- Ничего не скрывай от отца, но не причиняй ему боль. Объясни, почему тебе следует уехать. Что ты получил на руки повестку и на следующей неделе должен отправиться в казармы, а еще, что мы с тобой оба думаем: было бы ошибкой тратить годы на службу в армии, где невозможно жить по еврейскому закону. Об остальном не заикайся.
Ну да, она все знала! Что я изменился и буду меняться все больше и больше. Тут к нам вышел отец.
- Пойдем в гостиную, - позвал он.
Там он положил перед собой на стол томик любимого комментария к Торе (он ни минуты не мог без него обходиться, даже в магазине книжка лежала перед ним на стойке), а затем сел за стол и сказал:
- Я тебя слушаю.
В общих чертах я обрисовал ему положение. Отец выглядел погрустневшим, но не удивленным и, пока я говорил, рассеянно листал книгу. До того мы много раз обсуждали, что делать во время призыва. В стране царила коррупция, и за хорошую взятку можно было освободиться вчистую или даже найти себе замену. Но такой выход его не устраивал. По его мнению, совращающий более грешен, нежели совращаемый. Оставалось единственное средство: бегство за границу. И возвращение после первой же амнистии.
- Когда ты думаешь уехать?
- Через несколько дней. В начале следующей недели.
- Сперва поедешь в Бухарест?
- Да, на день или два, пока не достану необходимые бумаги, а потом двинусь в Вену либо Берлин.
- Тебе кто-нибудь помогает?
- Эфраим и один из его друзей.
Положив правую руку на раскрытый томик, отец глубоко задумался. Куда он забрался в своих помыслах? Какого предка мысленно вопрошал? Затем приглушенно зазвучал его голос:
- У меня трое детей, ты - мой единственный сын. Ты прочтешь надо мной кадиш, ты сохранишь веру предков?
Пораженный отчаяньем в его голосе, я вскинулся: от него тоже ничего не укрылось!
- Ну конечно же, - забормотал я, - конечно. А почему… почему ты спрашиваешь?
Взгляд отца блуждал где-то далеко, в дебрях раскрытой страницы, которую не переставали поглаживать его пальцы. Он давал мне понять: я напрасно скрывал от него, что поделываю последние месяцы. И его тоже мне не удалось провести. Уже давно он понял, что мы с Эфраимом занимаемся чем-то незаконным. И не вмешался только из уважения ко мне. Тем более что касательно молитв и занятий меня ни в чем нельзя было упрекнуть.
- Ты надеешься изменить природу человека, - вздохнул он. - Это неплохо. И желал бы перемен в обществе. Великолепно! Рассчитываешь изгнать из обихода зло и ненависть. Замечательно! Тут мне нечего возразить.
Он выговаривал слово за словом напряженно, медленно, через силу, а я его слушал всеми фибрами души, всем существом… Но вдруг он резко переменил тему:
- Ты вспоминаешь иногда о Белеве?
- Да, отец. Вспоминаю.
- А о погроме?
- Как сейчас вижу погреб. Тамошний сумрак. Слышу, как там тихо…
- А помнишь похороны?
- Память о них не умрет до конца моих дней.
- Те носилки…
Я все это видел, как воочию. Черные носилки, толпу за ними, троих служителей в черном с плошками в руках…
- Помнишь, что кричали три служителя перед гробами? "Милосердие спасет вас от смерти!" Какая вроде бы нелепая фраза! Предположим, кто-то вбил себе в голову, что необходимо раздать состояние нуждающимся, допустим, он занимается этим каждый день и даже ночами… Значит ли это, что он никогда не умрет? Получат ли щедрые богачи, кроме денег, еще и гарантию бессмертия? Ведь нет же! Этот призыв означает нечто иное: помогая бедным, не отводя глаз и слуха от тех, кто в нас нуждается, мы просто пользуемся привилегией жить так, как нам свойственно. В полную силу. Но какое это преимущество! Ведь иначе мы стали бы живыми мертвецами. Вот смысл речения "Милосердие спасет вас от смерти"… То есть будет спасать, пока не наступит смерть. Это мой подарок тебе на дорогу, сынок. Теперь ты понимаешь, почему я не мешал тебе заниматься тем, что ты делал? Кроме Эфраима, я других твоих приятелей-коммунистов не знаю. Мне только известно, что они хотят уменьшить страдание в мире. Это им зачтется, только это им и зачтется. Кто-то говорит, что они богохульствуют. Но это их дело. Тут решать и судить может только Всевышний. Главное то, что они сражаются ради тех, у кого нет ни сил, ни возможности сопротивляться. Прежде всего ты должен не проходить мимо страданий ближнего. Пока ты не прекратишь бороться с несправедливостью, защищать ее жертв, даже тех, кто уже на небе, до той поры ты будешь чувствовать, что живешь, то есть ощущать в себе Бога, Бога своих предков, своего детства, а в собственной груди - кипение человеческих страстей и Божьего сострадания. Самую большую опасность, сын мой, нарекли равнодушием.
