Большие и маленькие - Денис Гуцко 28 стр.


Спрятался за ларёк. Заметят – начнут звать или сами перебегут на его сторону: куда, откуда, почему с уроков свинтил? Постоял, пережидая, а когда выглянул обратно – дворовая компания была далеко.

А казалось, должно быть иначе. Казалось, чпокнет Жанну, и всё вокруг как-то изменится. Станет проще. Удобней станет, потому что – проще. Придётся впору, по руке. Порадует глаз, как уравнение с найденным неизвестным.

Одиночество – вот что это. И не понятно, что с ним делать, как прожить.

Наваливалось и раньше. Но не таким удушающим мороком, не так, не насмерть.

Прислушивался – ждал, когда затянет в полную силу вкрадчивый, но цепкий, дочиста опустошающий сквозняк, от которого сначала делалось зябко и безысходно – а потом где-то глубоко, сразу не разглядеть, вдруг обнаруживалось новое, до сих пор ускользавшее, пространство – такое неожиданно большое, немного пугающее… Теперь ничего. Глухо и гладко. Вообще – непонятно, как раньше из тоски получалось что-то такое особенное. Разве что переждать. Пройдёт.

Фонари. Вылупили розоватые тлеющие бельма. Пивная "Фрау Дитрих", слепленная без затей из бывшей столовой: пластиковые окна вставлены в облупившийся фасад, вывеска, подсветка, перила. Старуха в бижутерии – фрау Дитрих, звезда проспекта Строителей. Прохожие. Продавщица из ларька "Цветы и букеты" гонит от входа пьяного мужичка. Мужичок на костылях. Повис на них, задрал плечи выше затылка, готовый уснуть и рухнуть под "Цветы и букеты". Всматривается в горластую тётку, выдернувшую его из сгущавшейся дрёмы. Торговый центр. Стеклянные этажи втиснулись между домами. За спиной сквер. Хрустящие шаги по гравию.

Гриша уселся на низкую решётчатую ограду.

Выудил из кармана телефон.

– Скоро буду, мам.

– Ты с кем? Темнеет уже.

– С ребятами, с кем ещё.

– С каким ещё ребятами? Которые, вот, в лесопосадке?

– Нет, я с другими. Тут рядом. Скоро буду, ма.

– Смотри там, осторожно, будешь мимо Турчиных идти. Музыка весь вечер орёт. Галка ж вернулась. Мало ли. Что у них там? Опять что-нибудь выдаст, а он стрелять затеется.

– Да я с другой стороны пойду.

– Ладно. Недолго.

Снова ревела. Слышно по голосу. Пришла с работы, наревелась и ждёт Гришу. Поделиться новыми подробностями обиды. Каждый день вызревают новые, и она приносит их ему, как кошки приносят мышей: вот, посмотри, вот ещё, видишь, вот ещё как. Войдёт в комнату, сядет на краешек дивана. Посидит, помолчит – выдохнет:

– А папа раньше говорил, что ему дома плохо?

Приходится сочинять какие-то слова в ответ. Так быстрее закончится. От его слов расплачется, выплачет последнее, до чего не сумела доковыряться сама, в одиночку. Но перед тем как расплакаться, будет высматривать внимательно, ревниво: ну, что, жалко тебе мать, жалко? Под этим взглядом Грише хочется накричать на неё, со всей дури хлопнуть дверью – так, чтобы хрустнуло и зазвенело, чтобы картина "Грачи прилетели" сорвалась со стены. Отец никогда не кричал. Не в его характере. И Гриша не накричит. Потому что – да, жалко. Жалко, но сколько можно смаковать. Будто всю жизнь ждала – и вот дождалась наконец, и не наиграется никак.

Запруженная вечерняя улица. Вылавливал из неё то одно, то другое. То опущенную до самого асфальта "десятку", напоминающую хмурого толстенького грызуна, то людей, вышедших из одного автобуса, но из разных временём года: одни в ветровках, другие в сорочках, кто-то до сих пор в пуховике. Серый "лексус", припаркованный возле остановки. Ещё не понимал, почему, но приклеился взглядом. "Турчина машина, – додумался наконец. – В пивнушке сидит". Машина частенько ночует под пивной, Гриша видел её здесь не раз по дороге в школу.

