С непривычной для газет сентиментальностью – в девяностые Яна газет не читала – выцветшие "Комсомолка" и "Спид-Инфо" поведали о княжеском роде караимов Кочубей-Кугушевых, последняя представительница которого скончалась в возрасте семидесяти семи лет, большую часть своей трудной незаметной жизни прожив в полубарачной развалюхе без удобств и телефона. О родителях, получивших блестящее образование в Петербурге, знавшихся с Гиппиус, щедро жертвовавших на театр и живопись и застреленных неизвестными неподалёку от своего особняка в девятнадцатом году, написано было пространно – дефицит фактов восполнялся сентенциями Сергея Петровича о людоедской эпохе. В справке архива Министерства обороны о рядовой Кугушевой сообщалось, что служить начала в 1942-м при медчасти 5-го кавалерийского корпуса, впоследствии, служа в 4-м гвардейском кавалерийском корпусе, за проявленную в боях храбрость и в связи со знанием немецкого языка часто откомандировывалась к разведбатальону. Награждена медалями "За отвагу", "За боевые заслуги", "За победу над Германией", орденом Красного знамени. Две записи в трудовой книжке. Четыре боевые награды. Так и воевала – нарасхват: то при медиках, то в разведке.
Кратенький список упоминаний Кочубей-Кугушевых в исторических источниках.
Справка с силуэтом скорбящей женщины: квартал 25В, захоронение номер 1452.
Сердце у Яны заныло, когда на картонном донышке с приклеенной тканевой завязкой она наткнулась на фотографию старухи.
Кочубейша стояла на фоне весенней липы. Верхушка костыля выглядывает из-за спины. Левая рука подпирает локоть правой, пальцы которой веером расправлены на ключицах. Прячет обвислый подбородок. Яна и не знала, что она его стеснялась. Прячет неумело, как и костыль. Сергей Петрович рядом вполоборота, чуть пригнув голову, чтобы быть поближе к низкорослой княгине. Улыбается сдержано, не забывая сохранять благородную меланхолию во взгляде. Когда запечатлелся? Возможно, в первый визит. Пока не успел ещё утомить старуху уговорами возглавить галерею выживших отпрысков.
Вечность после детдома, института, после переправы через Буг и сирени под Ковелем – целая вечность прошла, прежде чем девочка Яна стала наведываться в гости к Кочубейше. Долгая-долгая жизнь. Какая?
Пусть без семьи. Без детей. Но ведь были те, кто умел любить её основательнее и дольше раненого артиллериста. Были? У неё не могло не быть.
Но – ни словом, ни разу.
Ни о чём.
Ну да, девочка Яна легковесна была и разбросана. Не умела расспрашивать. Спрашивала про сирень, про баяниста. Но что-то подсказывало нынешней Яне, что старуха вряд ли сумела бы рассказать ей про другое – про долгую-долгую жизнь. Старея, забывала не то, что прожила давно, а то, что прожила тускло. Сбрасывала мёртвые чешуйки – собиралась в последний полёт.
* * *
То лето было обильно холодными обложными дождями. Залило пол-Европы. Куда ни приедешь – течёт, капает, моросит. К счастью, без жертв. Яна выписала серию акварелей: люди под тучами, на фоне предгрозового неба. Проверяют зонты, чинят дорогу, обнимаются. Критика встретила сдержанно. Гейнц взял на пробу несколько работ, но тоже был не в восторге. После первых продаж на Сотбис он ждал от неё продолжения: кипучие полотна с надломанной перспективой, рваная реальность, причудливо склеенная по прихоти художника. А тут – бытовые, в общем-то, сцены. Зачем-то прихлопнутые пасмурным небом. Яна сказала Гейнцу, что перерабатывает собранный материал. На самом деле кипучее и причудливое давно её покинуло и возвращаться, похоже, не собиралось.
В Киеве, где Яна сняла до конца октября студию в мансарде на Андреевском спуске, не работалось вовсе. Часами простаивала у окна с чашкой чая, как в детстве. Добросовестно рассматривала сценки, предлагаемые перекрёстком внизу и крышей дома напротив.
