До этого "генацвале" Ботик и бабушка Ангелина считали дядю Самвела прибывшим к нам из Еревана, а после – никто не знал, что и думать.
Ярик ходил за Ионой по пятам, готов был молиться на Блюмкина. А когда тот разрешал поиграть на кларнете, был на седьмом небе от счастья.
– Ты музыкант! – Иона восторженно потирал ладони, почуяв какие-то неуловимые токи, идущие от моего братца. – Ты будешь играть не хуже Гудмена, у тебя с ним схожая манера! Но я бы на первых порах привнес маленькую клезмерскую изюминку…
И хотя Ярик в клезмере ни бум-бум, он как-то почувствовал этот нерв, уловил тайные гавани и неожиданные фьорды. Все прямо ахнули, когда он взял кларнет и заиграл – вначале отдельные звуки, не понимая, куда его поведет, но уже пытаясь высечь из магического живого тембра безумную искорку.
– Эх, жаль, мы с тобой, Яр, не сможем вместе пойти по жизни, – сетовал Блюмкин, – я бы из тебя сделал мировецкого лабуха.
– Дайте мне хотя бы несколько уроков! – умолял Ярик.
– Ерунда! – вращал глазами маэстро. – Тут нет никакого секрета. Просто всё надо ощущать на слух, на вкус, воспринимать печенкой!
Как раз Иона, оглохший от пенья труб, звона литавр, грохота барабанов, много чего уже воспринимал "печенкой". В сорок втором году он оказался на войне, хотя первоначально им пополнили тыловой музыкальный взвод, естественно, о передовой в его случае не было и речи: сидел по статье "шпионство", давно не призывной возраст, но вы же знаете Иону, здесь все не как у людей.
Отдельная история – как Блюмкин со своим кларнетом угодил в артиллерию, где мог лишиться не только абсолютного слуха, но и слуха вообще: выходит, что Иона даже командовал пушкой вместо убитого комвзвода, немыслимый для бывшего зэка вариант, он кричал: "Огонь!" И почти дослужился до ефрейтора (присвоение звания остановили в штабе, когда изучили биографию героя), что его частично роднило со Стешей, она как раз с фронта вернулась ефрейтором.
К тому же старик отменно воспринимал всё "на вкус". Он любил калорийные продукты: яйца, бифштексы и больше всего – мороженое. Мог даже обед начать с мороженого, а затем уж взяться за бифштекс, что на сей раз, он утверждал, роднило его с Дюком Эллингтоном.
Брат расшибался в лепешку, чтобы угодить Блюмкину.
И это ему временами удавалось.
– Лава пошла! – голос Ионы подобен был то воркованию голубя, то рычанию льва. – Это нехило, чувак! – восклицал он со страшным темпераментом. – А вот здесь – хап-лап! – хлопал он себя по коленкам. – Открой ноту – сунь туда кислород, вдохни в эту ноту кислород, мальчик, пускай она заблагоухает! – щедро делился Иона божественным вдохновением.
И подарил Яру свой эбонитовый мундштук, у него их было два.
– Если не заострять внимания, – объяснял он, – взгляд распыляется и плывет вместе с вещами. И вот уж не ты играешь на кларнете, а что-то непонятное играет на тебе самом!
Еще он говорил:
– Ощути свою душу, шлёмиль, между поцем и пупком! Почувствуй, как жаркий поток наполняет тебя и струится через дудку! Это как… видишь женщину и понимаешь, что был бы не против с ней потанцевать!
– Ты у нас вылитый Криворот! – радовался Боря, когда Йошик выдавал этакие перлы.
– Сэпеле фолтниш ват фендем боймеле, – посмеиваясь, отзывался Иона.
Его живые южные глаза, низкий голос с хрипотцой, уверенный и беспечный, сам по себе звучавший незабываемой музыкой… Ладно, Асенька! Все были без ума от него, и первая – Паня.
Йошик ласково называл Панечку Хан Батый, как он объяснял – за ее раскосые глаза, злодейски посверкивающие огоньками революции.
