Отныне их никто не сможет разлучить. Они сошлись сразу и безоговорочно, будто один был рождён именно для того, чтобы оказаться в объятиях другого. И он оказался. А другой принял, будто эти объятия только для того и были созданы, чтобы принять… и не отпустить. Бог не дал Нури детей, и каждое малое, беззащитное живое существо, особенно такое очаровательное, непосредственное, бесхитростное воспринималось ею как своё собственное, Богом данное.
– Конеська! – заявил Богатов утвердительно. – Я загадал, подобно Андрею Болконскому, что если ты примешь его безоговорочно, как своё, то первое слово, произнесённое тобой, будет его именем. Решено! Отныне, братец, ты Конеська!
Что означало это слово, никто не знал. Нури слышала его лишь от Аскольда и только в применении к чему-то маленькому, нежному, до боли родному и любимому. Вероятно, Богатов сам его придумал и заронил нечаянно в сознание Нюры то тепло, тот щемящий восторг, ту искреннюю растворённость в ближнем, которая и вырвалась теперь непосредственно из сердца женщины на крохотного, действительно чудного котёнка.
А тот уже вполне освоился на новом месте. Ему всё здесь нравилось: и новые друзья, настоящие, всамделишные, не то что те в кепках; и обстановка, в которой он мог чувствовать себя настоящим хозяином – грызть обои, точить когти о лакированную мебель, вскрывать обшивку кресел и украшать своё жилище их содержимым,… а главное, у него появился собственный туалет. Такое полагалось иметь каждому взрослому члену семьи, но Аскольд с Нури пользовались одним на двоих, по очереди, а у Конеськи был свой собственный, личный, и никто кроме него не смел навалить туда даже ввиду особо нестерпимой надобности. Это обстоятельство выделяло его из общего числа, делало существом поистине уникальным. Он гордился таким положением и даже позволял этим двум огромным человеческим существам убирать за ним.
Только ёлка ему не нравилась. Котёнок никак не мог понять, зачем понадобилось держать в доме эдакое страшилище, сплошь унизанное разноцветными висюльками и мигалками да ещё сбрасывающее с себя множество противных колючих иголок. "Странные существа эти люди. Очень странные. Дай им волю, они ещё собаку заведут прямо в доме. А глупее этого поступка ничего и представить себе невозможно, уж вы мне поверьте".
Уже через год, повзрослевший, окрепший, привыкший к своему особому положению в доме, Конеська, опять увидев новогоднюю ёлку, показал этой расфуфыренной лесной выскочке, что он ничего не забыл и на этот раз готов отстоять свою территорию. Сначала он, казалось, никак не отреагировал на появление в квартире дерева. Только приподнял слегка голову, оторвав её от мягкой тёплой подушки, посмотрел деланно равнодушно на притащившего зелёное чудище Аскольда, мяукнул недовольно: "Ну вот, опять этот дурдом в благополучном семействе", и снова погрузился в негу царственного покоя и безразличия, присущего всем кошачьим в человечьем жилище. Но мысль свою мстительную затаил.
Богатов не мог обойтись без хитроумной каверзы. Он придумал для Нюры маленькое новогоднее чудо: сам нарядил ёлку, украсил её многоцветными шарами, гирляндами, разной мишурой, и спрятал до времени за ширмой. Оставалось только дождаться прихода жены, помочь ей раздеться, усадить в тёплое, уютное кресло, напоить горячим, пышущим тонким ароматом трав чаем и совершенно неожиданно, будто заправский волшебник, под магические пассы и заклинания выкатить при помощи нехитрого механизма лесную невесту из укрытия в самый центр комнаты. Так он и сделал.
Но лишь только ёлка, позвякивая шарами и шурша мишурой, выплыла павушкой-лебёдушкой для праздничного восторга и ликования, Конеська, выгнув коромыслом спину, сжав сильное молодое тело могучей пружиной, взлетел вдруг стрелой, вспарил над мгновением, являясь его порождением и повелителем одновременно, и бросился на врага, опрокидывая его, не давая опомниться, не оставляя никаких шансов на ответный удар.
Через секунду новогоднее чудо лежало поверженным на полу, беспомощно раскинув зелёные мохнатые лапки и жалобно позвякивая блестящими осколками шаров и гирлянд. И хотя положенное ему наказание кот получил, но праздновал ликующей душой победу – отныне таких вот гостей в их доме не будет. И ведь не было же, больше ёлку Аскольд с Нюрой на Новый Год не ставили. А котейка вместо уменьшительно-игрушечного Конеськи принял на себя и гордо носил звучное, острое как стрела и ёмкое как удар имя Конь.
