Большие и маленькие - Денис Гуцко 13 стр.


Пока старуха кряхтит в сортире, приходится ошиваться неподалёку. Для соседских глаз, которые могут подглядывать из провалов распахнутых окон, Янка делает вид, что она сама по себе: ходила-гуляла, заглянула вот в кирпичный дворик. Чего б не заглянуть. Мимоходом. К тому же здесь тень. "Фух, какая жара", – время от времени картинно машет на себя ладошками. Старательно изображает обычную дворовую девочку, которая не застала во дворе подружек. Покачается на липе, нацарапает крестики-нолики в подсохшей луже. Посмотрит на муравьёв, снующих в кирпичной трещине. Как они тащат в темноту, в невидимую потайную глубь, травинки и соринки – свои муравьиные кирпичики. Интересно и немного жутковато – смотреть и представлять, как внутри человечьего дома, поперёк всего, над головами, под ногами у жильцов, кипит невидимая, неслышимая стройка. Растёт новый муравьиный дом. И когда-нибудь прорастёт насквозь. Стены рассыплются. Вывалятся мебель, одежда, телевизоры, посуда побьётся вдребезги. Сами жильцы будут лежать вперемешку с мебелью и битой посудой, в неудобных вывернутых позах, как куклы на помойке.

Но старуха, конечно, спасётся.

Янкин папа говорит, что даже находиться возле кирпичного дома смертельно опасно.

– Это же смертельно опасно, как ты не понимаешь! Совсем не понимаешь, да?! Инвалидом хочешь остаться?

Ругается, велит маме запретить Янке сюда ходить.

Но мама перестала делать то, что велит ей папа. Без всяких ссор. Просто взяла и перестала, и всё.

Так даже лучше. Когда они с папой ссорились, ходили потом с покорёженными лицами, и каждый норовил Янку побаловать: то вкусного принесут, то книжку почитают. Папа "Тома Сойера", мама "Алису в Стране чудес". Янку ни вкусности эти, ни книжки не радовали. Потому что было это – ненастоящее. А в ненастоящем хуже всего то, что после него даже самое настоящее как будто слегка привирает.

Теперь родители не ссорятся. Книжки так и лежат недочитанные, высунув закладки, как языки. У "Тома Сойера" зелёный, у "Алисы" жёлтый.

Главное, не прозевать, когда старуха заворочается в щелястой кабинке, заскребёт костылём и, тараща водянистые глаза, высунется в солнечный свет.

– Яночка, – протяжно зовёт она, не находя перед собой протянутой руки. – Я-а-аночка.

И тогда всем, кто прячется за окнами обступивших Янку многоэтажек, становится ясно, что она здесь вовсе не сама по себе, а как раз таки со старухой. Привела её, стало быть, в туалет. Сейчас поведёт обратно. Вниз по горбатой тропинке, вверх по железной лестнице – медленно, долго, с бесконечной передышкой на площадке между пролётами.

До лестницы дотягиваются ветки липы: просовывают изумрудные листики в решётку ступенек. Янка со старухой ступают прямо по листьям, оттаптывают их нещадно. Узловатые скрюченные пальцы – когтистые корешки – крепко обвивают Янкино запястье. На запястье остаются синяки. Заметив их, мама учинила допрос, откуда синяки, кто наставил. Янка подумала, и соврала: не было настроения рассказывать правду. Сказала, что на перемене играли в ловитки, и кто-то схватил её, спрятался за ней от лова.

– Спасибо тебе, спасибо тебе, спасибо, – не переставая, нашёптывает старуха, переставляя непослушные ноги.

Будто колдует. Как будто, стоит ей замолчать, Янка исчезнет. В тыкву превратится или в мышь.

Без подмоги поход в туалет для Кочубейши – тяжкое испытание. В последнее время, когда Янка стала забегать к ней чуть ли не каждый день, старуха дожидается её прихода, терпит. Встречает просящей гримасой:

– Деточка, отведёшь?

Жалость тут ни при чём. Жалость быстро закончилась. Поначалу Яна даже расстраивалась, что она такая чёрствая. Но потом решила: ну и ладно, какая есть.

Что и говорить, водиться со старухой непросто. Не так представляла себе Янка дружбу.