Прогулялась по Крещатику с фотографией Нади в кармане. Посидела на террасе неподалёку от Лавры с видом на Днепр.
Вернувшись в мансарду, фотографию сожгла. Выдула пепел на покатую крышу, и глупые голуби приняли его за корм. Слетелись, оглушив крыльями, замолотили клювами по железу.
– Вот дурни, – сказала она голубям. – Сейчас хлеба насыплю.
Мужчины не плачут
Егор опять собрался уходить. К кому на этот раз, Лилечка не знала. Либо коллега, либо пациентка. При его цельнометаллическом графике романы возможны только производственные. Но тридцать пять не двадцать, и Лиля не устраивает больше слежки, не караулит в соснах перед больницей, не допрашивает, наглотавшись валерианки, а Егор не торопится открыть имя новой разлучницы, длит интригу. Впрочем, к тридцати семи он таки вырастил из Лилечки ту, о которой мечтал с самого начала: она принимает его как стихийное явление. Сегодня есть. Завтра нету. Живём по обстоятельствам.
Мама до сих пор не устаёт напоминать, что она сказала, когда Лилечка познакомила её с Егором: "Пеняй на себя, дочка".
Дома пока ночует, но редко. За ужином помалкивает, смотрит испытующе. Будто проверяет, не закралось ли в решение ошибки, точно ли не может он с ней жить. Спать ложится в детской, стелет в проходе между кроватей мальчишек.
– Ну, ты ведь сачок насчёт секса, я так понимаю, – говорит Марина, давняя Лилечкина подруга и с недавнего времени начальница. – А твой-то гигант. Вот ему и давит.
У самой Марины грустный многолетний роман с заведующим третьей кардиологией, вдовцом, обременённым дочерью наркоманкой. Каждый раз, когда у Марины срывается свидание с Павликом из-за того, что у Кати ломка, или её забрали менты, или она решила вешаться, и Марина проводит очередной одинокий вечер при свечах, она является на работу с недоеденными деликатесами, устраивается после утреннего осмотра в кабинете и принимается анализировать несчастливую Лилечку.
– Ты не обижайся, Лиль. Но заметно же. Просто чаще надо с ним, понимаешь? Чаще. Чаще.
Лилечка любуется тем, как из судка под рассуждения о её вялой сексуальности одно за другим улетают канапе с ветчиной и креветками – будто тарелочки для стрельбы влёт, – а на стол, прямо на чью-то историю болезни, словно отстреленные гильзы, падают освобождённые от канапе зубочистки – и ей становится легче. Стихии стихиями, но кое-что навсегда. Например, это странное умение казаться кем-то другим. Лилечке не привыкать к неожиданным толкованиям собственной персоны. В восьмом классе отправилась на гандбольный матч, поболеть за подругу. Стоит возле ворот, никого не трогает. Вдруг подлетает тренер: "Ничего себе капитан! Все давно переоделись, а она тут ворон считает!" Соседка долгое время считала её радиоведущей: "Да нет, не разыгрывайте. Я же слышу! Я вас каждое утро в машине слушаю". Совсем недавно старушка Арзуманян в палате "люкс", из тяжёлых, поманила её к себе, усадила:
– А вы, доктор, простите, армянка? Я вот смотрю на вас…
– Нет, простите.
Соломенные волосы, молочная кожа – как можно было предположить в ней армянскую кровь… Старушка вздохнула задумчиво. Лилечка встрепенулась, наклонилась поближе:
– Я на первом курсе с Геной Межлумяном поцеловалась. Это не в счёт?
Старушка из вежливости улыбнулась, но шутить не была настроена. О чём-то серьёзном поговорить хотела.
– Да-да, молодость… первый курс, поцелуи, – покряхтела она, сворачивая разговор.
Лилечка после долго вертелась перед зеркалом в ординаторской, трогала свой нос, щупала скулы. И весь вечер напевала: "Ах, сирум, сирум…"
Арзуманян умерла через два дня: тромб, медсестра не успела довезти до реанимации.
