Крио - Марина Москвина 46 стр.


Старик ломит в гору наудалую, натужился, красный весь, обливается потом. Зиновьев: "Владимир Ильич, поворачивай обратно? К чему такие потуги?" А он: "Пока до вершины не доедем, не свернем!" "Ей-богу, если б я всю дорогу не жал на тормоза, скатились бы вниз и разбились", – признался простодушно Зиновьев. И эти тормоза тот припомнил другу в канун революции. Уже в метафорическом смысле. И в "Завещании" наплел несуразицу, дескать, Зиновьев и Каменев не случайно заколебались в октябре, для этого у них были серьезные предпосылки. Впрочем, не место и не время говорить о размежеваниях. Мир праху твоему… И да здравствует Мировая Революция!

Зиновьева на трибуне сменил Бухарин (Панечка говорила, Коля ее по-дружески предупреждал: в случае провала революции махну в Бразилию, ловить бабочек! В тюрьме, на Лубянке, вместе с Зиновьевым, окончит он свои дни).

– О, зачем его нет? Он отнял у нас радость жизни, – простонал свидетель и горестный очевидец последнего вздоха Ленина в Горках (Бухарин утверждал, что Ленин умер у него на руках, но Паня подозревала – это он так, для красного словца). – Я много думал, что главное в Ильиче? И понял: чуткость к запросам масс. Точно было у него неведомое чувство, которое позволяло ему тонким ухом прислушиваться, как растет под землею трава, как бегут и журчат подземные ручейки, какие думы бродят в головах бесчисленных тружеников земли.

"Надо бы принять Бухарина в Ассоциацию пролетарских писателей", – отметил про себя историк литературы Львов-Рогачевский, всходя на трибуну.

– В эти траурные дни, – сумрачно проговорил он, – хочется подумать о будущем нашей литературы, вся история которой – это попытка совлечь с себя ветхого человека, преодолеть гамлетизм, обломовщину и нехлюдовщину, карамазовщину и каратаевщину. Но если когда-то, как говорил пушкинский Онегин, мы все глядели в наполеоны, то в наши дни – и русский, и немец, и китаец, и турок, радостно творя новую жизнь, "глядят… в ленины"!

Аплодисментами встретили наркома Луначарского, некогда ярого противника "вооруженной авантюры" Ленина, но вовремя признавшего свои воззрения ошибочными.

– К галерее мировых деятелей, место которым во всечеловеческом Пантеоне, – заговорил Анатолий Васильевич, вдохновенный и немного напыщенный, как его пьесы для самодеятельных театров, – прибавилась еще одна чарующая личность. Я всегда удивлялся, какой вокруг Ильича веет ветер, ветер вершин. Но в его глазах, колючих, как булавки, на самом деле не было ничего, кроме сострадания и любви. Что двигало им? – воскликнул оратор, блеснув стеклами пенсне, и победоносно оглядел зал. – Честолюбие? Властолюбие? Нет! Откуда же этот неудержимый поток энергии? Почему такая суровая расправа с врагами? Для осуществления высоких идеалов!

Кого бы ни потчевал замысловатыми речами Анатолий Васильевич, – солдат на фронте, пролетариев или интеллигентов – он ощущал себя проповедником в храме, за что Плеханов прозвал его "Блаженным Анатолием". Спустя девять лет, отосланный с глаз долой в Испанию, блаженный Анатолий умрет по дороге от сердечного приступа в маленьком курортном городке Франции, так и не достигнув места назначения.

Прямо с гамбургских баррикад обезглавленной революции в Германии – на облачном коне, в сиянии доспехов, щита и разящего меча, примчалась Рейснер.

– Мы изобрели крылья! – она взмахнула рукой, украшенной крупным ограненным алмазом – память о работе в комиссии по учету и охране сокровищ Эрмитажа. – Изобрели тысячи новых ядов, изобрели неслыханное оружие, свет, тепло, скорость, почти равную скорости планет, – голос ее звенел, уносился в необозримые выси, казалось, что и Лариса того гляди воспарит над полем битвы, усеянным павшими бойцами. – …Но жизни еще не придумали. (Всего через год о ней напишут: "Ей нужно было бы в степи помереть, в море, в горах с крепко стиснутой винтовкой или маузером, а ее жизнь оборвала нелепая случайность – стакан некипяченого молока".)

