответил Иона, – когда я всегда с тобой. Как говорила мамочка: а либэ он а соф, любовь без конца…
– Алэйхэм шолэм, и вам здравствуйте, – ответил Ботик.
Все засмеялись, выпили и мигом забыли, зачем он приехал, этот жизнелюб. Куда? В больницу на обследование? Какие такие болезни, какая больница? Тут пир горой, только-только пошло веселье: Иона заиграл знаменитую мелодию из немецкого фильма, популярного в тридцатых годах, – "Что может быть прекрасней твоей любви?": что может быть прекрасней твоей любви? Что может быть прекрасней счастья, которое ты мне даришь?.. Что может быть прекрасней твоих любящих глаз?..
Асенька глядела на него изумленно и зачарованно, под этим взглядом Иона вдруг перенесся в витебский городской сад, на эстраду под гулкий купол деревянной ракушки. Настурции, бегонии, ночной табак… В последнем ряду целуются влюбленные Ботик с Небесной Марусей, зрительный зал наполняется почтенной публикой. И, прислонившись к стволу цветущей липы с щебечущими птицами среди листвы, – стоит она, Асенька…
Следом, как водится, свингер Блюмкин обрушил на хмельную компанию виртуозный паштет из Бетховена, Моцарта, Вебера, Брамса, вперемешку с еврейскими шлягерами и десятками аранжировок "Бай мир бисту шейн", чтобы все запомнили июньский подмосковный вечер, когда их приподняло от земли в небеса, а потом вновь опустило на землю.
Ярик не сводил с него восхищенных глаз. В этих брюках цвета яичного желтка мы легко представляли Иону с трубой в ночных клубах на Бродвее и других самых злачных местах, манящих неоновыми огнями. Хотя он обычно сражал своих зрителей наповал ослепительно белой пиджачной парой, пошитой в Амстердаме.
Блюмкин знал толк в пиджаках – двубортных и однобортных, черных и кремовых, однотонных и попугайских, элегантных и "вырви глаз". Продолжая мануфактурную тему – в Витебске он оставил фрак, тот стал тесноват, что неудивительно при его необузданном гурманстве, но привез с собой классический костюм-тройку, почти что новый, в котором Иона просил его похоронить, дабы он мог и тут демонстрировать породу и стиль.
Кстати, на своих похоронах маэстро хотел бы услышать не "Траурный марш" – старик недолюбливал Шопена, а "Больницу Святого Джеймса", и даже предусмотрительно выучил этой песне Ярика, придирчиво требуя теплоты и насыщенности звука.
Он говорил об этом спокойно и без малейшей печали, словно Мессия, на белом осле въезжающий в Иерусалим.
"…Ты пишешь, что старше меня, и это будет иметь роковые последствия для нашей любви? Будто не знаешь, что у человека нет возраста, кроме возраста его страсти, – да-да, так пишут в умных книгах, которые ты, моя дорогая воительница, увы, не читаешь. Берущая начало в ночи младенчества, она по-прежнему там и в момент смерти, поскольку человек всегда любит – от первого и до последнего вздоха. Я без ума от любви и сознаю свое сумасшествие! Но в глазах Глеба я всего только безрассуден. Глеб смеется надо мной, полагая страсть мою блажью. Вчера он сказал (шутя, конечно), дескать, пройдет немного времени, и образ "красной пролетарки" выветрится из моего сердца, а я пущусь в новые любовные приключения. "Дудки!" – я ответил ему. "Поспорим?" – предложил Глеб. И тут же познакомил меня с подругой жены Катеньки. По странному стечению обстоятельств она тоже ботаник, пишет работу про маленькую реликтовую водоросль, которая водится в здешних болотах и больше нигде на свете, – имя ее волшебно (водоросли, а не девушки!): "Claudophora sauderi"!..