В ответ она благодушно звала его "контрой" и потчевала жареными блинчиками с мясом, а также ячменным кофе, подкладывая туда две ложки сгущенки, а не одну, что выдавало ее тайную симпатию.
Иона же окончательно вскружил ей голову, когда вымочил селедку в чае, перемешал с хлебом, яйцами, яблоками и соорудил форшмак. Этой гордостью семейства Блюмкиных Панечка намазывала кусочки бородинского и вкушала с наслаждением.
На снимке, сделанном Стешей, Иона сидит в Панечкином кресле у нас в Черемушках.
А на плече у него скворец.
"Я стал ужасным философом под воздействием Алексея Валерьяновича, – писал дядя Саша Панечке из Иркутска. – Ты ахнешь, милая, если узнаешь, что профессор Гранатов, такой чудной на вид, скрестил шпаги с самой безносой! Еще в Москве, будучи заведующим отделом крионики Института новой медицины, он провел кучу опытов и обнаружил, что личное бессмертие достижимо.
Черви и земноводные, замороженные Гранатовым, оттаивали и оживали, заледенелый карасик согрелся и поплыл. Ожившая белая мышь после трехмесячной криозии опять готова плодиться и размножаться! Лучшие умы на планете давно задумываются о таких вещах. Разве он предложил бы столь радикальный метод сохранения вашего лукумона, если бы идея обессмертить человечество, которая вынашивалась годами, не получила подтверждения?
Одно из двух: либо они хотели любой ценой умалить его заслуги, поэтому не дали Гранатову провести свой эксперимент и сослали в Сибирь, хотя краем глаза следят, следят, черти рогатые, за его испытаниями, надеясь прибрать к рукам результаты, ведь на кону бессмертие, а кто об этом не мечтает? Либо специально не позволили заморозить Атиллу, не желая, чтобы он вынырнул из тьмы времен и ужаснулся тому, что они натворили.
Ну, довольно об этом.
Вчера вдруг из-за угла навстречу нам с Глебом – небо в звездах! – вынырнул старый арфист, бродивший со своей арфой по дворам. В такие моменты всякое чувство географии испаряется. И ты понимаешь: то, что поистине есть, это вечное Настоящее.
Остаюсь твой, с нежностью и надеждой -
Саша. Иркутск".
Веял свежий утренний ветерок, пахло лавандой, казанлыкской розой, и такая ясность прозрачная, что издалека видны были узоры занавесок в окнах глинобитных домиков на окраине Бахчисарая, слышался лай собачий и нежное блеяние овец, – это караимы выгоняли стада на пастбища.
Четвергов вылез из авто и осмотрел объект со стороны дороги: огромная известковая глыбища, вознесшаяся к небу на пятьдесят метров, идеально плоская, ровная и почти без растительности.
– Вот это холст, никогда еще художник не рисовал таких огромных картин, а только я, – подумал он, разложил свой скарб в небольшой пещерке в скале, видимо, здесь когда-то обитал отшельник, и, отпустив машину, принялся обдумывать стратегию создания агитационной картины "Неграмотный – тот же слепой!".
Петя продумал изображение так, что крестьянин в повязке на глазах шел по скале и в любой момент мог сорваться в ущелье, если не освоит грамоты, а внизу два попа растянули сети, чтобы поймать в них незрячего путника. Рядом должен быть толстый бай с нагайкой, и он тоже норовит ухватить неграмотного и заставить на себя горбатиться.
Фигура крестьянина задумывалась настолько гигантских размеров, что художник, работая на месте, мог видеть лишь какую-нибудь деталь. Для одобрения же целого и соблюдения необходимых пропорций приходилось ему спускаться со скалы, переходить дорогу, переправляться через речку Чурук-су, мчащуюся по дну ущелья, и подниматься на противоположный берег. Несмотря на эти невероятные сложности, через неделю работа была закончена.
Подошли к концу и запасы еды.
Что-то случилось, думал Четвергов, неужто Стожаров забыл про него?
Он оставил пожитки и отправился в ближайшее селение, там один из гостеприимных караимов накормил его и приютил, и в знак благодарности художник написал портрет радушного хозяина, изобразив его в гордой и воинственной позе. Портрет произвел фурор среди жителей селения.