Встал и пошёл. Легко, будто само собой разумелось.

Бармен собирался его окликнуть, но, видно, заленился голос повышать, перекрикивать музыку. Стряхнул куда-то под стойку полотенце, принялся складывать. Мрачный и большой. Сам себя шире. Слушать не станет. Закончит с полотенцем, займётся Гришей: "Что ты тут делаешь? Давай, на выход. Бегом".

Занято было лишь несколько столиков по разным углам.

Турчин сидел один. Напивался, не отвлекаясь на закуску. Тарелка с рыбной соломкой стояла полная. Три пустых кружки. По стенке одной из них сползала пена. Допил и отставил – и снова пялится в стол.

Гриша сел напротив. Сползающую пивную пену на всякий случай запомнил, отложил машинально в памяти – забавно: точь-в-точь как морская, только медленная.

Не поднимая головы, Турчин посмотрел на него и хмыкнул раздражённо. Не понравилось; сидел тихонько, тут на тебе, малолетка.

– Ну? Чего?

Что сказать, Гриша придумать не успел.

А бармен шагах в двадцати.

Щепоткой, нанизав на кончики пальцев, вынул гильзы. Расставил в ряд.

Турчин пронаблюдал, глянул на Гришу вопросительно, но мельком – просто чтобы удостовериться: всё, что собирался, малец сделал.

Смотрел на гильзы. Зелёные, с латунными донышками. И Гриша на них смотрел.

– Вернулась сучка, – негромко сказал Турчин; будто продолжил прерванный ненадолго разговор. – Дома сейчас. Меня ждёт.

Бармен, наконец, подошёл. Навис, загородив лампу.

– Всё в порядке, Лёш. Это сосед мой. По делу.

Но тот стоял, кривил губу многозначительно.

– Да ладно, – Турчин мотнул головой. – Не нуди, всё в порядке.

И бармен ушёл, прихватив пустые кружки. Нелепый натюрморт: стреляные гильзы и тарелка с рыбной соломкой.

– Третий день, как вернулась.

Посмотрел на Гришу. Грише показалось: растерянно.

– И вот что теперь?

Нет, не показалось: так и есть, он растерян.

– Вот как? Теперь. А?

Стало заметно, что Турчин насквозь пьян.

– Не получается ни разу. Не принимает…

Он посмотрел себе на грудь – вместо пояснений. И, вскинув голову, навёл резкость на Гришу. Дескать, понял, нет – про что я?

– Ну, не принимает. Никак. Я бы рад. И плевать, кто что скажет. По хер! Я б такой, чтоб простить. Хочу. Простить. То есть, знаю, что надо бы простить. Забыть. Совсем. Потому что… да что там… один же хрен, без неё только хуже будет. – Поймал ладонью лоб, но, не соразмерив силу, пришлёпнул слишком хлёстко. – Башка на части.

А Гриша подумал, что – вот ведь, всё это вроде бы странно. Оказаться в пивняке. С Турчиным. Слушать Турчина. Такое, чего никогда не ждал от него услышать – потому что он то ли немножко бандит, то ли был когда-то бандитом. Должно быть странно, как ни посмотри. Должен чувствовать себя не в своей тарелке. Но почему-то ничего такого. И даже совсем наоборот. Вот именно здесь – всё очень просто. Нормально. Ну, пивняк. Ну, Турчин. Пьяный. Испуганный. Болит у него. Не знает, что делать. Нормально. Правильно.

И Гриша успокоился.

– Убил бы сгоряча, – Турчин дёрнул пальцем в сторону гильз. – И всё. Точка. И никаких проблем. И себя, наверное, шмальнул бы заодно. Сгоряча. И точка, понимаешь? А и не шмальнул бы себя, всё равно… разрешилось бы, короче… Понимаешь, нет?

Гриша пожал плечами: понимаю, чего тут не понять.

– А так… Беспонтово, понимаешь? Пшик.

Раскрыл для наглядности ладони, показал: пшик.

– А?

Это был вопрос. Гриша, подумав, кивнул.

– Вот, малец. Такие дела. Как сажа бела!

Турчин черпнул рукой над столом, ища ручку кружки. Свалил несколько гильз. Повёл взглядом руке вдогонку, вспомнил, что пиво допито.