Девушку зовут Лида, мастерица стряпать пироги и булки. За небольшую консультацию вручила мне пирог с дробленой сушеной черемухой. Теперь у меня фиолетовый язык и черные зубы! Такой наш Глеб коварный искуситель…
А если серьезно – живу в пустоте, как тень, и вспоминаю наши с тобой южные дни, такие манящие и прекрасные! Одна твоя фотография на столе – вот и вся компания.
Жду весточки. Обнимаю и целую тебя, моя негасимая любовь.
Твой Саша. Иркутск".
Ночью приснилось Ионе, что он сброшен в пучину водяную, в сердце моря, и, все более погружаясь, он сходил к основанию гор, точно в ад. Объяли воды Иону до самой души его, бездна заключила Блюмкина, морскою травою обвита была голова его. И ощутил он леденящий страх. Когда же его проглотила большая рыба, Иона не мог не почувствовать смертельной скорби, но, к удивлению своему, продолжал жить в этом чудище по действию всемогущества Божия. И принялся молить Бога об избавлении.
– …из чрева преисподней я возопил, и Ты услышал голос мой… Ты, Господи, Боже мой, изведешь душу мою из ада…
Не полагаясь целиком на чудесное спасение, он силился выбраться из желудка рыбы, его сапоги скользили, мерзкий запах проникал в ноздри, уши и глаза залепило болотной тиной.
– …отринут я от очей Твоих… гласом хвалы принесу Тебе жертву… что обещал, исполню: у Господа спасение!
Вдруг рыба рыгнула, и он выскочил из нее, как петрушка из картонной коробки.
Проснулся весь мокрый насквозь, пошарил рукой, где труба-то, а труба осталась в рыбе, подумал он, как теперь без трубы? Нашел под боком трубу, он, когда спал, укладывал ее рядом, как Шлома когда-то свою скрипку, всегда труба уютно лежала, свернувшись калачиком, у него под рукой.
Несколько дней назад он задумал побег с корабля, рассказал об этом Кунцманам, предложил бежать вместе с ним, Адя отказался, дескать, папаша – тот еще беглец, так что будь что будет… Правда, предложил обменяться инструментами, он давно поглядывал с завистью на саксофон Блюмкина. А с трубой усвистать проще, чем с саксофоном, это факт.
Офицеры любили под вечерок вальяжно расположиться на палубе, закинув ноги на леера, послушать танго, вальс или душещипательные романсы в исполнении корабельного оркестра. Они крепко выпили, пообещав музыкантам, если сфальшивят, пальцы отстрелить, такие были шутники. Под вечер им удалось добыть на берегу несколько стеклянных бутылей с вином, мешок муки, мясо, вяленую рыбу, дым коромыслом, и никто не удосужился отчалить от деревянных мостков.
Внезапно раздались выстрелы, на "Святой Георгий" вскарабкались мужики, в зубах ножи, головы в папахах, они быстро зарезали вахтенного, открыли беспорядочную стрельбу, кто-то заорал: "Всем лечь на пол!", "Руки за голову!", "Сдавайсь!". Несколько солдат пристрелили, остальных обезоружили.
Кто напал на "дроздов", Иона так и не понял: черные запорожцы, красные гайдамаки, сердюки, петлюровцы, уголовники… Вернее всего, Махно Нестор Иванович и его удальцы.
– Бежать! – Иона бросился в каюту, схватил трубу, мешок, заранее приготовленный для побега, выскочил, босой, на палубу через машинное отделение и соскользнул в воду.
Силы Небесные! Иона проплыл под водой метра четыре, тихо, как лягушка, при этом потеряв кальсоны. Добрался до огромной ивы, влез на склоненный шершавый ствол, вылил из трубы воду и стал наблюдать за "Святым Георгием".
Нападавшие были на лошадях, с телегой, на ней установлен пулемет. Пленных согнали на берег, отняли оружие, громко приказывая сесть на песок.
Иона горячо возблагодарил Бога, приблизившего ему спасение, и побежал прочь, не оглядываясь. Всей своей кожей он чувствовал смертельную опасность, которую несли эти ночные всадники.
