- А теперь - внимание, - сказал он, миновав километровый столбик с цифрой пять, - посмотри на часы и сосчитай, сколько времени нам понадобится до столбика с цифрой девять; я еду со скоростью ровно сорок километров.
Далеко впереди, подобно задвижке на гигантских воротах, виднелись щиты; вначале они казались Марианне низкими, как плетень, но потом стали выше; они вырастали с удручающей неизбежностью; то, что издали походило на черного паука, превратилось в скрещенные кости, а что напоминало какую-то диковинную пуговицу, оказалось черепом; череп вырастал так же стремительно, как вырастало слово "смерть", летевшее ей навстречу, чуть было не задевшее за радиатор их машины; буква "с" в слове "смерть" казалась ей зияющей пастью, которая пыталась крикнуть им что-то ужасное; стрелка спидометра колебалась между "90" и "100"; мимо них пролетали дети на самокатах, мужчины и женщины, лица которых уже отнюдь не были праздничными; предостерегающе подняв руки, они пронзительно кричали, и казалось, это кричат черные птицы, вестники смерти.
- Это ты, ты еще здесь? - спросила она тихо.
Конечно, и я точно знаю, где нахожусь, - ответил он, улыбаясь и в упор глядя на букву "с" в слове "смерть". - Не волнуйся!
Незадолго до окончания рабочего дня десятник конторы, ведающей расчисткой развалин, повел его в трапезную, в углу которой лежала груда щебня; щебень перекладывали на ленту транспортера, а транспортер забрасывал его на грузовики; влага, скопившаяся во всем этом мусоре, превратила осколки кирпичей, куски штукатурки и неизвестно откуда взявшуюся грязь в клейкие комья; по мере того как гора щебня уменьшалась, на стенах проступала сырость - сперва появлялись темные, а потом светлые пятна, похожие на сыпь; под этими пятнами виднелось что-то красное, синее и золотое - остатки стенной росписи, которая показалась десятнику ценной, - там была изображена тайная вечеря; фреску покрывал сплошной налет сырости; Йозеф увидел золотую чашу, ослепительно белую облатку, лицо Христа, светлое, с темной бородкой, и каштановые волосы святого Иоанна.
- Посмотрите, господин Фемель, сюда, здесь нарисовано что-то темное, это кожаный кошелек Иуды, - Десятник осторожно стер сухой тряпкой белые пятна, благоговейно очистив кусок картины: двенадцать апостолов сидели вокруг стола, покрытого парчовой скатертью: Йозеф увидел ноги апостолов, края скатерти, пол зала тайной вечери, вымощенный плитами; он с улыбкой положил руку на плечо десятника и сказал:
- Молодец, что позвал меня, фреску надо, конечно, сохранить, прикажите очистить и высушить ее, прежде чем предпринимать что-нибудь дальше. - И он уже собрался было уходить; на столе его ждали чай, хлеб и селедка: была пятница, и это можно было определить по тому, что в монастыре кормили рыбой. Марианна уже выехала из Штелингерс-Гротте, чтобы погулять вместе с ним, но вдруг, за секунду перед тем, как отвернуться, он увидел в углу картины, в самом низу, буквы "XYZX"; сотни раз, когда отец помогал ему готовить уроки по математике, он видел написанные его рукой "X", "У", "Z", и сейчас он увидел их вновь над пробоиной от взрыва между ногой святого Иоанна и ногой святого Петра; колонны трапезной были взорваны, высокие своды разрушены; уцелели только остатки стены с фреской тайной вечери и буквы "XYZX".
- Что-нибудь случилось, господин Фемель? - спросил десятник и положил ему руку на плечо. - У вас ни кровинки в лице, или это из-за вашей зазнобы?
- Да, из-за нее, - ответил он, - из-за нее. Можете не беспокоиться, большое спасибо, что позвали меня.