Петр вернулся в свою пещерку с дарами – сыром, молоком и теплыми лепешками.
– Ждать дальше или уходить? – никак он не мог решить, стоя на высокой скале.
Перед ним раскинулся весь Бахчисарай, просыпанный как горох в яме, далее виднелись огромные Крымские горы. Петя достал бумагу, кисточку и стал рисовать. Вот он, Крым, – холмистый, изрытый белыми оврагами, с островками ярчайшей зелени винограда, красными полями роз и желтыми цветочными вспышками.
Так он прожил неделю своей жизни.
В понедельник Четвергов проснулся от острого лучика солнца в своей "мастерской", сбросил с ног лоскут старого холста, быстро оделся, выпил пустого чая, кинул краски, тушь, кисточки, рулон бумаги в саквояж. Он решил заняться поиском чего-то нового, небывалого, что представало перед его внутренним взором в виде замысловатых форм, супрематических линий и квадратов.
Сверху Петр оглядел напоследок свою наскальную живопись.
– Вот бы хорошо ее запечатлеть на фотографии, – подумал, – но кто же это сделает?
Обогнав старика-татарина с повозкой травы, он отправился еще выше, вознамерившись обосноваться на каменистом плато, как заправский художник, как какой-нибудь Сезанн, любитель горных прогулок, кубист и ниспровергатель буржуазных вкусов.
В разные стороны разбегались ярко-белые тонкие линии дорог с пирамидальными тополями, которые казались рядами булавок, наколотых на обочины. Дальше вставали древние горы, в мареве восходящего солнца они дрожали, переливались, их вершины таяли в воздухе.
Петя раскрыл альбом, уселся на камень, открыл пузырек с тушью и начал рисовать. Вот здесь линия, здесь завиток, сюда пятно, тут закудрявились облака, тополя – прямыми ударами, виноградники – почти без нажима, косо, а свет солнца – белая бумага, вот точки – это кто-то там, вдали, на косогоре. Раз, два, три, закорючками изобразил движение и лишь потом стал вглядываться в странное мелькание вдалеке. Постепенно его уставшие глаза различили коней и всадников, они двигались беспорядочно по склону дальней горы, то пропадая в пыли, то четко выделяясь на фоне яркой фиолетовой зелени.
У Петра защемило сердце, он вдруг понял, что это враги, что опять война и всё возвращается на круги своя. Он отошел за глыбу песчаника и стал наблюдать за всадниками. Они выстроились в шеренгу и плавно спускались к городским окраинам Бахчисарая. Пути назад ему не было. Так вот почему Стожаров не прислал за ним машину – в Симферополе белые.
Он свернул рисунок, бросил его в сумку и начал спускаться с холма в другую сторону.
Четвергов уходил все дальше и дальше, пересекая тропки, овраги, то поднимаясь на горы, то опускаясь вниз, и через час он превратился в точку, маленькую тушевую черточку, а потом и вовсе исчез.
Гражданская война шла как низовой пожар в полях, выжигающий все на своем пути, не оставляя ничего, что могло бы гореть, навстречу друг другу стелились языки пламени, сшибались на миг и внезапно гасли, оставляя пепел и головешки.
Эшелон знай себе двигался на восток. Чей-то голос из-за перегородки доносился до Бори, мол, есть там, в Сибири, правитель, черный великан адмирал Колчак. И слышалось Ботику в перестуке вагонных колес: Колчак, Колчак, Колчак… Целый год в голове солдат стучали эти железные колеса и грохотала пальба. В районе Уфы совсем пришлось туго, казалось, вот сейчас Красная Армия не совладает с Колчаком, и рухнут завоевания революции.
Боря, теперь лошадный, командирован был в конный летучий отряд, который вез лошадей по Сибирской железной дороге. На линии Ишим – Петропавловск отряд вступил в бой с казаками из Партизанской армии Колчака, линией фронта стала река Тобол, быстрая, холодная хмурая река, унесшая нескольких его товарищей и верного друга, коня Чеха.