Прошло ещё несколько лет. Конь окончательно и незыблемо утвердился в доме как равноправный, безусловный член семьи. У него не было никаких обязанностей: он не ходил на работу, не ловил мышей, не охранял дом от воров и прочих чужаков, не принимал никакого деятельно-полезного участия в хозяйстве… Но и никаких особых прав не имел. Он просто жил тут, как хотел, как считал нужным, не спрашивая ни у кого разрешения на что-либо, но и не навязывая свою волю. Конь был сам по себе. Иногда казался совершенно чужим, отстранённым, способным и готовым в любую секунду уйти без сожаления, даже без предупреждения. Вообще, временами казалось, что он оказывает своим присутствием какую-то неоценимую услугу этому маленькому миру, наблюдает за ним со стороны, позволяет ему жить по своему усмотрению, иной раз даже поправляет его ненавязчиво, как бы походя. Но в то же время он всё ещё мог быть маленьким пушистым котейкой, нежным, ласковым, ранимым, беззащитным, абсолютно зависимым, обидеть которого также легко и настолько же гадко, как обидеть младенца. Вот как это совместить? А он совмещал.
Это был необычный кот со своими странностями. Любимым его занятием стало прогуливаться медленно и вальяжно, или сидеть неподвижно на узенькой, шириной не более двух сантиметров жёрдочке балконных перил. Аскольд с замиранием сердца следил за этими прогулками, боясь испугать Коня. Но и позволить ему эдакие вспрыски адреналина в своё сердце он тоже никак не мог. Из-за этого у них часто бывали разногласия, даже ссоры, на которые кот не обращал никакого внимания и вновь уходил на свою жёрдочку. Тогда у Богатова и родился рассказ "На жёрдочке".
Конь не раз показывал не только свою котячью независимость и упрямство, но и какую-то лисью хитрость, предприимчивость. Однажды Богатовым принесли совсем маленьких сиамских котят для определения их среди друзей в хорошие руки. Троих мальчиков разобрали быстро, а одна девочка что-то задержалась. Конь взял её под своё покровительство и на воспитание. Как-то раз Аскольд, тихонько зайдя на кухню, увидел такую сцену: на плите стояла сиамская кошечка и, приподняв головой крышку, лапкой выбрасывала из сковородки жареную рыбу. Кусочки падали на пол, где их подбирал и тут же съедал Конь. Но чуть только он почувствовал появление человека, перевернулся через бок и разлёгся посреди кухни спиной к рыбе, как бы показывая всем своим видом: "А я что? Я ничего. Меня вообще нисколько не интересуют ваши разборки и ваша рыба". Потом встал на лапы и медленно пошёл прочь. А глупая киска так и продолжала выкидывать из сковородки своему старшему другу всё новые лакомые кусочки… Ну как возможно было наказывать эдакую наивность?! Вся рыба, как уже выброшенная, так и сохранившаяся нечаянно в сковородке, досталась кошачьей братии, а Нури пришлось жарить новую,… уже для людей.
Много чего сейчас вспомнила Нурсина о своём кошачьем друге, слушая уставшего, расслабленного от коньяка и горячего ужина Аскольда. Почему ей вдруг ввернулось это на память? Зачем?
Конь прожил с Богатовыми пять лет. Пять долгих, трудных, счастливых, … разных лет. Для кота это почти полжизни. Он стал взаправду родным, воистину членом их семьи. Но однажды ушёл… Ни с того, ни с сего, ни с перепугу, ни от обиды… просто взял и ушёл. Выскочил в одно прекрасное утро в форточку и не вернулся.
Глава 14
Через час Аскольд уже крепко спал, обнимая подушку и жарко прижимаясь к ней щекой. Так обнимают, наверное, землю в последний миг жизни на поле боя, сближаясь с ней, погружаясь в неё, срастаясь с её природой… И чужую женщину… Чужую для всех: для Нюры, для их семьи, для маленького мира, сложившегося из совместно прожитых радостей и невзгод, как из пазлов… Но не для спящего, обнимающего во сне вовсе не подушку, но её, одному ему данную, неведомую никому более. И вид этих объятий разрушал, взрывал вдребезги всю привычную картинку мира Нури на миллионы мелких, ничего не значащих осколков. Оставалось либо плюнуть, растоптать со злостью и негодованием этот ненужный более мусор,… либо, сжав обиду в плотный комок и запрятав её в дальний глубокий карман, собрать один за другим фигурные кусочки, рассмотреть внимательно и придирчиво, уяснить сознанием, принять душой причину каждого и его следствие, восстанавливая таким образом целую картинку вновь. Боже, как это трудно!
Мы друг к другу уже привыкли.
Мы друг другу уже не нужны.
И уже головою поникли
О тебе мои вещие сны.Надо нам отдохнуть и соскучиться,
Надо мало друг в друге знать.