Чай показался Йозефу невкусным, хлеб, масло и селедка тоже; была пятница, и это можно было определить по тому, что в монастыре кормили рыбой; даже сигарета показалась ему невкусной; он прошел через все здание, обогнул монастырскую церковь, вошел к подворье для паломников, осматривая все места, важные с точки прения статики, но не нашел ничего, кроме одной-единственной маленькой буквы "х" в подвале монастырского подворья; почерк отца нельзя было спутать ни с каким другим, так же как его лицо, походку, улыбку, так же как чопорную вежливость, с какой он наливал вино или передавал за столом хлеб; то был его маленький "х", "х" доктора Роберта Фемеля, владельца конторы по статическим расчетам.
- Прошу тебя, прошу тебя, - сказала Марианна, - опомнись.
- Я и так опомнился, - ответил он, отпустил акселератор, поставил левую ногу на педаль сцепления, а правой нажал на тормоз; машина заскрежетала и, вихляя во все стороны, придвинулась вплотную к большой букве "с" в слове "смерть"; пыль поднялась столбом, завизжали тормоза, к машине, махая руками, бежали встревоженные пешеходы, между словом "смерть" и скрещенными костями появился усталый ночной сторож, державший в руках котелок с кофе.
- О боже, - сказала Марианна, - неужели надо было так пугать меня?
- Прости, - сказал он тихо, - пожалуйста, прости меня. Я потерял контроль над собой. - Он быстро развернулся и уехал, прежде чем вокруг машины успели столпиться зеваки; четыре километра он вел машину с нормальной скоростью, держа руль одной левой рукой, а правой обнимая Марианну; так они миновали площадку для игры в гольф, где хорошо натренированные женщины и мускулистые мужчины старались добраться кто до шестнадцатой, кто до семнадцатой, а кто и до восемнадцатой лунки.
- Прости, - сказал Йозеф, - ей-богу, я больше никогда не буду. - Он свернул с автострады, и теперь они ехали мимо живописных полей, вдоль тихой опушки леса.
"XyZX" - эти же самые буквы он видел на светокопиях чертежей величиной с две почтовые открытки, которые его отец тасовал по вечерам, как колоду карт; "Вилла на опушке леса для издателя" - "ХхХ"; "Перестройка здания общества, Все для общего блага" - "УхУ"; "Жилой дом для учителя на берегу реки" - один только "У"; сегодня Йозеф увидел эти же самые буквы между ногой святого Иоанна и ногой святого Петра.
Машина медленно проезжала по свекловичным полям, из-под широких зеленых листьев уже вылезали толстые корнеплоды, за жнивьем и лугами виднелся Козакенхюгель.
- Почему ты не хочешь мне сказать, что случилось? - спросила Марианна.
- Потому что я сам еще не разобрался, потому что не знаю, прав ли я. Может быть, это просто дурной сон; может быть, немного погодя я все тебе объясню, а может, и нет.
- Но ты уже не хочешь быть архитектором?
- Нет, - сказал он.
- И потому мчался прямо на щиты?
- Возможно, - ответил он.
- Я всегда ненавидела людей, которые не знают цены деньгам, - сказала Марианна, - которые бессмысленно мчатся с недозволенной скоростью прямо на щит со словом "смерть" и без всяких оснований заставляют волноваться тех, кто наслаждается заслуженным отдыхом после трудового дня.
- Но у меня были основания мчаться на щиты. - Йозеф поехал медленней, а потом остановил машину на песчаной дороге у подножия холма; он поставил машину у сосны с нависшими над дорогой ветвями.
- Зачем ты остановился? - спросила она.
- Пошли, - сказал он, - давай еще немножко погуляем.
- Уже поздно. - возразила она. - твой дедушка наверняка приедет поездом четыре тридцать, а сейчас уже четыре двадцать.
Йозеф вышел из машины, взбежал вверх по склону и, приставив руку к глазам, посмотрел в сторону Денклингена.
- Да, - закричал он, - я вижу, поезд уже выходит из Додрингена; все та же старая пыхтелка, как в дни моего детства, и отходит она в то же время. Пошли, четверть часика они подождут.