– А впрочем, я слышала, – чеканила комиссар Морского генштаба, в шинели, с револьвером на бедре, – какой-то европейский биолог уже коснулся этой последней тайны. Сотни лабораторий разлагают и снова спаивают элементы живого вещества. Может быть, через год, через месяц, возможно, уже и сейчас в безымянном углу сидит человечек и, не торопясь, подходит к тайне тайн, к загадке всего живого. Изобретатель, ты опоздал! – гулко пронеслось по залу, и – должно быть, случайно – взгляд ее упал на Гранатова, который волею судеб оказался на митинге в горкоме. – …Ильича, который говорил, засунув руку в левый карман, хитро подмигивая и картавя; Ильича, который и сейчас лежит в своем красном ящике с таким торжеством мысли на желтоватом огромном все еще мощном лбу; Ильича, которого никогда никто не заменит, – его больше нет!

Слова Ларисы болью отозвались в сердце Алексея Валериановича. Он побледнел, сжал кулаки и беззвучно произнес:

– Я предупреждал врачей, товарищ Рейснер! А теперь время победило нас…

Боря вышел на перрон и был оглушен вокзальным гулом, толпами людей, у обочины дороги извозчики в кафтанах восседали на облучках диковинных экипажей – с неимоверно высокими колесами и узенькими сиденьями. Кто знает, во сколько обойдется такое роскошество, Ботик хотел спросить, а возница пьяный, так что с Белорусско-Балтийского вокзала, многие по-прежнему звали его Александровским, он отправился пешком по указанному адресу.

Озираясь по сторонам, Ботик с чемоданчиком шагал по Тверской. Улица была говорливой, пахучей, машины сигналили, тренькали трамваи, извозчики покрикивали, под каждой телегой бренчало ведро, с вокзала доносились гудки паровозов, дробно позванивали велосипедисты.

Памятник Пушкину пока еще обитал на законном месте, в голове Тверского бульвара, лицом к Страстному монастырю, – нежно-сиреневый, с золотыми луковками, он был хорошо виден с крыши дома Нирнзее. И, может быть, а почему нет, когда Боря, не ведающий путей своих, миновал Страстную площадь, Стеша приметила его как черточку и предвестие будущей судьбы?

Путь Ботика лежал в Организационно-распределительный отдел ЦК партии на Старую площадь. Он подошел к огромному шестиэтажному дому с высокими окнами и балконом. На входе два рослых мужика в синих френчах по самые колени, препоясанных кожаными ремнями, послали его в бюро пропусков, там он достал из нагрудного кармана партийный билет и получил бумагу: "Б.Ф.Таранда к Н.И.Ежову".

Вот те раз, удивился Боря, так это Николай меня вызвал, он тут важная птица!

По широкой мраморной лестнице сновали озабоченные люди в военном и полувоенном обмундировании, большинство без каких бы то ни было знаков отличия, с папками, бумагами, портфелями. Гулкий бесконечный коридор, высокие потолки, сверкающий паркет, на полу и на стенах лежали солнечные квадраты – все это показалось Боре светлой дорогой в будущее, то самое будущее, за которое он так трудно боролся, скитаясь со своим Чехом по сибирским лесам, и вот оно подоспело, открой высоченную дубовую дверь, и ты там!

Ботик отворил дверь и увидел Колю Ежова: и правда, несмотря на малый рост, Николай стал большим человеком, занял пост инструктора, а потом и председателя Орграспредотдела ЦК, где ковались новые кадры.

Коля поднялся из-за стола, вышел навстречу, даже распахнул объятия, оглядел со всех сторон Борю, похлопал его по животу и усадил на длинный диван, обитый коричневой кожей.

– Ты, Борис, ценный кадр, а сидишь там, я вижу, как пень в провинции. Так у нас к тебе важное поручение. Ты человек проверенный, – и он открыл бумаги, присланные Витебским ОГПУ, где, видимо, лежала характеристика на его друга.

– Сколько классов одолел, четыре? Как раз то, что надо! – сказал Николай. – Нам требуются торговые работники за границей, крайне ответственная работа, поедешь в Германию, Англию, Америку, мир повидаешь, везде должны быть наши люди. Перед отправкой получишь подробный инструктаж.