– Я бы, наверное, отпустил. Отпустил бы. Да. Правда. Переболел бы. Бесился бы, ясен хрен. Но потом… отпустил бы. Но она, сука, вернулась.

Нужно было запомнить побольше. Унести с собой. Полупустой зал "Фрау Дитрих" – неуютный, кисло-серый, обшарпанный вечность тому назад. Спины и лица. Пульсирующий гул голосов. Пивные кружки. Запах. Горький и водянистый. Всё, как есть. И сдавленный, о хмель спотыкающийся голос Турчина. И его приплюснутые неровно подстриженные ногти.

– Дома сейчас. Уходил – на диване сидела. Укуталась в плед. Такой, знаешь… плотный, с таким рисунком… узором… Косичку заплела. Специально, ясен хрен. Знаешь… Как же я, сука, люблю, когда она косичку заплетает. Прям, знаешь… шиза какая-то. Прям переворачивает. Когда она с косичкой. И такая, знаешь, сразу нежность…

Говорил всё тише. Некоторые слова Гриша уже угадывал.

– А ещё спина. Когда, знаешь, она стоит ко мне спиной голая… Как сказать? Такая… спина… как у девочки, в струнку. Лопатки торчат.

Он сел повыше на стуле.

– И вот я не знаю теперь, совсем… что со всем этим делать. Вот как всё это…

Поднялся решительным рывком. Стул противно взвизгнул.

– Добавлю ещё пару. Надо мне.

Отправился к бару.

И завис там. Сразу врос локтями в стойку, обмяк.

Лёша, бармен, повторял ему что-то короткое, однообразное. Уговаривал, наверное: давай такси тебе вызову, езжай домой. Турчин в ответ мотал головой.

Дима не стал его дожидаться. Пора было домой.

Животное

В реальность его вернула поднявшаяся вокруг суматоха. Затопали, зашуршали одеждой. Тени скользнули по векам. Он приподнял голову: компания расходилась в разные стороны от костра.

– Вставай, дров соберём, – легонько пнул его в подошву Бычок. – Подмораживает.

Циба встал, выбрал направление, откуда не раздавалось шума и треска, и двинулся в темноту, рассеяно глядя под ноги.

– Мужики, желательно потолще! – крикнул Витя. – Чтобы угли получились.

До тошноты деловитый, родной с первого "здрасьте". Это он улаживал всё с гаишниками. Кто-то у него там работает. Да и в морге хлопотал один за всех.

Коваль был в сиську пьян, когда ему позвонили менты. Сидел в Витином баре. Тот вызвался помочь. Возил Коваля повсюду. Потом с похоронами помогал – сам же и напросился. В общем, вцепился намертво, с каким-то азартом даже. Будто полжизни сидел и ждал, когда у кого-нибудь из его завсегдатаев разобьётся жена, и можно будет влезть распорядителем в чужое горе. Теперь вот – душа компании. Командир костра. Именно Витя, когда поминки подходили к концу, обошёл всех, пошептал: "Поехали на левый берег, посидим своей компанией. Помянем Сонечку в узком кругу". Уродец… Когда он шептал всё это на ухо Цибе, того одолевал острый позыв вцепиться ему в горло, сомкнуть пальцы за гортанью, как делал когда-то в армии, уча уму-разуму солобонов… Какое-то время раздумывал: не отказаться ли. Но пустота, поджидавшая его дома – голодная, вторые сутки не кормленая пустота, – показалась настолько жуткой, что он лишь кивнул послушно. И поехал со всеми.

Углубившись в темноту настолько, что костёр превратился в мерцающий оранжевый зрачок, Циба остановился. "Надо было дрова собирать", – спохватился он, обнаружив, что всё это время шёл бесцельно, не подобрав ни одной ветки. Над головой его мерцали другие зрачки – холодно-голубые. Смотрели внимательно, прямо в него. Свора невидимых чёрных кошек – притаилась, одни глаза видны. "Хотя бы Милу у Коваля забрать, – подумал Циба про Сонину кошку. – Ему всё равно ведь… Но как? Что сказать?" Резко сел на корточки и, запечатав ладонью рот, захрипел, зарыдал неумело.