Он снова подбежал к машине, потянул Марианну с сиденья, а потом, взяв за руку, потащил за собой по песчаной тропинке вверх; они уселись на прогалине; Йозеф показал на равнину, его палец следовал за поездом, который шел мимо свекловичных полей, мимо лугов и жнивья к Кисслингену.
- Ты даже не представляешь себе, - сказал он, - как хорошо я знаю окрестные деревни и как часто мы приезжали сюда этим поездом; после смерти матери мы почти все время жили в Штелингене или Гёрлингене, и я ходил в школу в Кисслингене: по вечерам мы бегали к этому поезду, потому что с ним приезжал из города дедушка, к этому самому поезду. Ты его видишь? Он как раз отходит от Денклингена; как ни странно, но мне всегда казалось, что мы бедные; пока была жива мать и пока бабушка жила с нами, нам давали меньше еды, чем другим детям, которых мы знали, и мне не разрешали надевать хорошую одежду, я носил только перешитые вещи, в нашем присутствии бабушка раздаривала чужим людям все хорошее, что мы получали из аббатства и из наших усадеб, - хлеб, масло, мед; нам самим приходилось есть искусственный мед.
- И ты ненавидел свою бабушку?
- Нет, сам не знаю почему, но у меня не было к ней ненависти: может быть, потому, что дедушка водил нас к себе в мастерскую и тайком угощал вкусными вещами; и еще он водил нас в кафе "Кронер" и кормил до отвала; он всегда повторял: "Мать и бабушка делают большое дело, очень большое дело… не знаю только, достаточно ли вы уже большие для таких больших дел".
- В самом деле он так говорил?
- Да. - Йозеф засмеялся. - Когда мать умерла, а бабушку увезли, мы остались с дедушкой, и с тех пор нам хватало еды; под конец войны мы почти все время жили в Штелингене; я слышал, как ночью взорвали аббатство; мы сидели тогда в Штелингене на кухне; крестьяне и все наши соседи кляли немецкого генерала, который приказал взорвать монастырь, и бормотали себе под нос "зачемзачемзачем". Через несколько дней к нам явился отец, он приехал в американском автомобиле, и его сопровождал американский офицер: отцу разрешили пробыть с нами всего три часа; отец привез нам шоколад, но нас испугала эта клейкая темно-коричневая масса, мы никогда не ели шоколада и согласились его попробовать только после госпожи Клошграбе, жены управляющего; отец привез госпоже Клошграбе кофе, и она сказала ему: "Не беспокойтесь, господин доктор, мы следим за вашими детьми, как за своими собственными", а потом прибавила: "Какой позор, что они взорвали аббатство, да еще перед самым концом войны"; отец ответил: "Да, позор, но, быть может, на то была воля божья"; госпожа Клошграбе возразила отцу: "Бывает, что люди выполняют не божью волю, а волю дьявола", отец засмеялся, и американский офицер тоже засмеялся; отец был с нами ласков, и я в первый раз увидел слезы у него на глазах; он заплакал, когда ему надо было уходить от нас; раньше я не предполагал, что он может плакать; он был всегда сдержан, не проявлял своих чувств: отец не плакал даже тогда, когда ему надо было возвращаться из отпуска в свою часть и мы провожали его; на вокзале все плакали: мать, бабушка, дедушка и мы с сестрой, - все, кроме него… Видишь, - сказал Йозеф, показывая на дым от паровоза, похожий на развевающийся флаг, - они только что прибыли в Кисслинген.
- Сейчас дедушка отправится в аббатство, и там ему скажут то, что, собственно говоря, ты должен был сказать сам.
Я стер меловые буквы между ногой святого Иоанна и ногой святого Петра, а также маленький "х" в погребе подворья для паломников; он их не найдет, никогда не обнаружит и ничего не узнает от меня.
- Три дня фронт проходил между Денклингеном и городом, - сказал Йозеф, - и мы с госпожой Клошграбе молились по вечерам за дедушку; потом он явился вечером из города, бледный и грустный, таким я его еще никогда не видел; он ходил с нами смотреть на развалины аббатства, бормоча то же, что бормотали крестьяне, то же, что бабушка постоянно бормотала в бомбоубежище: "зачемзачемзачем".