Никогда еще мой отец не вкладывал так много в такое малое число слов. Я же не отрывал глаз от его пальцев, блуждавших по раскрытой книге. Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не склониться к его руке и не поцеловать ее, как когда-то в День Всепрощения.
- А помимо сказанного, - продолжил отец, - вот чего не забудь: ты правоверный иудей - это самое главное, именно оставаясь им, ты поможешь человечеству. Если ты забросишь братьев своих ради кого-то другого, ты кончишь тем, что отречешься от всех. Прими этот завет, который я оставляю тебе в наследство.
Он замолк на мгновение, рука замерла на открытой странице. А затем повторил:
- Обещай оставаться иудеем. Большего я не прошу.
- Обещаю.
- Обещай каждое утро надевать филактерии.
- Обещаю.
- Постарайся не есть свинины. Не забывай прерванных занятий. Отмечай наши праздники. И, тут я уверен, ты будешь поститься в День Всепрощения.
Эта его убежденность меня умилила. Как он мог знать, предвидеть? Ведь через какую-нибудь неделю я буду в столице, затем - в другом городе, потом - в третьем, встречу иных людей, услышу новые речи. Как знать, не придется ли мне отречься от самого себя, от него? Почему он так уверен во мне?
Отец между тем захлопнул книгу и достал из кармана платок. Больше ни слова он не произнес. Я - тоже. Потом мы прошли на кухню к матери. Она улыбнулась нам, счастливая оттого, что видит нас молчавшими, но явно примиренными.
Неделя прошла очень медленно и очень быстро. Мне следовало хорошенько подготовиться к путешествию, а я пытался как можно больше времени проводить с родителями. Наконец настал день отъезда. Чемодан был уже собран - бери и пошел. На столе меня ожидал толстый конверт с ассигнациями. На кухне мама приготовила чай. Мы выпили его стоя, обменявшись несколькими незначительными фразами, до краев наполненными сдержанной нежностью. "Ты будешь осторожным?" - "Буду-буду". - "Не забывай поесть". - "Не забуду". - "Пиши". - "Обязательно". - "Маше передай, что…" - "А ее детям…" - "Злате скажи, что…" - "А ее жениху ты объяснишь, что…" Никогда я еще не чувствовал такой близости к родителям, совершенно беззащитным и смиренным перед сыном и грядущими испытаниями. Никогда еще я их так крепко не любил. Если это преступление, гражданин следователь, признаю себя виновным. Виновным в том, что питал подобные чувства к отцу и матери - двум прямым и добрым, искренним и честным существам, принадлежавшим при всем том к проклятому классу буржуазии. Они верили в Бога и исповедовали религию своих предков, они были чисты, их помыслы были чисты, но при этом они не сделались коммунистами. Признаю свою вину в том, что любил их больше наших возлюбленных вождей, больше кого бы то ни было на целом свете, да и теперь, виноват, я их еще люблю, притом в тысячу раз, в шесть миллионов раз больше, чем при жизни.
Отец напомнил, что пора, время прощаться. Я проглотил слюну. Где-то ревел маленький мальчик, его мамаша отчитывала крикуна.
- Будет осмотрительнее, если мы не пойдем с тобой на вокзал. Лучше не привлекать внимания.
Он был прав. Доносчиков вокруг хватало. Поэтому мой чемодан понесет Эфраим, а я буду как бы его провожать, словно это он собирается провести недельку-другую у ребе в городке Вардейне.