Трудней всего в эти дни было скрывать боль. Притворяться одним из массовки. Соблюдать приличия. Чужая жена. Чужая жена, Господи. Чужая.

Он повалился на бок. Валежник под его весом оглушительно затрещал. Циба лежал, глядя на серебрящийся в камышах Дон, а в голове его снова развертывался, каруселью раскручивался тот сладостный исчезнувший мир, в котором Соня была его любовницей и единственным смыслом жизни.

Она прикладывает палец сначала к своим, потом к его губам. Улыбается: "Пойду пройдусь". Выходит голая в сад и идёт под яблони. Идёт медленно. Каждый раз, когда налетает порыв ветра, она жмурится от холода – и улыбается, подставляет холоду лицо, отводит назад плечи. Цибе кажется, он видит – через всю комнату, веранду и сад, – как её кожа подёрнулась мурашками. Он чему-то смеётся вместе с ней. Провела ладонью по стриженному затылку, снизу вверх. Ещё раз. Никак не привыкнет к своей новой мальчуковой причёске. Улыбнулась ему через плечо, замерла на несколько секунд, разглядывая розовые отблески у себя на животе, на ногах.

– Смотри, Циба, я вся розовая. Красиво, да?

Всё понимает. Наверняка понимает. Как глубоко она в его сердце, как оно сейчас раскрыто – насквозь. Понимает – и не боится там быть. Может быть, этому и улыбается? Его любви. Его нежданной мучительной любви. Стоит под яблоней, смотрит вверх. Переступает с ноги на ногу. В конце концов разводит руками – дескать, нету.

– Где яблоки, Циба? Что за происки?

– Сонь, какие в мае яблоки?

– Ну, какие… зелёные, маленькие такие. Хоть какие. Хоть завязи.

Молчит, снова высматривает в ветвях яблоки.

– Хотела явиться к тебе – на рассвете, с яблоком… А у тебя тут одни листья, Циба.

– Да нету, не ищи, – он пытается изобразить ворчание.

– А когда появятся?

Он пожимает плечами, будто Соня может заметить оттуда.

– Циба, когда, говорю, завязи появляются?

– Да мне почём знать? Я что, садовник?

Соня идёт обратно в дом. Когда входит в дверь веранды, он видит, что кожа её действительно сплошь покрыта пупырышками. Грудь от холода затвердела – не дрогнет при ходьбе.

– Я садовником родился. Не на шутку рассердился, – заводит она, приближаясь к кровати и постепенно скукоживается, сдаётся наконец холоду. – Все цветы мне надоели… кроме… – И, упав руками на кровать, она врывается к нему под одеяло, прижимается нежной ледышкой.

– Соня, – блаженствует он, собирая её всю, вжимая в себя руками и ногами.

– Циба, Циба, – вздыхает она ему в подмышку. – Откуда ты свалился?

Справа раздаются голоса: Коваль и Бычок. Переговариваются о чём-то. О расходе дизеля, что ли. Так и есть, об этом: "А у тебя зимой сколько?" – "А на твоей какой расход?" Отходчив Коваль. По крайней мере, от горя. Вот уже и разговор о машинах не вгоняет его в ступор, не заставляет замереть на полуслове от мысли: разбилась – она разбилась.

Впрочем, чего уж – беззвучно скалится Циба, девяностокилограммовым эмбриончиком свернувшийся в темноте. Все они, тут собравшиеся, обречены с каждой минутой верней и глубже вползать обратно в живую жизнь. Кто легче, кто трудней. Он и сам – вот-вот заговорит с кем-нибудь о чём-нибудь, о какой-нибудь жизнеутверждающей херне. Пустоту нужно же чем-то кормить.

Если бы удалось напиться. Водка не берёт. Одна изжога от неё.

– Игорян, – слышится голос Бычка. – Я уже потащу к костру. Лучше вернусь ещё раз.

– Давай, давай.

Циба притаился, ждал, пока стихнут шаги.