Во-первых – вот, путешествие к сортиру.

Во-вторых, приходится помогать ей с обувкой. Ох.

В-третьих, одноклассники стали воротить от Янки носы. От приставучего старушечьего запаха. Дразнят "трупяшкой".

– Нашла себе подругу, – удивилась мама, когда узнала. – Осталось только вшей принести. Позора не оберёшься.

Правда, запрещать не стала. Заставляет каждый раз проветривать на балконе одежду: не настираешься!

Янка думала забросить Кочубейшу. Ну, а каково всё это?

Не смогла.

Заскучала без волшебного аттракциона, когда сидишь в обшарпанной комнате с обвислым ковром во всю стену, смотришь на старуху, как она смотрит в окно, или, нахмурившись, дремлет в кресле после бессонной ревматической ночи, или посасывает ложку с овсянкой, дёргая длинными седыми волосками над верхней губой, и перебираешь в уме истории, в которых она – не она, а та смуглая глазастая красотка с желтоватых обтрёпанных фотографий. От несоответствия, от ослепительного этого контраста, перехватывает дух. Всего-то и нужно – глядя на старуху, подумать о той, молодой, с бровями-арками и чёлкой, складчатой смуглой волной сбегающей к правому виску. Или даже о той, из детдома: косы, галстук, лобастые сапоги из-под юбки.

Игра захватывает Янку.

Ей, конечно, хотелось бы понять, почему так. Почему захватывает. Но это может и подождать, это не к спеху.

– Милая, – просит старуха. – Нарисуй мне фонтан. Поняла, какой? Тот.

Яна рисует.

Тот фонтан втиснулся между окнами, вплотную к фасаду. Надюша просыпалась под его журчание. Задумчивая женщина в хитоне льёт себе под ноги воду из наклонённой амфоры. Увидев однажды такой фонтан на экскурсии с детским домом – вспомнила и разревелась. Хватило ума не сознаваться воспитателям, по какому поводу слёзы. Понимала уже, чего от неё ждут.

Рисовать тот фонтан несложно. В Доме творчества женщины с наклонённой амфорой – гипсовые, карликовые – расставлены в каждом классе.

Шуршит карандаш, обшарпанная комната ползёт по швам.

Отец военврач. Сослуживцы подарили ему белую бурку, Надюше разрешали с ней играть. Бурка пахла зверем и табаком. Отец набрасывал её, когда выходил покурить на крыльцо.

Мать, прежде чем отправиться с Надюшей в сад после классов, снимала кольца. С чеканным увесистым стуком выкладывала кольца на комод. Девочка считала: раз, два, три… Как только на комод уляжется последнее, мать распахнёт объятья и бросится ловить хохочущую улепётывающую дочку. Колец ровно восемь. Иногда мама жулит, незаметно снимая два кольца за раз.

Остальное размылось и выветрилось. Даже лиц не различить.

Бурка и кольца.

И ещё горстка разрозненных осколков.

Белый кружевной фартук, колючие пяльцы, марширующий по улице оркестр, лестница в чулан, Рождество, ссыпанные в ведёрко столовые приборы с запахом нашатыря, арбузные ломти, к которым не добраться из-за пчёл, ходики, патефон, люстра с ажурными бронзовыми гирляндами – опущенная на пол и обмякшая.

Убитыми их не видела. Её сразу забрали, на следующее утро.

В детдоме была лучшая ученица. Грамот – пачки.

Выносила знамя на торжественные линейки. Знамя тяжёлое. Древко пристёгивали лямкой через плечо, конец вставлялся в петлю, висящую на ремне. По бокам другие отличники, держат салют. Пока дойдут под барабанный бой и горны до трибуны, вся взмокнет, хоть выжимай.

Мраморные колонны в зале белили.

Сандалии тоже надлежало натирать мелом, чтобы выглядели белей и новей.

У повара жил попугай Фря. По выходным повар разрешал кормить его тем, кто хорошо себя вёл в столовой. Однажды попугай клюнул Зину в плечо, и повар рассмеялся, что эта Фря умеет спутать корм и кормильца.

– Готово, Надежда Павловна. Смотрите.