– Ты шутишь, Николай Иваныч! – Ботик так и ахнул. Не то что он сомневался в своих возможностях, но надо же знать и край. – У меня только с лошадьми и есть общий язык. А с пруссаком и альбионцем, тем более с американским империалистом – уволь!

– С кем тебе партия велит, с тем и будешь хороводиться, – строго сказал Николай. – Я и сам поехал бы в Европу, но у меня за плечами три класса, не такой образованный, как ты, – хмыкнул он. – Так что вызывай семью и заселяйся, – с этими словами Николай протянул ему назначение в Народный комиссариат внешней торговли и ордер на квартиру в здании гостиницы "Люкс" в центре Москвы.

Дни были заполнены до отказа, наверное, он ходил учиться… хоть чему-нибудь. Никто из нас так и не понял, каким образом нашего кентавра готовили к отправке за границу.

Август двадцать седьмого стоял жаркий, поэтому можно предположить, что ночью он открывал окно, спасаясь от духоты, и слушал звуки ночного города – вот мимо проехала черная квадратная "эмка" или протарахтела грузовая "полуторка", здесь, как и в Витебске, оказалось много лошадей, запряженных в телеги. Ломовые лошади ступали величаво – мощные, толстоногие. Милиция ездила на лошадях. Пожарные мчали в сияющих медных касках, звонили в колокол.

Лошадей привязывали уздечкой к железным или каменным тумбам, вросшим в землю, и они стояли, опустив голову, черные, чалые, гнедые, саврасые, рыжие и буланые в яблоках, задумчиво переминаясь с ноги на ногу. На улице пахло конским навозом, мирно-деревенский запах мешался с запахом бензина.

Кто знает, может, в такие одинокие часы – совсем как я ночами в любом незнакомом городе – он ощущал ту великую зыбь из глубин веков, которая поднимается, и опускается, и наполняет всего тебя, и ночь, и эту маленькую секунду, когда, катясь по неминуемому склону, ты возвращаешься к своему детству.

Через месяц приехали из Витебска Маруся с Герой. И до отъезда они жили в "Люксе", бывшей "Франции", будущей "Центральной", украшенной родовым гербом Филипповых, бок о бок с сотрудниками Коминтерна. Во время нашествия французов там останавливался писатель Стендаль.

Кровать, шкаф и стол со стульями этой меблированной комнаты вряд ли помнили Стендаля, зато Сергей Есенин с Айседорой Дункан им наверняка врезались в память.

Прямо под семейством Ботика располагалась булочная пекаря Филиппова, которая славилась когда-то не только своим черным хлебом и калачами, но и сайками, пирожками с мясом, яйцом, рисом, грибами, творогом, изюмом и вареньем. На долю Германа тоже что-то там перепало, во всяком случае, Гера из этого московского периода запомнил только запах булок, большущую жирную крысу, забежавшую к ним из пекарни, и аромат папирос, которые курил Боря: кажется, их звали "Аллегро".

"Панечка!

Тревоги напрасны. Я весь твой без остатка. Подозревать меня – глупость и легкомыслие, никак не достойные бывшего казначея Крымревкома. Тебе ведь хорошо известна моя натура – я вовсе не донжуан, а только библиофил и книгочей. Если бы ты могла покинуть вверенные тебе мощи и приехать ко мне! Почему мы так долго живем в разлуке? Вот что значит жена – государственный муж.

Сказать по правде, я как-то огрубел за это время. Лето у нас кончилось: дождь, холод. День сократился до просвета в заборе – сверкнет – и тьма-тьмущая. На улицах пустынно. Заслышав музыку похоронного оркестра, все выбегают за ворота. Иногда проходят колонны заключенных: недалеко от нас тюрьма. Они идут рядами в колонне, человек пятьдесят, звеня по камням башмаками с железными набойками. Спереди, позади и с боков колонны едут верхом вооруженные охранники.