Жизнь Ботика висела на тонком волоске, как некогда – под куполом играла на фортепиано акробатка Мика. Боря не думал, не размышлял о смысле жизни и не пытался понять, кто здесь с кем воюет, – он бил первым, стрелял в любую тень, вдруг замаячившую перед ним, сливался со спиной коня, стараясь не вырисовываться отдельным силуэтом, мишенью для врага, он – вечный, вездесущий, давно не спорил с судьбой, а только норовил столковаться. Тем более враги были неразличимы в этой войне, говорили на русском языке, носили те же имена, что и его товарищи. Просто одни стреляли в других, а те стреляли в ответ.
И еще долго после войны любой шум, скрип, шорох казались ему враждебными, его охватывал страх, заставлял сжимать кулаки, искать оружие.
На берегу Тобола он получил ранение в плечо, очнулся в госпитале в Петропавловске: лежал на белом полотне нар, смотрел на странное темно-красное пятно крови на бинтах, и ему казалось, что это голова его Чеха, тонущего в коричневых водах Тобола. А вокруг снег, затягивающий в свою бездну его коня, его самого, его недавнее прошлое.
Зиму девятнадцатого года провалялся Ботик в лазарете, что, в общем, хорошо: не привык он к сибирским холодам, а они здесь лютые. До конца февраля не прекращались жестокие сорокаградусные морозы. Ему хотелось курить, а курева не было. Казалось, жизнь замерла, скованы все чувства. За покрытым ледяными цветами окном палаты трудно разобрать, что там – дом, занесенный под самую крышу снегом, или небо, затянутое плотным снежным туманом.
Какая-то ледяная глыба навалилась на Россию, будто на огромный дуб, и он опрокинулся, заиндевевший, в сугробы. Боре представилось, что рука его стала сухой веткой упавшего, как подкошенный, дуба, а в голове звучала тоскующая человечья песня: "…словно саваном, снегом одетая, словно мертвый, недвижна, бледна…"
Иона сошел с поезда и сразу вдохнул запах водорослей, к ним примешивался букет степных трав. И хотя в мае уже припекало, но это движение воздуха в кронах пирамидальных тополей, просторное фланирование воздушных потоков меж степью и морем спасало от жары даже в засушливое лето.
Приморская санатория по названию "Большевик" была помпезна, как Версаль, ступени главного корпуса – прежней виллы купца Анурина – спускались прямо к морю. Справа и слева высились скульптуры римских богинь, каких-то женщин с кувшинами и без, средь них, между кустами боярышника и барбариса, гуляли отощавшие, прокуренные, издолбанные войной большевики в белых парусиновых штанах, некоторые вместо панам носили армейские фуражки со звездами (знай наших, если что!).
Также на территории здравницы располагались обширный парк, лечебница, клуб и столовая. Всех радовало хотя не обильное, но регулярное питание, которое приносило море.
По набережной совершали променад бывшие политкаторжанки. В толпе гуляющих встречались и красавицы! Курортный сезон, много солнца, моря, золотые дюны, чувственный азиатский базар – дыни с нежным ароматом, груши дюшес, истекающие медовым соком, пышные помидоры… Впрочем, атмосфера санатории, напоенная негой и покоем, нет-нет и нарушалась митингами, диспутами и другими плановыми мероприятиями партийного актива.
При этом обыватели с изумлением наблюдали, как балаганничают на пляжах пропагандисты общества "Долой стыд!". Прибывшие на оздоровление, многие с тяжелыми заболеваниями после каторги, совершенно обнаженные люди призывали отдыхающих освобождаться от мещанских предрассудков и раздеваться догола.
Джаз-банд сразу пришелся ко двору. Отдыхающие танцевали, щелкали семечки и сплевывали шелуху в фунтики из газет.
Иона с легкостью влился в коллектив оркестра. Ему дали большую замусоленную тетрадь в коленкоровой обложке с нотами и словами популярных песен от "Розы в поцелуях" и "Танго-милонгеро" до "Варшавянки". Выучить свои партии в оркестре для Ионы, способного подхватить на лету любую мелодию, не составляло труда, и уже через пару дней он блистал на подиуме с трубой, раздувая по старой привычке щеки, искренне веселя этим нового друга, саксофониста Щепанского.