Пока карандашный фонтан отплясывает цыганочку в руке Кочубейши, а та пытается поймать его лупой, как муху стаканом, Яна продолжает листать пересказанную ей давнишнюю жизнь, отыскивая в нездешних картинках какую-нибудь особенно яркую, подходящую на сегодня.

Платье, сшитое из бывшей занавески.

Газетные папильотки на ночь.

Гигиенический осмотр. Ужас.

Острый запах библиотечной пыли.

Летучий фонарик со свечой внутри, посреди ночи вплывший в окно девичьей комнаты. Визг, беготня. Фонарик ткнулся в потолок и погас. И рухнул на пол.

На выпускном два брата по очереди признались в любви. Кидали жребий, кому признаваться первым.

Комендант общежития тайком бегал в церковь, просил за больную жену.

С чердака можно было разглядеть корабли в порту.

Использованные пробирки лежали на подоконнике и делали радуги. Заходишь в лабораторию – снопы радуг тебе в лицо.

Закончить химфак экстерном не удалось: посоветовали не высовываться с таким происхождением.

Научилась читать египетские иероглифы.

Зазубрила рецепты ста блюд. Некоторые даже готовила на общежитской кухне.

Наука казалась спасением.

"Наука, деточка, казалась спасением. Я так загорелась".

Влюбилась безответно, отчего пришлось отказаться от аспирантуры. Он был младший научный сотрудник. Сказал, что мог бы воспользоваться, но как честный человек и ответственный сотрудник обязан сознаться: любви с его стороны нет и не предвидится.

Через много лет, после войны, встретились: заматерел, стал руководителем кафедры. Подарил гвоздики, приглашал заходить без церемоний. Она не решилась снять пальто, под которым был фронтовой китель с медалями. Так и не зашла ни разу.

Медали унесли воры, восстанавливать не стала. Перед кем хвалиться?

В Бессарабии ели лошадь.

– Замечательно фонтан у тебя получился. Так и лопочет.

– Я могу ещё что-нибудь. Я сегодня не спешу.

– Нарисуй, Яночка.

– А что?

– Да что хочешь.

Съеденная лошадь, как её ни отгоняй, возвращается. Если уж вспомнилась, так на целый день.

После боя пришли местные, сказали, что в болоте лошадь раненая увязла. Передние ноги перебиты. Всё равно сдохнет. Попросили разрешения добить и съесть. Командир разрешил, но бойца не послал: давайте сами как-нибудь. Сами они добить не сумели. Не смогли, наверное, до шеи по трясине добраться. Резали мясо с задней ноги. Лошадь было слышно в дальних окопах. Мясо коптили в воронке, пряча тлеющие угли под плащ-палаткой – для маскировки. На тех же углях пекли картошку, и те, кто ел только картошку, не пострадали. А тех, кто ел лошадь, ужасно несло.

"Всю ночь топотали, бегали в кусты".

Янка вынимает из папки новый лист бумаги и принимается набрасывать: верхушки леса, взрывы, багры.

Переправлялись ночью через реку, многие утонули. Местные с берега цепляли баграми тех, кто доплывал, вытаскивали.

Надю зацепили за ворот, когда уже выбилась из сил.

После переправы приказали выпить спирта. Не стала. Совсем не пила, не переносила спиртного. Сосед по строю шутки ради доложил командиру – саботаж, дескать, Кугушева не пьёт. Командир подошёл и вылил ей спирт за шиворот мокрой гимнастёрки. А потом влез туда рукой и стал растирать. "Всем, кто не пьёт, растираться!" В первый раз её так нескромно касался мужчина. Бежали потом километров десять. Пар клубился над спинами.

С Витей встретилась в передвижном госпитале. Угодила туда после осколочного ранения. Ранило пустяшно, навылет в мякоть плеча – но рука не рабочая, и командир отослал подлечиться в тыл. Жалел её всегда.

Судьба отвела ей на Витю лишь несколько дней.

Познакомились на танцульках. Поезд стоял вторые сутки на разъезде под городком Яссы, и прямо на платформе приключились танцульки под гармонь.

Надя танцевала со всеми, кто приглашал, Витя, с зашитым животом, плясал вприглядку. Улучив момент, подошёл, решительно оттёр намечавшихся кавалеров.

Сиренью пахло до оскомины.

Артиллерист. Красавец. До войны работал на метеостанции.