- Наверное, он был счастлив, что ты помогаешь восстанавливать аббатство?
- Да, - сказал Йозеф, - но я не могу больше давать ему это счастье: не спрашивай - почему; не могу, и все.
Он поцеловал Марианну, зачесал ей за ухо прядь волос и еще раз провел рукой по ее волосам, стряхивая с них сосновые иглы и песчинки.
- Отец вскоре вернулся из плена и забрал нас в город, несмотря на протесты дедушки, который уверял, что для нас было бы куда лучше, если бы мы росли не среди развалин. Но отец говорил: "Я не могу жить в деревне и хочу, чтобы мои дети были со мной, я их почти не знаю". Мы его тоже не знали и первое время дичились; мы чувствовали, что дедушка тоже боится отца. В то время все мы разместились в дедушкиной мастерской, потому что наш дом был непригоден для жилья; на стене в мастерской висел громадный план нашего города; все разрушенные здания были отмечены на нем жирными черными значками: делая уроки за дедушкиным чертежным столом, мы часто прислушивались к тому, что говорили отец, дедушка и другие взрослые, толпившиеся перед планом. Они часто спорили, потому что отец всегда повторял одно и то же: "Все это - долой… взорвать!" - и чертил букву "х" рядом с очередным черным значком, а остальные всегда возражали ему: "Боже избави, это невозможно"; отец говорил: "Сделайте это, до того как в город вернутся люди… сейчас здесь еще пусто и вам не надо ни с кем считаться; сметите все это с лица земли…" Но остальные отвечали ему: "Этот оконный проем сохранился еще с шестнадцатого века, а эта стена часовни - с двенадцатого"; тогда отец бросал грифель и говорил: "Хорошо, поступайте как знаете, но, поверьте мне, вы еще раскаетесь… поступайте как знаете, но меня увольте". Ему отвечали: "Дорогой господин Фемель, вы наш лучший специалист-подрывник, вы не можете бросить нас на произвол судьбы"; отец отчеканивал: "И все же я брошу вас на произвол судьбы, если мне придется считаться с каждым древнеримским курятником. По-моему, стены - это стены, и, поверьте, они отличаются друг от друга только тем, прочные они или нет, к черту, взрывайте эту дрянь, и все сразу станет на место". Когда они ушли, дедушка засмеялся и сказал: "О боже, ты ведь должен понять их чувства", но отец тоже засмеялся и ответил: "Я понимаю их чувства, только я их не уважаю", а потом добавил: "Пошли, дети, купим шоколаду", и он отправился с нами на черный рынок, там он купил себе сигареты, а нам шоколад; мы влезали с ним в темные полуразрушенные подъезды домов, карабкались по лестницам: отец хотел купить еще сигары для дедушки; он всегда покупал и никогда ничего не продавал: если мы получали хлеб и масло из Штелингена или из Гёрлингена, то брали в школу и его долю; отец разрешал нам отдавать продукты, кому мы захотим; однажды мы купили на черном рынке масло, которое сами только что подарили; в свертке все еще лежала записка госпожи Клошграбе, в которой говорилось: "На этой неделе я могу Вам послать, к сожалению, только один килограмм". Отец засмеялся и сказал: "Ну да, людям ведь нужны деньги на сигареты". Как-то к нам опять пришел бургомистр, и отец сообщил ему: "В развалинах францисканского монастыря я обнаружил грязь из-под ногтей, которая восходит к четырнадцатому веку, не смейтесь, это - четырнадцатый век, вполне доказано; грязь смешана с ворсинками от шерстяной пряжи, изготовлявшейся, как известно из достоверных источников, в нашем городе только в четырнадцатом веке; таким образом, мы имеем первоклассную культурно-историческую реликвию, господин бургомистр". Бургомистр ответил: "Вы заходите слишком далеко, господин Фемель", а отец возразил: "Я зайду еще дальше, господин бургомистр". Но тут засмеялась моя сестренка Рут, которая сидела рядом со мной и, сажая кляксы, писала что-то в своей тетради по арифметике; она вдруг звонко рассмеялась; отец подошел к ней, поцеловал ее в лоб и сказал: "Да, детка, это и впрямь смешно". Я почувствовал ревность, ведь меня отец еще ни разу не целовал в лоб; мы любили его, Марианна, но все еще немного побаивались, особенно когда он стоял перед планом с черным грифелем в руках и говорил: "Взорвать… долой все это". Отец был всегда строг, когда дело касалось моих занятий, он часто повторял: "Есть только два пути - либо ничего не знать, либо знать все; твоя мать ничего не знала, по-моему, она не закончила даже начальной школы; и все же я никогда не женился бы ни на какой другой женщине; одним словом, решай!" Мы его любили, Марианна; и когда я сейчас думаю, что в то время ему было немногим больше тридцати лет, мне просто не верится: мне всегда казалось, что он гораздо старше, хотя он вовсе не выглядел старым; иногда он даже был веселым, чего теперь с ним не бывает; по утрам, когда мы вылезали из своих кроватей, он уже стоял у окна, брился и кричал нам: "Война кончилась, дети", хотя война кончилась уже четыре или пять лет назад.