Из наших новостей: взорвали Казанский собор. Совсем недавно он поражал красотой и величием, я даже успел туда заглянуть, пока он был цел, и архитектор Артюшков показал мне, где под сводом, покрытые слоем штукатурки, припрятаны большие куски древесного угля – "голосники" (они усиливают мощь звука при богослужении). Я сам не видел, но взрывы перебудили весь город, взрывали по-разбойничьи, под покровом ночи. Об этом повсюду судачат. Тем более оставшийся кирпич укладывают на площади и на глазах у всех выравнивают катками. Наполовину разрушенный, храм служил гаражом для грузовых ЗИСов, и вот его опять взрывают, начали ночью, главный купол обвалился, только боковые держались, а потом стали и днем взрывать. Вот так.

Что делать?

Ждать, пока жизнь снова станет похожа на человеческую…"

Часто в Уваровке снились мне те, кто покинул этот мир. Особенно под утро, когда сон прозрачный и неглубокий, и ты лежишь, боясь пошевелиться, лишь бы не спугнуть, не развеять хрупкое видение. А тут приснилась Стеша – она стояла на тропе лицом к бескрайнему глухому лесу. Я говорю: что ты тут делаешь, я тебя повсюду ищу!

– Там, – Стеша махнула в сторону леса, – мама, она собирает грибы.

Смотрю – над черной чащей свет какой-то голубой, вдруг этот свет собрался в яркую звезду – и я проснулась, но, не открывая глаз, следила, как он тает, этот сон.

Мне слышался ее голос, живой и свежий, я ведь говорила, у Стеши голос был невероятный. И этим голосом она мне говорила:

– Мы в Таганроге жили в особнячке с венецианскими окнами. Только рассвет забрезжил, поднимаю голову – в окне сидит дядька. И показывает мне: тс-с! Я спряталась за маму. Мне так стало страшно. Легла, закрыла глаза и, наверное, уснула. Утром просыпаюсь – весь дом кувырком. Нас обворовали…

– …Когда что-то вспоминаешь, время протекает достаточно медленно, – говорила мне утром Стеша, нежась на лежанке, собранной ею из подручных средств: автобусного диванчика, венского стула, трех досок и двух высоких табуреток, накрытых матрацем с упругим конским волосом.

– Прошлое замедляет бег времени, – говорила она, глядя, как в окне шевелятся яблони, – поскольку память делает всякую давно минувшую вещь настоящей. Даже не надо закрывать глаза, чтобы увидеть эту картину: я возвращаюсь с папкой из Пятигорска и в поезде заболеваю тифом. А в это время мама лежит в больнице. У нее тоже брюшной тиф. Она так тяжело болела, чуть не умерла. А тут еще я! Меня хотели забрать в детскую инфекционную больницу, но дядя Саша настоял, чтоб я легла в ту же больницу, что и мама. Он звал меня "рыня-рыня, кошкин нос" – у меня всегда летом нос обгорал, и ездил в больницу каждый день, варил пюре, когда нам стало можно, кормил нас. Мама не знала, что я в соседней палате со взрослыми больными, врачи запретили рассказывать ей о неприятностях. Мама была насторожена и недовольна, что дядя Саша куда-то уходит. Я тоже его просила подольше со мной посидеть, а он заставлял меня писать письма: "Дорогая мама, у меня все хорошо! Выздоравливай!". Она была просто в шоке, когда узнала правду, но обе мы пошли на поправку, хотя врач удивился, что она выжила, он произнес такую фразу, мама любила ее повторять: "Вот настоящие большевики – умеют хвататься за соломинку!" И она сама, первая, отправилась ко мне. Вся больница столпилась у дверей – смотреть, как мы встретимся. К тому же мы были обе налысо обриты! Так дядя Саша нас с ней выходил и забрал домой…

Вот и мне тоже не надо закрывать глаза, чтобы увидеть, как моя Стеша неторопливо ведет рассказ, который наверняка звучит там и теперь, хотя мы давно продали уваровскую избушку, а перед тем, как навсегда ее покинуть, я неделю бродила по дому и собирала Стешины слова романсов, рецепты блюд, записки, предостережения, напутствия, опасения, вырезки из газет и журналов – о том, как стать здоровым и счастливым и жить вечно, что делать от тоски, от остеохондроза, кагор покупать только "Dionis club", есть черный шоколад, лосось, тунец, овес, лен и фасоль…

Конверты с пленками и фотографиями, сушеные боровики, нанизанные на веревочки, англо-русский словарь, где на титуле Стешиной рукой написано: "Do not worry. Do not carry. Do not hurry", самоучитель игры на гитаре, пластинки "Рио-рита" и "Брызги шампанского", Псалтирь, куда предусмотрительно вложены молитвы на сон грядущий, на благое пробуждение, и целый чемоданчик тетрадей Ярика по тригонометрии.