"Любовь была такая, что казалось – война закончилась".

До городка Яссы было несколько километров. В Яссах можно было бы расписаться. Витя даже разузнал, где там комендатура.

Но перед отправкой на Ковель Надю из госпиталя выписали.

"Всегда заживало на мне, как на собаке. Вот и в этот раз".

Вернулась в корпус. Вскоре поняла, что беременна. Решила: при первом же удобном случае скажу командиру. Но на очередном марше началось кровотечение. И ребёнка не стало.

Чтобы нарисовать танцульки, Яна расспрашивает, как выглядела станция, как сидел баянист, где сирень росла, про фонари уточняет.

Шуршит карандаш, расползаются швы.

– А мы с Витей где же, Яночка?

– Вон, двое, под фонарём, видите?

Ах, да, вижу. Вижу. Вон они мы. Беседуем. Обо всём сразу. О войне, о том, кто что успел до войны. О чём мечтали. Моментально стали родными. Никаких тебе вступлений. Так бывает, девочка, так бывает… И рука у меня на перевязи, да… Он порой забывался, как притиснет, у меня искры из глаз… а я молчу, и целоваться…

О том, что Витя погиб в Румынии, узнала только через полгода. Всё это время ждала от него весточки, сама выискивала, бегала встречать почтальонов. Получила письмо от его сослуживца: "Уважаемая Надежда, поскольку Виктор был мой верный боевой товарищ, с прискорбием сообщаю…"

Рисовала старухе её воспоминания и не заметила, как повзрослела.

Когда-то ждала с нетерпеньем, караулила, как праздник.

Никакого праздника.

Легче не стало.

Мальчишки смотрели по-новому – одни гадко, другие задумчиво. Гадкие донимали пуще прежнего, добавив к обычным шпилькам шуточки, вгонявшие Яну в краску. Задумчивые, напротив, переставали при ней материться (на большее мало кто решался).

Родительские друзья вдруг сплошь потускнели. Разговоры их, одни и те же, растянувшиеся на много лет, невозможно стало слушать.

Хотелось грубить по любому поводу.

Жанна Дмитриевна раздражала так, что к концу занятий начинала болеть голова.

Любимое домашнее дело – помечтать у окна – забыто напрочь.

Папа первым подвёл черту. Оглядев пришедшую из школы Яну, сказал:

– Пора бы уж подлиннее юбки носить, – и чиркнул в воздухе ладонью.

Всмотрелась вслед за ним: так и есть, и в зеркале другая Яна, и в мыслях.

Ужиться бы с ней, с другой.

Родители вдруг спохватились, что Янка со старухой – уж слишком далеко зашла.

– Растёт без бабушек-дедушек, – сказала мама. – Вот и прибилась.

Папа хмуро промолчал. Но вскоре после этого мама звонила своей маме, бабушке Люде, и уговаривала её приезжать, общаться с внучкой.

Других бабушек-дедушек Яна не знала. Ольга Панкратовна, бабушка по папиной линии, умерла, когда Яна пошла в первый класс. Мамин папа, Фёдор Васильевич, вообще умер молодым: на заводе упал в коллектор. Про дедушку по папиной линии известно только, что жив – но далеко, где-то за Уралом. Бросил семью ещё в папином детстве. Не звонил, не писал. И поэтому как бы не в счёт.

С бабушкой Людой тоже не всё гладко. У них с Янкиным папой конфликт и разрыв отношений. Но мама поговорила с ней основательно как никогда, прикрикнула даже и всплакнула. И однажды воскресным утром, родители ещё не вставали, бабушка действительно нагрянула. С плетёной корзинкой фруктов на локте. Вымыла фрукты "в трёх водах", промокнула полотенцем, усадила Яну за стол. Сидели, бабушка предлагала попеременно то персик, то виноград, расспрашивала, как у Яны с учёбой. Янка футболила по тарелке отвалившуюся виноградину, через силу отвечала, ждала окончания. Проснулась мама, заглянула на кухню. Бабушка сделала ей замечание, что та спит до полудня, и с утра пораньше выглядит так, будто воду на ней возили. Мама, не успев спросонья собраться, огрызнулась. И понеслось.