Один-два раза в месяц, всегда неожиданно, Лилечка срывается в Москву, к любовнику. Андрей наезжает туда из Воронежа. Он сценарист, пишет для сериала "Терапия" и в столицу мотается часто. Но к Лилечке в Смоленск не может. Женатый человек. Жена бывшая актриса, играла в Москве, знакома с начальством Андрея, и отследить его незаконные перемещения ей ничего не стоит. Ему, однако, ничего не стоит прилепить лишний день к легальной московской поездке. Поэтому – исключительно в Москве, и только суточные свидания, словно кто-то из них отбывает тюремный срок.
Познакомились осенью в подмосковном пансионате. Марина вытолкала Лилечку в отпуск, отдохнуть с детьми, отвлечься от семейной рутины. Андрея пригласил продюсер – обсудить в расслабляющей обстановке сюжетные линии. Продюсер в первый же день расслабился сверх всякой меры, так что Андрей остался без дела и отправился скучать в зимний сад, где Лилечка, заслав мальчишек на коллективную велопрогулку, собиралась дописать отчёт для главврача (тот был большой любитель статистики). От медицинской темы и оттолкнулись. "Вы врач? А я про врачей пишу". Оттолкнулись и поплыли – и как-то незаметно к исходу недели заплыли за буйки.
Многое было за то, чтобы этот роман начался и, начавшись, увлёк её на самую глубь. Разумеется, им сводничала осень: стягивала нежную петлю туманов, дурманно дышала сухой листвой. И, разумеется, на ночных прогулках-посиделках, которые доставались им после того, как отключались измотанные велосипедом и лесными тропинками дети, Андрей держался на "отлично": не напирал, но и не запаздывал, и каждую черту переступал уверенно и красиво. В постели он оказался чутким и основательным, и настолько не похожим на неистового Егора, который каждый раз словно беса из неё изгонял, что Лилечка почувствовала себя так, будто новая жизнь началась. Всё выглядело предрешённым, она обожала привкус судьбы.
– У меня так торжественно внутри, что снова хочется перейти с тобой на "вы".
– Погоди, я чепец надену.
– Насмешница!
– Не обращай внимания. У меня у самой – торжественно.
Захлестнуло с головой, готова ради взбалмошных этих свиданий метелить в Москву, отрывая деньги от скудного своего бюджета, с трудом договариваясь с коллегами о подменах, возбуждая любопытство всего отделения. Скрывать такое от подружки-начальницы чревато, пришлось рассказать.
– Ну, ты даёшь, – удивилась Марина. – Сразу так радикально? Лиль, ну, не думала, что так тебя задену, правда. Мужчина-то стоящий?
В декабре Егор ушёл окончательно, с вещами. Ушёл неожиданно мягко, без скандала. В стены кулаками не лупил, не рассказывал, что Лилечка пожирает его мелкими кусками и скоро прожрёт насквозь.
– Растёшь, Карагозов, – попрощалась с ним Лилечка в подъезде. – Интеллигентно уходишь. Любо-дорого.
В прошлый Большой Уход, через два года после рождения Саньки, пытался уйти вот так же чинно, предварительно объяснившись с детьми: Тима по-взрослому за столом гипнотизирует стену, Саша в гамаке пузыри пускает, два чемодана посреди ярко освещённого холла – как значок "пауза".
– Мы с мамой очень разные люди. Мы решили пожить врозь.
Но чинно тогда не вышло: задержался, испортил финал. У Лилечки после все руки были в синяках. Нужно было что-то последнее досказать, дообъяснить ей. Хотя, казалось бы, объяснил ещё в двадцать, когда узнал, что она беременна и будет рожать: "Я, Лиля, одомашниванию не поддаюсь. Учти". Оказалось – нет, чего-то самого важного Лилечка никак не могла понять, и Егор хватал её за руки своими пятипалыми капканами, сжимал добела.
– Ты не хочешь понимать меня, Лиля! Не хочешь! С тобой как в комнате с глухонемыми, Лиля! Душно мне, понимаешь! Все эти твои обеды воскресные! Этот запах полироли!