Только… что из того получится?
И получится ли опять?
Аскольд перевернулся во сне и подставил подушке другую щёку. Нури посмотрела на спящего мужчину и улыбнулась. Богатов почти всегда приезжал с работы поздно и, наспех поужинав, падал в постель, забываясь кратковременным, не приносящим полноценного отдыха сном. А Нурсина, убрав и помыв посуду, садилась тихонечко рядом наблюдать умильную картинку расслабленного, умиротворённого, такого беззащитного во сне мужчины. То были редкие минуты, когда сильный пол становится вдруг слабым и беспомощным, как ребёнок, но не стесняется, не боится обнаружить эту свою слабость, зная, что тыл его надёжно прикрывает и оберегает женщина – жена, мать.
Мужчина, каким бы сильным и могущественным он ни казался, сколько бы раз за день ему ни приходилось спасать мир, причём делать это внешне легко, артистично, даже играючи, сколько бы брутальности и даже жёсткости ни играло в его чертах, осанке, движениях, в голосе, он всегда ищет место укромное, сокрытое от постороннего взгляда, где можно позволить себе расслабиться и, будто в далёком детстве на руках у мамы, пустить слюни. В нём всегда жив, не перестаёт дышать маленький мальчик, мамин сыночек, доверчивый, искренний в своих проявлениях с той уникальной, чаще всего единственной в его жизни женщиной, перед которой легко можно расплакаться, распустить сопли и, показав разбитую в кровь коленку, пожаловаться на злых и противных супостатов. Она одна поймёт, не осудит, не посмеётся над его слабостью, которой всегда так не хватает сильному, мужественному для всего остального мира герою. Он и женщину себе подбирает с оглядкой на маму, такую, с которой ничего не страшно. По правде сказать, редко когда находит в наш не прощающий искренности и открытости век.
Нюре всегда нравилось смотреть на спящего мужа и чувствовать свою нужность, необходимость. Для женщины, которой Бог не дал детей, на нём одном сходились, сочетались, объединялись общей необоримой силой два основных женских начала – любящей жены и матери. Она всегда нежно гладила Аскольда по голове и еле слышно напевала ему какую-то тягучую татарскую песенку, происхождение которой никогда не знала, помнила лишь мамин голос, запечатлённый в её собственном далёком детстве. Богатов в такие минуты, наверное, видел цветные мальчишеские сны, потому что светло улыбался и бормотал что-то невнятное. Вот и сейчас тёплая рука женщины самопроизвольно потянулась к остриженной коротко голове мужчины. Тот, предвосхищая, видимо, её прикосновение, заулыбался во сне… А может, вовсе не её???
Нурсина одёрнула руку, так и не коснувшись спящего. Это уже был как будто чужой мужчина.
Она спустилась вниз в гостиную, не думая, машинально подошла к бару и достала наполовину ещё полную бутылку коньяка… Нервы… Мысли… Какой-то тяжёлый вакуум, будто в нём таилось нечто огромное и плотное, как чугунное ядро Царь-пушки, и только лишь прикрывалось невидимым, неосязаемым обличием пустоты. Хотелось успокоить нервы, унять мысли, наполнить пустоту чем-то более определённым, прогнозируемым в своём действии на психику и душу. Нури звучно выдернула пробку и сделала большой жадный глоток. Жидкость пролилась горячим потоком вниз, немного согрела, чуть притупила боль и провалилась в пустоту, растворилась в ней бесследно как в космической чёрной дыре. Женщина достала сигарету, но прикуривать не стала (в доме не курили), а, прихватив пузатый бокал, поднялась снова к себе.
Аскольд мирно спал, обнимая подушку и улыбаясь во сне. "Ну и пусть… пусть идёт… к ней, – подумала Нюра, умиротворяясь видом спящего мужчины. – Главное, чтоб он был счастлив".
Она присела к столику и машинально включила компьютер. Последние годы, чтобы хоть как-то отвлечься от серости и однообразия жизни, она погружалась в виртуальную реальность и растворяла в её мнимой насыщенности своё одиночество. Это получалось самопроизвольно, почти неумышленно, как выпить таблетку анальгина при ноющей зубной боли. Так случилось и сейчас, вовсе не осмысленно, не специально. И поначалу "таблетка" сработала, помогла. По экрану побежали буковки, циферки, картинка заставки, постепенно расцвечивая, пробуждая к жизни иную, чужую, кажущуюся всамделишной заэкранную действительность.
"А я… я проживу как-нибудь, – нехотя текла в сознании параллельно виртуальной живая реальная мысль. – Не пропаду… Может, ещё буду счастлива… Может, он ещё вспомнит когда обо мне…".