На время похорон все они, не сговариваясь, стали звать Коваля по имени, Игорем, Игорьком, Игоряном. Когда обходительное "Серёжа" сменится обратно на свойское "Коваль", решил Циба, это будет, видимо, означать, что поминки окончены – и в узком кругу тоже. Обычно в их компании его и Коваля звали по фамилиям. Приклеилось ещё в качалке, где каждый был терминатор, и старался говорить наотмашь. Обладатели звучных коротких фамилий неизбежно лишались имён, вот они и стали: Циба и Коваль. С Бычком другая история. Тот любил назначать своим барышням свидания перед залом: выходил с тренировки, навстречу ему длинноногая фея. Они менялись у него примерно раз в месяц. За то и получил титул быка-осеменителя. Позже прозвище сократилось до "Бычка". Был этот Бычок из тех, кому никакой кач не впрок – худосочен.

"Зачем я здесь? – маялся Циба, стараясь дышать ровно и тихо. – Не поможет ведь".

– Ты тут нормально, Игорёк?

– Да иди уже. Шею, смотри, не сверни.

Вокруг него было довольно мусорно. Забрёл на окраину базы, обрастающей мусором как трудовыми мозолями: сколько тут пикников перегуляно, сколько сожрано-выпито. За спиной, совсем недалеко, загудели брошенные оземь деревяшки. Послышалось журчание струи. Закончив, Коваль застегнул молнию и вздохнул. Стоял, не уходил.

– Э, – услышал Циба у себя над головой. – Живой, нет?

Мысленно чертыхнувшись, Циба перевернулся на спину. Буркнул:

– Живой, вроде.

– Циба? – удивился Коваль. Помолчал, добавил врастяжку: – Чего разлёгся?

– Да перебрал, – ответил Циба совершенно трезвым голосом, поднимаясь и отряхивая одежду. – Прилёг вот. Закачало.

Врать Ковалю было привычно. Тьма была весьма кстати: не пришлось взгляд сочинять, наклеивать маску. Вспомнив, что плакал и, возможно, сохранились следы, Циба шумно, будто пытаясь себя взбодрить, потёр лицо.

– Бывает, – сказал Коваль, и Циба почувствовал, что и тот – совершенно трезвый, как стёклышко; а ведь старался, тянул одну за другой.

Наедине как-то неожиданно звучал его голос, как-то по-новому.

– Оклемался? – спросил Коваль, стоя к нему вполоборота. – Идёшь?

– Иду, дровишки вон подберу… – Циба потоптался по валежнику. – И иду.

Коваль пропал в темноте, затрещал сучьями. Циба тоже наклонился, принялся сгребать валежник в охапку.

"Вымажусь с ног до головы".

– Мальчики, вы где? – звала их Катя.

"Намекнул бы Коваль Катьке, что хватит ей пить".

Мусорные мысли. Много мусорных мыслей. Нагоняют брезгливое чувство. Как рваные пакеты, как грязный пластик и сплюснутые пивные банки, чётко проступавшие теперь из клочьев травы, забившиеся под кусты и в самую их серёдку.

Вскинул голову: луна уставила на него свою грустную ублюдочную морду.

– Мальчики! Ау-у!

На её голос взахлёб откликнулись охраняющие базу собаки. На собак прикрикнул сторож, но вяло, они не послушались.

В тот день Соня приехала к нему домой. Сразу вслед за ним. Загнала машину во двор – он даже ворота не успел закрыть. Только поднялись в гостиную, на мобильник ей позвонил Коваль. Смотрела на фотографию мужа, выскочившую на экране телефона, с какой-то неразрешимой мыслью в глазах. Знать бы, о чём она тогда думала. Какую задачку пыталась решить. Взяла трубку – Коваль звонил сообщить, что задерживается и, похоже, надолго: в магазине обнаружена пропажа, он заперся с продавцами, заставил их пересчитывать при нём товар – не разойдутся, пока всё не пересчитают. Поговорив с мужем, Соня села на стул – как была, в плаще. Циба понимал: не стоит её сейчас трогать. Устроился на диване в другом конце комнаты. Так они посидели в протяжной выматывающей тишине. Как на дальнюю дорожку. Потом Соня хлопнула себя по коленям и засобиралась.

– Ты куда? – удивился он, попросил: – Останься.

В ответ она лишь нахмурилась и вышла на лестницу. Обернулась, сказала:

– Да врёт он насчёт магазина, проверяет… Прости, Цибулюшка. Испортила тебе вечер.

Назад Дальше