Место незнакомое, везде встречались преграды заливов, пришлось спуститься к реке, идти берегом. Пройдя немного, повстречал будку-сторожку на перекате реки. Услышал разговор, но войти не посмел.
Рассвет он встретил на поле, разбудил Иону любопытный суслик, прыгнув ему на грудь. Оглядевшись, Блюмкин увидел, что лежит в одной рваной рубахе в копне сена, подумал: придут сено убирать и его найдут. Быстрым шагом пошел он в сторону от реки, гонимый оводом. Ноги совсем сбил, исколол, что-то надо было делать.
Иона давай траву свивать, как прядь веревки, обмотал ноги от ступней до живота, завязал на поясе, теперь и шагать можно, и от насекомых спасение.
Шел ночами, а спал днем в кустах, накрывшись высокой травой пырея, но не хранила она тепло, тогда связал рогожу из вырванной травы, облачился в нее. Таким и вышел зеленым куколем из кустов к троим крестьянам, которые укладывали скошенную траву на телегу.
Те не сразу приблизились к нему, а спросили на безопасном расстоянии:
– Из какого ты народа?
Иона ответил, бесхитростная скитальческая душа:
– Я – евреянин, чту Господа Бога небес, сотворившего море и сушу.
И заиграл вальс Штрауса "Прекрасный май".
Художник Петр Четвергов был из крымчан, из деревни Каштаны, талант получил от бабки, которая вышивала рушники, да так, что любой, помыв руки, сначала смотрел завороженно на лебедей, курочек и россыпь анютиных глазок по белому льну полотенца, а только потом решался протереть им руки.
Все было раскрашено в родительской хате – печь, стенки над колыбелькой, скамьи, коромысла, а по двору ходил яркий живописный петух Лукьян.
С папкой рисунков цветными карандашами приехал Петя в Москву и с корзинкой бабушкиных пирожков явился в Строгановское училище, куда его сразу приняли – художник Юон разглядел в нем недюжинный талант.
После училища устроился в Народном театре декоратором, рисовал открытки для Сытина, писал картины про Садко и былинных богатырей. Но сердце его рвалось в родные Каштаны, в Крым, на родину.
Тут-то и разразилась революция. Четвергов был захвачен вихрем перемен, какие горизонты открылись для его темперамента! Друзья художники встревожились: у кого-то запели за спиной крылья, кто-то стал собираться за границу. Его приятель, поэт Василиск, подвел Петю к странной компании: один – здоровущий, с набриолиненной челкой, одетый в полосатую кофту; второй – в пенсне, с бабочкой и в котелке, поразил его коником, нарисованным на щеке; третий – в бархатной куртке свободной с огромными пуговицами, кудрявый богатырь.
– Смотрите, ребята, кого я вам привел – это Четвергов, художник, сам из Крыма, – представил Петра Василиск.
Курчавый первым протянул ему ладонь и сказал:
– А я – поэт Каменский, с Каменки, с Урала! Вася меня зовут! А ты, значит, будешь с Крыма – Крымский.
Всю ночь просидел с ними Петр, слушая Каменского и его друзей Владимира Маяковского и Давида Бурлюка. Золотыми зернами западало в Четвергова каждое произнесенное ими слово, прорастало, жгло грудную клетку. Да, именно так он и думал: мы – пролетарии искусства! И требуем передачу материальных средств искусства – театров, выставочных помещений, художественных школ – в руки самих мастеров искусства для равноправного пользования всего народа! Разумеется, всеобщее художественное образование – ибо мы верим, что основы грядущего свободного искусства могут выйти только из недр демократической России!
И уже вместе они закричали, пугая запоздалых посетителей кафе:
– Да здравствует Третья Революция духа!
– А почему третья? – спросил Петр у Василия Каменского.
– Потому что первая была французская, вторая – ленинская, а наша – следующая!
Под утро Петр вышел из "Питтореска", будучи Петром Четверговым-Крымским, с готовым эскизом плаката, который он должен был нарисовать для выступления их группы. Та называлась звонко и поэтично: "Летучая федерация футуристов".