Тетради я задумала предать огню. Хоть что-нибудь обратить в пепел, это предохранило бы, пусть не меня, моих потомков, от беспрестанного погружения в историю вещей. Потом открыла, начала "читать" и поняла, зачем она их берегла столько лет.

"Молися ко Владыце за мене недостойного, унылого, немощного и печального, во многие беды впадшего, утружденного бурными помыслами ума моего, постников и пустынников наставниче, пригвожден бо есть ум мой земным вещам…"

На стенках высохшие стебли мяты, зверобоя, ромашки, по углам горькая полынь, на подоконниках пустые живописные бутылки из-под наливок, которые мы покупали на станции, – рябиновая, клюквенная, брусничная…

И, наконец, записка:

Скоро буду.

Берлин постепенно открывался Ботику, он уж не плутал по улицам, но впитывал в себя огни Потсдамской площади, где жизнь не замирала ни на минуту. Редкими вечерами, когда фрау Неллер, хозяйка квартиры, соглашалась посидеть с Герой, Ботик и Маруся прохаживались от Александерплац к вокзалу и, обнявшись, с Дворцового моста глядели на бегущие воды Шпрее.

Боря вдоль и поперек исходил районы Митте и Шарлоттенбург, называя его, как все местные русские, "Шарлоттенградом", научился ездить в метро и на электричках.

В советском полпредстве ему дали деньги на новую одежду, велели быстро одолеть немецкий язык и углубиться в гущу берлинской жизни, само собой, не выходя за пределы дозволенного.

Боре купили шикарное шерстяное пальто, костюм "тройка", шляпу, туфли с гамашами, все респектабельно, солидно. Ну, и Марусю приодели, никогда она не носила такое тонкое белье, не ходила в таких изящных туфлях.

Казалось, ничто не предвещало гибельных времен для интернационального пестрого Берлина, люди поголовно увлекались кинематографом: цветочницы – "Пражским студентом" с Конрадом Фейдтом и красоткой Агнес Эстерхази, интеллектуалы – "Метрополисом" Ланга.

Однако на прилавках книжных магазинов появилось роскошное издание книги "Mein Kampf" Адольфа Гитлера. В красном тканевом переплете с белыми тиснеными буквами, ее выставляли в витринах, чтобы все видели: здесь возрождается немецкий дух.

При этом город охватила неслыханная фокстротная лихорадка. Куда ни глянь – "дансинги"! Отплясывали все: коренные и приезжие, обычные прохожие на улицах двигались в ритме фокстрота. I know a band… from Dixieland…

Ботик живо освоил фокстрот, для него, бывшего циркового, это было раз плюнуть да растереть. Товарищ Кузьма, ответственный за адаптацию нового сотрудника к берлинской жизни, люто завидовал, когда он, легко подхватив партнершу, угловато и ритмически переставлял ноги в такт музыки и отскакивал через два шага вбок.

Маруся разволновалась: столицу Веймарской республики наводняли девицы с короткой стрижкой и подведенными глазами, декадентки с тоненькими папиросками. А Ботик – импульсивный, темпераментный, разошелся, как муравей. Умом-то он понимал, что надо как-то построже, посолидней, очки надел, а не видит в них ни черта, ему и карманы зашила Маруся, чтоб руки туда не пихал.

Спрыскиваясь одеколоном из пульверизатора синего стекла резиновой грушей, источая ароматы яблок и бузины, Ботик успокаивал жену:

– Пойми, Мура! Это партийное задание! Обстоятельства заставляют…

И с группой работников торгпредства второго и третьего рангов пускался фокстротировать если не в отель "Эспланада", то куда угодно – с пяти вечера в любых венских кондитерских и кафешках, включая Сарайные кварталы, громыхал джаз-банд.

Назад Дальше