- А теперь пошли, - сказала Марианна. - нельзя, чтобы они ждали столько времени.
- Пусть подождут, - ответил он, - Я еще должен узнать, что было с тобой, овечка. Я ведь почти ничего о тебе не знаю.
- Овечка, - повторила она, - почему ты меня так называешь?
- Просто мне вдруг пришло в голову это слово, - ответил он, - скажи мне, что было с тобой; каждый раз, когда я замечаю, что у тебя такой же говор, как у додрингенцев, мне становится смешно, тебе он не идет; я знаю, что ты училась в тамошней школе, хотя ты и не оттуда родом: и еще я знаю, что ты помогаешь госпоже Клошграбе печь пироги, готовить и гладить белье.
Марианна положила его голову к себе на колени, прикрыла ему глаза рукой и сказала:
- Ты хочешь знать, что было со мной? Со мной? Ты это действительно хочешь знать?.. Падали бомбы, но они так и не попали в меня, хотя бомбы были очень большие, а я очень маленькая: люди в бомбоубежище совали мне разные лакомства, а бомбы все падали и падали, но не убили меня, я слышала, как они взрывались и как осколки с шумом пролетали сквозь ночь, подобно порхающим птицам, и кто-то пел в бомбоубежище "Дикие гуси с шумом несутся сквозь ночь". Отец мой был высокого роста, темноволосый и красивый, он носил коричневый мундир с золотым шитьем, на поясе у него висело что-то вроде кинжала, отливавшего серебром; он выстрелил себе в рот: не знаю, видел ли ты когда-нибудь человека, который выстрелил себе в рот? Нет, не видел, ну, тогда благодари бога, что он спас тебя от этого зрелища. Отец лежал на ковре, и кровь текла по турецкому ковру, по смирнскому узору - настоящему смирнскому, дорогой мой; моя мать была белокурая высокая женщина в синей форме, она носила красивые элегантные шляпки, но не носила кинжала у бедра; у меня был еще младший братик, белокурый мальчик, намного моложе меня: братик висел над дверью с пеньковой петлей на шее, покачиваясь взад и вперед: я смеялась, я продолжала смеяться и тогда, когда мать накинула мне веревку на шею, бормоча себе под нос: "Он так велел", но тут вошел какой-то человек, без мундира, без золотого шитья и без кинжала, с пистолетом в руке, он наставил пистолет на мою мать и вырвал меня у нее из рук, я заплакала, на шее у меня уже болталась веревка, и мне хотелось сыграть в ту же игру, в какую играл мой младший братик, - в игру под названием "он так велел", однако человек, зажав мне рот, спустился по лестнице со мной на руках, снял с меня петлю и посадил на грузовик…
Йозеф попытался отнять руки Марианны от своего лица, но девушка крепко прижала их к его глазам.
- Ты не хочешь узнать, что было дальше? - спросила она.