Митя Щепанский, легкий гений, скользивший по жизни, словно заядлый конькобежец, играючи сходившийся с людьми и беспечально оставлявший их на обочине своей подбитой ветерком судьбы. Он не задавался вопросами, кто нынче у власти, большевики или эсеры, белые или зеленые, куда катится Россия, что будет с ними через неделю, он просто играл на саксофоне, отстукивая ритм ногой в лакированном штиблете и позвякивая цепочкой "брегета".
– Глянь, в том углу, у вазона, блондинка, слегка чахоточная на вид, но какие глаза, Иона! Я должен с ней познакомиться поближе, и немедленно!!! – он устремлял роковой взгляд на избранницу и выдавал столь чувственное соло, что устоять перед его сверканием не было ни шанса.
Он знал каждый уголок в Евпатории: все винные погребки, ресторанчики и кофейни, в городе дают спектакль артисты Леопольда Сулержицкого, для Мити заранее приготовлена контрамарка. Директор синематографа вечно звал его поиграть перед сеансом. Однако неодолимая сила влекла Митю Щепанского в "Дюльбер", приют богемы, вроде витебского "Башмака", но только в сто раз восхитительней и роскошней.
Яркий образ курортного повесы, охваченного неутомимой и простодушной любовью к жизни, со свойственными Щепанскому южными похождениями, маячил перед Ионой, звал вслед за ним пуститься во все тяжкие.
Иона же никак не поспевал за своим другом, после концертов его обычно клонило в сон, нападала неясная тоска, он глядел на темные силуэты пирамидальных тополей, взвивавшиеся в черное южное небо, усеянное блестками звезд, где-то слышался смех, крики гуляющих санаторных, с моря приносились запахи мокрых сетей, водорослей и духов.
Он возвращался в деревянный домик, обмазанный глиной, укрытый диким виноградом, в комнату с белеными стенами, которую снимал за несколько копеек у старой татарки Латифы, скуластой и узкоглазой, прямого потомка Золотой Орды, валился на деревянный сундук, укрытый сенным тюфяком, мигом засыпал. И снился ему Витебск, Зюся, Дора, иногда Ботик с Асенькой, птицы, облака и какие-то синие цветы, так похожие на ломонос "дедушкины букли", который обвивал стволы слив, абрикосов и столбики с оградой в саду Латифы.
Однажды Ионе понадобился новый мундштук, старый совсем разносился и облез. Щепанский рассказал, где найти магазинчик музыкальных товаров. Жестяная вывеска на фасаде гласила: "Музыкальные товары Якова Эйзенбрауна". Он толкнул дощатую дверь, звякнул колокольчик. Внутри никого не было, в центре комнаты стояло тусклое черное фортепьяно, на полках – гармони, между баяном и аккордеоном пристроился барабан, обтянутый верблюжьей кожей. Добулдаш, вспомнил Иона, так называют свой барабан караимы, иногда из степи с гарью и дымком до санатория доносились его мерные глухие удары.
Иону потянуло к струнным. Он осторожно взял в руки почти новый альт, остро ощутив с детства знакомые ароматы альпийской сосны, лака и клея, склонился, чтобы поближе вдохнуть такой родной отчий дух, и вдруг услышал:
– Хотите приобрести, молодой человек? Нет? Так смотрите, за чем пришли. За мундштюком для вашей трубы? Пикколо или обычной, си-бемоль? С широкой чашечкой или узкой? Вы какой предпочитаете звук для своей трубы – высокий или низкий? Возьмите вот этот, латунь и серебро, получите полное прекрасное звучание, к тому же очень выносливый амбушюр, надолго хватит! А какие обертона он выдаст вам, Liebe Mutter!
Это был Яков Эйзенбраун, хозяин магазинчика, немец, кстати, и сам неплохой духовик, сухопарый долговязый господин, лысоватый, в летах.