А в мятущемся взгляде страх: вдруг снова – ошибся, снова не туда, и никакой новой жизни, яркой и праздничной, не будет, никогда уже не будет, совсем никогда… В детской мальчишки, таясь друг от друга, размазывают по щекам слёзы… и Егор наверняка не решится к ним зайти. Постоит под дверью, мрачно шепнёт: "Спят. Не буду будить", – и затопает решительно на выход, как солдатик в увольнительную. Жалко безумно… С Лилечкой жалость неизменно проделывает странный фокус: как только ужалит – эмоции отключаются, организм собирается пружиной, готовый немедленно действовать, вмешаться и прекратить. Однажды спрыгнула с подножки отъезжающего троллейбуса, заметив на остановке раненого кота (успешно пристроен к больничной столовой, зовётся Марио). Отравленная жалостью к Егору, Лилечка привычно собиралась, прицеливалась… но всё, что могла в предлагаемых обстоятельствах – затихнуть и ждать. Чтобы отбушевал поскорей, ушёл, не терзал себя и всех вокруг. Он же при виде её выжидающего спокойствия ещё больше бесился. Называл чудовищем.
В этот раз, видимо, начал смиряться – то ли с Лилечкиной жалостью, то ли с чем другим. Пробурчал из лифта:
– Прости.
Как будто между ними ещё возможны такие начальные мелочи, как обиды и прощения. Кто ж виноват, Карагозов, что такая трудноуправляемая досталась тебе игрушка – твой собственный норов. Иди уж, доигрывай…
В январе маме заменили раскрошившийся от остеопороза бедренный сустав. Московские поездки пришлось приостановить. Андрей прислал ей эсэмэской четверостишие: "Москва без тебя – столица печали. Январского неба пустой стакан. В сугробиках снега – трупики чаек, Рискнувших любить не свои берега". Уложив в тот день детей, Лилечка устроила мобильник в большой шарообразный бокал напротив себя, выпила в компании с ним вина.
Мама после операции приходила в себя тяжело. Злилась на собственную хромоту, на неуклюжесть. Отец спасался от неё на подлёдной рыбалке. Ухаживать за собой, мыть полы и готовить мама не позволяла. Но и Лилечку от себя не отпускала. Пересмотрели фотографии, мама подолгу вспоминала, рассказывала давным-давно знакомые, заученные наизусть истории. Как за молоком на комбинат ходила – в пять утра, через пустырь, как у Лилечки был самый пышный бант на Первое сентября. Всё перебирала – будто нащупывала в прошлом опору. Когда воспоминания закончились, закончилась и послеоперационная депрессия. Мама повеселела, расписала цветочками костыль, папа забросил удочки.
Про Егора родители не расспрашивали давно. В какой-то момент просто устали запоминать: вместе живут или врозь.
После маминой операции неприятности посыпались пачками.
Сначала прохудился шланг у стиралки. Долго зазывала к себе сантехника из ТСЖ, сантехник не желал отвлекаться на эдакую мелочь, за которую непонятно, сколько запросить. Поканючив, пообещал сделать бесплатно, но когда – не сказал. Потом стало не до сантехника. В закрытой на ремонт первой кардиологии взломали сейф, вынесли подчистую все обезболивающие и наркотические. Сигнализация не сработала. Лилечка в ту ночь дежурила, и следователь назначил её главной подозреваемой – даром что первая кардиология на другом этаже, ключи у охраны. Прессовал основательно, со сталинским огоньком. Намекал на показания свидетелей, стыдил детьми. От офицерского его хамства у Лилечки разыгралась гипертония, да так, что пришлось мотаться в обед на уколы. Потом авария. Новую "Тойоту" Егор забрал, оставил ей старую "Ниву". К удивлению Лилечки, ржавая коробочка заводилась без колебаний и бегала как живая на первых трёх передачах. Чётвёртую выбивало. Но четвёртая в городе почти не нужна, а если приспичит, можно рычаг рукой придержать. И вот – сестра Жанна уезжала с мужем на две недели к родне, предложила свою "Мазду". Лилечка сдуру согласилась. Просто стояла на светофоре. Печка греет, сиденье не скрипит, льётся лёгкая музыка. Сзади по касательной её черканул лихой мотоциклист. Вырулил и умчался: как раз включился зелёный. Не гоняться же за ним. Номера не разглядела. Заняла у Марины денег, отогнала "Мазду" в ремонт. В обед поездила в мастерскую на ржавой "Ниве", торопила мастеров, которые никак не могли покрыть лаком покрашенное уже крыло: лакировщик болел, маляр капризничал, не хотел делать чужую работу. Закончили за день до возвращения Жанны. Ещё через день с больничной крыши на голову Лилечке рухнула сосулька. Спасибо, не насмерть.