Я поцеловал у матери руку. И у отца. Сердце билось так громко, что мне было слышно. К счастью, почти тотчас явился Эфраим. "Пальтиель, больше никаких слез", - таков был его молчаливый приказ. Я быстро вышел. Не вполне удобно плакать, когда ты уже в призывном возрасте и считаешь себя готовым сразиться со всеми воплощениями мирового зла во имя того, что прекрасно, справедливо, человечно, иными словами - во имя Революции.
На деревьях, которыми была обсажена улица, сияли тысячи золотых и медных бликов. Прохожие здоровались, их тени мирно следовали за ними, птицы что-то насвистывали, на меня натыкалась бегающая ребятня, а душу волновали смутные предчувствия. Я шел медленно, стараясь не оборачиваться, ощущая спиной обжигающий взгляд отца и затуманившийся взор матери. Казалось, эти двое, застывшие за моей спиной, шествуют впереди меня. Собираются заботливо опекать меня до самого конца.
Знал ли я тогда, что никогда больше их не увижу?
Гриша, сын мой,
я прерываю эту "исповедь", чтобы написать тебе письмо. Когда ты его прочтешь, ты будешь достаточно большим, чтобы его - и меня - понять. Но вот прочтешь ли ты его, дойдет ли оно? Боюсь, что нет. Как все, что пишется арестованными, оно, вероятно, будет пылиться в тайных архивах. И все же… Что-то во мне твердит, что завещания никогда не теряются. Даже если их никто не прочтет, их содержание в свой час доходит по назначению. Зов умирающих будет услышан, если не сегодня, то завтра. Все наши деяния записаны в большой Книге Творения - вот квинтэссенция того благородного учения, что зовется иудаизмом. И эту премудрость я передоверяю тебе.
Пишу тебе, потому что скоро умру. Когда? Не ведаю. Через месяц, через полгода. Когда закончу эту исповедь? Не спрашивай: у меня нет ответа.
Стоит ночь, но не знаю, во мне эта темнота или снаружи. Ярко горит лампочка, от которой я слепну. Скоро тюремщик откроет глазок в двери. Я уже узнаю его шаги. И не боюсь его: я пользуюсь некоторыми привилегиями. Могу писать, когда хочу, сколько хочу. И что хочу. Я - свободный человек.
Стараюсь представить, каким ты будешь через пять лет, через десять. Кем станешь, когда сравняешься со мной годами. Что ты будешь знать о допросах и страхах, терзавших твоего отца?
Я тебя вижу, сынок, так же ясно, как собственного отца. Как во сне, в той сновидческой реальности, на мой голос откликаетесь вы оба, хотя бы для того, чтобы сказать миру, как он уродлив, хотя бы затем, чтобы вместе крикнуть "На помощь!", вдвоем оплакать погибшие надежды и воспеть смерть Смерти.
Я - твой отец, Гриша. Мой долг давать тебе наставления и советы. Где их черпать? Моя жизнь не настолько удалась, чтобы я мог претендовать на право управлять твоею. Хотя я повидал людей, мне неизвестно средство для их спасения, я не смог их разбудить. Иной раз я даже спрашиваю себя, а хотят ли они быть спасенными и разбуженными? Несмотря на все, что мне удалось узнать (а я узнал в своей жизни много чего), я бы не отважился давать ответы на серьезные вопросы, те главные, что относятся к человеческой природе и ее сути. Отдельный человек перед лицом будущего, перед другим человеком - ближним - не имеет никакого шанса выжить. Остается вера. Всевышний. Как объект вопрошений, я бы Его охотно принял. Но Ему желательны не вопросы, а утверждения, я же отнюдь не спешу примыкать ни к какой конфессии. И все-таки… Мой отец и отец отца верили в Бога, я им завидую. Говорю тебе, чтобы ты знал: я, тот, кто никогда никому и ничему не завидовал, - я завидую их чистой вере.