Компьютер включился окончательно, система загрузилась, выдав на-гора полное и неоспоримое превосходство виртуального над реальным – те самые письма.
"Не вспомнит…", – ответила Нюра сама себе и, ещё раз приложившись к бокалу с коньяком, выключила компьютер.
Действие алкоголя во всех проявляется по-разному. Кого-то умиротворяет, делает мягким, податливым, пластилиновым ёжиком, вовсе не колючим, но гладким и даже пушистым, удивительно похожим на мышку или хомячка в тёплых руках изобретательного ваятеля, предприимчивый разум которого легко подчиняется непосредственной, не утратившей детства душе. В иных же пробуждает совсем иного зверя.
Чем больше Нури прикладывалась к коньяку, тем явнее, отчётливее в ней просыпался дедушка Чингисхан. Известно, что у носителей монголоидных генов опьянение совсем другое, нежели у их европеоидных собратьев. У них больше вероятность впасть в агрессию или депрессию. Этот феномен частично можно объяснить эволюцией. У монгольских кочевников, знавших алкоголь только в виде перебродившего кобыльего молока, в процессе эволюции появился иной фермент, чем у оседлых европейцев, имеющих давнюю традицию производства более крепких напитков из винограда и зерна. Не случайно великий покоритель вселенной резко негативно относился к алкоголю вообще и к пьянству среди своих воинов в частности. Когда спрашивали его о вине, хан отвечал: "Человек, пьющий вино, когда опьяняется, не может ничего видеть и становится слеп. Когда его зовут, он не слышит и становится нем. Когда с ним говорят, он не может отвечать. Когда становится пьян, то бывает подобен человеку, находящемуся в положении умершего: если хочет сесть прямо – не может; и будет словно человек, которому нанесли рану в голову, оставаться бесчувственным и ошеломлённым. В вине нет пользы для ума и искусства, нет также добрых качеств и нравов, вино располагает к дурным делам, убийствам и распрям, лишает человека вещей, которые он имеет, и искусств, которые знает, – и становятся постыдны путь и дела его. Государь, жадный к вину, не может произвести великих дел, мыслей и великих учреждений. Бек, жадный к вину, не может держать в порядке дела тысячи, сотни и десятка. Простой воин, который жаден в питье вина, подвергается большому столкновению, то есть его постигнет великая беда. Человек простой, если будет жаден к питью вина, лишится лошади, стада, имущества и станет нищим. Слуга, жадный к питью вина, будет проводить жизнь непрерывно в смущении и страдании. Вино опьяняет и хороших, и дурных, и не говорит: дурен или хорош. Руку делает слабой, так что она отказывается брать и от ремесла своего; ногу делает нетвердой, так что отказывается от движения, сердце и мозг делает слабыми, так что они не могут размышлять здраво: все чувства и органы разумения делаются непригодными".
Когда примерно через час Аскольд проснулся от сковавшего тело холода, увидел перед настежь распахнутым окном Нури, курившую сигарету и допивающую прямо из горлышка последние глотки коньяка.
– Ты чего? – пробурчал он спросонья, укутываясь в одеяло.
– Ничего… – коротко и жёстко отрезала женщина.
– Чего не ложишься? Завтра вставать рано…
– Не твоё дело…
Богатов увидел, наконец, в призрачном лунном сиянии седые клубы густого табачного дыма, повисшие в воздухе и наполняющие собой комнату, будто туманность звёздной пыли чёрное космическое бездонье.
– Ты что, куришь тут?! – вскочил он на постели, как ужаленный. – Обалдела?! Завтра Андреич вставит нам по самое так нельзя,… у него ж нюх, как у ротвейлера! Ты чего творишь-то?!
– А ты?! Ты что творишь?! – взорвалась праправнучка Чингисхана и развернула включённый ноутбук монитором к Аскольду. – Это что?! Это как называется?! Это, по-твоему, лучше, чем курить?!
Женщина рвала и метала, высказывая, выплёскивая на ошалевшего мужа всё, что накопилось, надумалось, натерпелось за длинный вечер и ещё более длинные часы полночи. Алкоголь развязал язык, спутал мысли, сорвал тормоза, обнажив эмоции, высвободив сокрытую до времени силу вольного ветра, бескрайней необозримой степи и лихих малорослых коней воинства великого предка, несущихся из края в край, как ветер, от океана до океана, не ведающих преград, могущих остановить их всерьёз. Лишь Руси, ослабленной противоречиями внутренних язв, суждено было Богом затормозить их стремительный бег, покоряясь внешне, но не сдаваясь внутренне.
Русь молчала. Аскольд слушал беззвучно.
– Я люблю её… – тихо, но твёрдо проговорил, наконец, Богатов, когда первый, самый лихой и неудержимый порыв женской стихии ослаб.