– Ты хоть поплачь, что ли, – советовала Марина, обвязывая ей лоб на манер камикадзе и поглядывая в буддийски отрешённое лицо. – Полегчает.
Лилечка только плечами пожала:
– Мужчины не плачут.
Они переглянулись – и расхохотались так, что в кабинет к ним ворвались медсёстры: чего смеётесь, и нам хочется. Но разве объяснишь им всю соль? Молодые ещё, живут по нарисованному, будто в классики прыгают.
Обычно Андрей приезжал в Москву за день до неё, улаживать свои сценарные дела. Но для Лилечки свидание уже начиналось. С утра ходила, пританцовывая. Больные отпускали ей комплименты. Вечером, перед отъездом, Лилечка укладывала мальчишек спать и, запершись в ванной, наслаждалась нехитрыми сборами. Она бы не прочь наслаждаться ими подольше, как положено: сходить в парикмахерскую на маникюр-педикюр-укладку, выбрать в роскошном магазине новое бельё под настроение, перехватывая понимающие и слегка завистливые взгляды продавщицы. Выспаться. Но, во-первых, на всё это нету денег-времени-сил. Во-вторых, и те крохи, которые остаются, Лилечка норовит по привычке смахнуть набегу. Егор впервые решился переехать к ней, когда Тима начал ходить. Декрета, считай, не было, продолжавшие преподавать родители помогали эпизодически – с тех пор заставить себя делать что-нибудь медленно очень непросто. На прошлое Восьмое марта Марина водила её на чайную церемонию, так Лилечка чуть с ума не сошла от напряжения, несколько раз одёргивала себя – всё порывалась помочь: чашку подвинуть, щёточку подать.
Когда волосы высушены, Лилечка в четыре отработанных приёма собирает их в хвост, садится на край ванны и, переведя дыхание, не спеша, с удовольствием натягивает на ноги белые чулки с резинкой. Ей нравится прятать молочную ногу в кипельно-белый чулок. В подарочную упаковку. В дороге немного неудобно, резинка съезжает. Зато в номере, с ветра и холода, в запашном разлетающемся платье, как только Андрей разглядит на ней чулки – будет хорошо. Постарается растолковать ему без слов, как следует с неё эти чулки снять – медленно и плавно, стянуть, скатать податливую белизну. Распаковать подарок. С Андреем легко… И снова – стоило о нём подумать, толкнулась в сердце нетерпеливая радость: можно? можно уже?
Видела ведь, Лиля, куда плывёшь. Влюбилась? Влюбилась, глупая тётка. Можете открывать с Мариной клуб безнадёжных сердец.
Лилечка бросает в сумку косметичку, выходит из ванной.
– Ма, – сонным голосом зовёт Тима. – Я вспомнил, у мелкого завтра физра. У него же кеды порвались.
Выложив пятисотенную на комод, уклонившись от хмурого взгляда из тёмного зеркала: опять детей бросаешь одних, – Лилечка входит в детскую.
– Сынок, сможешь с ним завтра на большой перемене сбегать в обувной на углу? – шепчет она на ухо Тиме. – Там кеды обязательно будут.
– Могу, конечно, – отвечает Тима смешным басовитым шёпотом.
– Тридцать четвёртый размер.
– Да я в курсе.
– Ещё раз, вкратце. Еду разогреваешь. Посуду моешь с двух сторон. Я твой плеер в дорогу взяла.
– Ну, мама, – ворчит для порядка Тима.
Для детей она в командировке, отвозит важные документы в Минздрав.
Тима великодушно позволяет чмокнуть себя в лоб. Саша, не просыпаясь, принимается хныкать, бубнит что-то неразборчивое. Сдерживая смех, Лилечка торопится расцеловать спящего у другой стены Сашку. Даже во сне умудрился приревновать к старшему.