Может быть, тебе выпадет оказия прочитать мои стихи. Они - своего рода духовная биография. Впрочем, нет. Звучит претенциозно. Может, биография поэтическая? Тоже не подходит. Гимны. Это просто гимны в дар отцу, которые я услышал во сне. Среди самых последних в моей голове еще звучит один, и я все стараюсь его переработать. Название у него одновременно наивное и ироническое: "Жизнь - это поэма". Но жизнь - совсем не поэма. Я так и не понял, что такое жизнь, и умру, не узнав ответа.
Мой отец, чье имя ты носишь, он знал. Но его уже нет. Вот почему я только и могу, что сказать тебе: помни, он знал то, что его сыну неведомо.
При всем том я искал ответ. Если у меня будет время, опишу, как я это делал.
По меньшей мере могу сказать следующее: не иди моим путем, он не ведет к истине. А истина для еврея - оставаться среди своих братьев. Соедини свою судьбу с судьбой своего народа, иначе ты никуда не придешь.
Не то чтобы теперь я стыдился своей прежней веры в революцию. Она позволила надеяться массам голодных и преследуемых. Но я знаю, к чему она привела, и больше в нее не верю. Великие исторические потрясения, драматическое ускорение развития… в итоге я стал предпочитать мистиков политикам.
Мне придется умереть через месяц или год, а я хочу жить. С тобой, для тебя. Чтобы познакомить тебя с некоторыми действующими лицами, которые в камере разделяют со мной мое ожидание.
Знай же, что в своей исповеди я признаю себя виновным. Да, виновным. Но не в том смысле, который желателен обвинению. Напротив, я виноват, что не жил так, как мой отец. Вот, сын мой, как парадоксально все повернулось: я прожил жизнь коммунистом, а умираю иудеем.
Над миром прошел ураган, люди теперь не те, что раньше. Вот и я вырос, созрел. Бродил по лесу, затерялся. Слишком поздно возвращаться назад. Такова жизнь: пути назад нет.
Твой отец.
"Сдается мне, с тобой произошла неприятность…"
- Сдается мне, с тобой произошла неприятность, - сказал тогда ночной сторож Зупанов. - Тебя пришлось отвезти в больницу. А ты не плакал. Браво, малыш! Ты, Гриша, мне нравишься. Ты умный мальчик. И смелый. Давай поговорим. Да, я знаю: ты не можешь. Ну ничего. Мы все же поговорим. Пойдем ко мне. Там нам будет удобнее. Ты меня не знаешь? А вот я тебя знаю. Работа у меня такая: я знаю всех в этом квартале. Я в курсе того, что происходит в каждой квартире, в каждой семье. Знаю твою маму, ее соседей. Мне известно и о том, кого ты презираешь и кого - забавная штука! - я тоже терпеть не могу. Я говорю о докторе Володе Мозлике. Странный он доктор… Ну, пойдем же. Нам лучше поговорить у меня. Как мне приноровиться, чтобы тебя, немого, понимать? Не волнуйся: с этим все будет в порядке. Я научился слышать речи, которые не произносят, читать те слова, что только возникают в голове и человек клянется себе, что никогда не скажет их вслух. Ты только вообрази, что говоришь, - и заговоришь… Ты мне доверяешь?
Гриша ему доверился. Они сделались друзьями. Союзниками, не имевшими друг от друга секретов. Ведь Гриша нуждался в отце, а Зупанов - в сыне.
Эта встреча произошла в один из летних вечеров. Стояла ужасная жара. Красноград едва дышал, самомалейшее движение требовало усилий. Даже мухи и комары жужжали как-то заторможенно.
Раиса и Мозлик отправились искупаться. Гриша, один в квартире, сидел и жалел себя. Он поссорился с Ольгой, своей школьной пассией. К тому же то, что он вдруг онемел, усугубляло его одиночество. Ему стукнуло четырнадцать, а он уже без сил. Готов сделать над собой что-нибудь непоправимое. Чтобы наказать мать? Мозлик бы ее быстро утешил. Нет, это еще могло подождать. До завтра, до следующего года.
Он поднял с пола газету, там не оказалось ничего интересного. Полистал книжку на прикроватной тумбочке - тоже скукота. Переворачивал страницы, не останавливаясь на строчках. Даже не мог разобрать, о чем роман, выпущенный самым знаменитым из известных писателей. И отправился налить себе стакан воды, когда в дверь постучали. На пороге стоял низенький лысый человек.