Думала, что сама-то Кочубейша ничем удивить не может. Старуха представлялась ей заколдованным коконом, из которого время от времени – и только для глаз, готовых увидеть – вылупляется в кровавых сгустках прошлое, чтобы мелькнуть, завораживая мощью и запредельностью полёта – и погаснуть.

Ошиблась.

Перед Новым годом пили чай с лимоном, когда заявился тот гражданин в шикарной меховой шапке и потёртом пальто.

Поздоровался певучим баском, отвесил поклоны.

Кочубейша узнала пришедшего сразу. Как-то вся собралась, приосанилась. Спрятала за коробку рафинада чашку с блюдцем, полным пролитого дрожащей рукой чая. Яна и не знала, что старуха может так прямо разогнуть спину. Что дряблые мешочки и лоскутки способны сложиться во вполне понятный, безошибочно узнаваемый сарказм.

Казалось, и бровь выгнулась аркой, и подбородок проступил острей.

– Позвольте? – поинтересовался гражданин и осторожно дотронулся до шапки.

– Слушаю, Сергей Петрович, – ответила Кочубейша таким упругим голосом, что Яна забыла отпить чай из поднесённой ко рту кружки. – Чем обязана снова?

Сергей Петрович помялся, демонстративно покосился на вешалку возле двери. Но старуха молчала, таращась на него в упор, и он остался в пальто. Уселся на стул, стоявший напротив Яны, нахлобучил шапку на колено.

Яна смекнула, что этому гостю чаю предлагать не нужно. Принялась смачно отхлёбывать и отдуваться у него над ухом.

– Как и обещал, пришёл справиться, не переменили ли вы своего решения, дражайшая Надежда Павловна.

Он улыбчиво замолчал. Старуха, помедлив, и как будто не сразу поняв, что от неё ждут ответа, развела руками.

– Помилуйте, Сергей Петрович. В четвёртый раз об этом спрашиваете.

– И в пятый, Надежда Павловна, если придётся, кротко и терпеливо спрошу. И в двадцатый.

– Ой! – испугалась она. – В двадцатый?!

– Вы, как всегда, в своём духе, – гость в пальто махнул на старуху шапкой, глупо рассмеялся и тут же сделался нарочито серьёзен. – Имею сообщить вам, Надежда Павловна, что у нашего собрания теперь есть постоянный спонсор. Пока инкогнито, но весьма, весьма достойный человек. К дворянству, правда, никакого отношения не имеющий, но человек, поверьте мне, очень достойный. Расскажу подробней, как только вы почтите нас своим визитом. И непременно пред ваши светлы очи представлю.

– Сергей Петрович, я же вам русским языком сказала… Вот ведь чудак, ей-богу.

– Надежда Павловна, но подумайте вот о них. – Не без раздражения он кивнул в сторону Яны, с причмоком и сопеньем допивавшей чай. – С вашим происхождением и, так сказать, при нашей поддержке… Ведь собрание могло бы стать, вы подумайте, указующим маяком…

– Фу ты, – старуха поморщилась, пробурчала себе под нос. – Указующим маяком…

– Что, извините?

– Я говорю, к истории вашего… э-мм… дворянского, так сказать, собрания я, древняя, но из ума не выжившая старуха, не имею никакого, ну ни малейшего отношения. Да, впрочем, я вам уже говорила. Вы ведь не слушаете.

– Да как же…

Он повозился с пуговицей, достал из рубчатых шерстяных недр беленький конверт, внимательно оглядел стол.

– Вот, – выложил конверт на самый угол – видимо, клеёнка там была почище. – Здесь официальное обращение к вам членов уездного отделения.

– Правда?

Сергей Петрович подозрительно помолчал.

– Члены уездного отделения просят вас его возглавить. Поверьте, милейшая Надежда Павловна, вы не пожалеете, всё будет сделано в лучшем виде. Через пару месяцев…

Снова поморщилась, перебила его:

– Сергей Петрович, позвольте заметить, что "пара" обозначает два однородных предмета, составляющих целое. Пара перчаток, пара брюк.

– Да я просто…

Он неопределённо повёл плечами, осмотрел зачем-то свою шапку.

– Ладно. Пара, да… я понял, – сказал он упавшим голосом и скользнул взглядом по пузырчатым обоям над головой старухи.

Назад Дальше