Когда же прозвучал призыв Наркомпроса "Все на создание школ искусств!", он вместе с Самошей Адливанкиным первым явился к Татлину и испросил у Владимира Евграфовича право поехать в Крым, поднимать там искусство. Необходимые документы были получены, и вот с мандатом за подписью самого Луначарского Петр прибыл в Симферополь в распоряжение Макара Стожарова.
Художнику Четвергову дали от горкома светелку в бывшей гостинице "Савой". А для мастерских отвели училище благородных девиц на Екатеринославской, огромный трехэтажный дом, – бери, Петр Иванович, не тушуйся, работай, твори, учи, собирай народ, искусство теперь для всех и каждого!
На рассвете к нему заявился Макар, бурлящий идеями насчет первомайского праздника – мысли так и лучились из его рыжей головы, создавая золотой ореол, или это восход солнца озарил его, когда он распахнул дверь и шагнул в комнату Петра.
– Вот, Петр, слушай! Взорвем Симферополь первомайскими плакатами и лозунгами! Флаги трепещут над заборами и крышами, летают шары с транспарантами, аэростаты и парашютисты!.. Чтоб радость хлестала через край!.. Вот наша первоочередная задача! Знаешь, что главное в этой жизни?
– Знаю! – сказал Четвергов. – Это и-ис-скусство!
– Искусство вторично, – серьезно заметил Макар, прошедший полный курс образования в тюремном "университете" московской Таганки и вологодской ссылки. – Искусство – это, брат, надстройка, читать надо Карла Маркса! А всему базис – это радость! Понятно? Радость и свобода! А мы с тобой, Петр, знаешь кто? Мы – души, ищущие освобождения!
– Ну, вы, Макар Макарыч, залепили! – ухмылялся Четвергов. – Ну, вы б-б-будетлянин!!!
Через пару часов на столе, на полу, на диване, везде были разбросаны листки с эскизами праздничного оформления Симферополя. На одном листе рубленым шрифтом написано: "Песни красные пой – рвись на радостный бой и борись под пророческим знаменем". И картина: всадник на огненном коне, женщины в красных косынках с косами, стога, снопы, колосья, а из-за домишек подымается исполинское багряное солнце. На другом – красноармеец в шинели и папахе с алым околышем расшибает богатырским мечом угрюмый квадратный камень с надписью "капитализм". Над ним тоже развевается червонное знамя и начертано прямо на кумаче: "Никогда не отбивайся, а всегда сам бей!"
– Вот это по-нашему! – выкрикнул Стожаров, разглядывая эскизы. – Именно так и надо! "Песни красные пой – рвись на радостный бой!" Именно так, Петр, именно так! Хорошо нарисовал, мощно, выразительно. Вот и этот рабочий мне нравится, с синим молотом, в красной рубахе, а над головой – шестеренка, как нимб. Ну и фантазия у тебя, Петя. Гений, сущий гений, стервец!
Макар схватил Петра своими худыми руками и прижал к груди – так ему понравились эскизы.
– Нарисуй еще рабочего на заводе, коммуниста на фабрике, женщину у станка. И напиши так: "Будем работать на благо всего мира!" И еще лозунг длиной десять метров натянем через всю улицу: "Да здравствует революционный союз рабочих и крестьян!" – Макар ходил из угла в угол, размахивал руками, иногда вдруг поднимал голову и пялился в потолок, где перед его мысленным взором вспыхивали картины и зажигались слова – "Над миром наше знамя рдеет и несет клич борьбы" – а, Петя, подойдет?
К вечеру эскизы были готовы. Четвергов даже нарисовал трибуну, где будут стоять Макар со товарищи. Трибуна была в виде скошенного ромба, с одним острым крылом, как у чайки, позади верхней площадки – полукруг пурпурного солнца с тремя лучами, а спереди – звезда, серп и молот.
– Н-надо, чтоб смелость была, одна только смелость! И чтоб ни одной лишней линии! – восклицал Петр. – А линия, Макар Макарыч, запомни: линия не должна быть вялая, как нитка!!!