- Можно войти?
Гриша кивнул.
- Я тебя увидел и сказал себе… Ах, прости, я не представился. Меня зовут Зупанов. Зупанов, ночной обходчик, сторож… Можно сесть?
Гриша знаком показал ему на стул и - тоже жестом - спросил, не хочет ли тот выпить стакан воды.
- Нет, спасибо. Я просто так зашел. Поговорить. В этот час мы в доме одни. Жильцы ушли купаться или немножко подышать в парке свежим воздухом. Я тебе не помешал?
Гриша отрицательно замотал головой. Ему ничего не могло помешать, ничто не волновало и не тяготило.
- Не хочешь зайти ко мне? Там нам будет удобнее, - предложил сторож.
Гриша посмотрел на него повнимательнее. Этот человек назвал себя сторожем. Как могло случиться, что он его до сих пор не замечал? Зупанов угадал, о чем он думает.
- Ты наверняка сталкивался со мной тысячу раз, но ни разу не пригляделся. Это тебя удивляет? А я такой: не привлекаю к себе внимания. Я среди людей как хамелеон или что-то в этом роде. Растворяюсь в обстановке, становлюсь частью пейзажа. Во мне нет ничего, что притягивало бы взгляд. Все во мне такое обыкновенное, что люди на меня смотрят и не видят. Зато я их вижу. А как бы ты хотел? Дело сторожа - сторожить.
Сколько ему было лет? Около шестидесяти. Чуть больше, чуть меньше - одним словом, человек без возраста. Уже в детстве у него, наверное, было такое же круглое невыразительное лицо, он глядел бледными тусклыми глазами, плечи, как и теперь, были покатые, голова без следов растительности, походка тяжелая - ничто в нем ни тогда, ни сейчас не возбуждало интереса. И Гриша понял почему: все черты казались как бы стертыми, настолько, что взгляд соскальзывал со лба к носу и губам, не задерживаясь ни на одной складочке, морщинке. Ничто не останавливало внимания. Полная безликость.
- Пойдем, сынок, - предложил Зупанов. - Я буду говорить за двоих. Расскажу тебе такие истории, каких ты не знаешь, а знать обязан.
Они спустились в полуподвал, Зупанов открыл одну из дверей, предложил войти, налил стакан газировки. Гриша пил ее мелкими глотками, оглядывая комнату. Раскладная кровать, стол, два стула, сундук, этажерка с книжками, по корешкам которых он пробежал глазами, читая названия. И застыл: там стоял томик Пальтиеля Коссовера "Во сне я видел моего отца".
- Ну-ну, сынок, тебе нехорошо?
Но тут сторож заметил, что Гришин взгляд прикован к этажерке.
- A-а, вот оно что! Этот сборник… ты удивлен? Почему же? Разве я не имею права любить поэзию? Он на идише? А что такого? Идиш я понимаю.
Он взял книжку и открыл наугад. Стихотворение называлось "Искры". Неуверенным голосом он начал читать, и Гриша тотчас едва не разрыдался. В его голове теснилось столько вопросов: "Кто вы, Зупанов? Где вы откопали книжку? Как долго вы тут в квартале сторожите? Вы знали моего отца?" Казалось, сторож его понял:
- Настанет день, и ты услышишь побольше. Ты придешь еще. А я тебе расскажу: ты должен узнать все.
Зупанов нагнул свою лысую голову, словно спрятал ее на груди. Может, желал скрыть, как ему трудно? Казалось, его тело растворялось в воздухе, и Гриша почувствовал необъяснимую тупую дурноту.
Слово Зупанов сдержал. Ночной сторож знал так много всякого! Восхищенный и испуганный Гриша слушал его, боясь упустить хоть слово или интонацию. Даже если б с ним заговорил собственный отец, вряд ли он слушал бы с большим вниманием.
Кто был этот человек? Почему он жил один, без семьи, без родни? Чем он был занят помимо работы? С кем виделся? Кто ему все это рассказал и кому еще он говорил об этом?
Со временем Гриша убедился, что его друг остается человеком совершенно закрытым. Если он и упоминает о других, то лишь для того, чтобы избежать разговоров о себе.