БЕЗЫМЯННЫЙ ЗВЕРЬ - Чебалин Евгений Васильевич 3 стр.


Столыпин – один, окутанный душным коконом отторжения, шел к ложе правительства в партере, волоча за собой паутину взглядов: липких, жгущих злорадством.

Мы противопоставим друг другу личные расчеты гоев, религиозные и племенные ненависти, взращенные нами в их сердцах в продолжение двадцати веков.

"А вот здесь врете – это не ваше: кишка тонка и ум короток. Это своровано у римлян: "РАЗДЕЛЯЙ И ВЛАСТВУЙ".

Эти толпы с наслаждением бросятся проливать кровь тех, кому они завидуют.

Толпа, все та же толпа, орущая пока про себя: "Распни его!" И разница невелика: та была одета в рубище, эта – в парчу.

Премьер шел к министерской ложе, чтобы оттеплиться душой, поврачевать надрыв близ Кривошеина. Пожалуй, лишь он, министр земледелия да Коковцев не предали, не отшатнулись.

Вход в ложу загородил серо-ливрейным туловом камердинер.

– Не велено-с без пропуска.

В глазах тупое торжество.

– Прочь с дороги, хам! – в ложе взвился, прянул со стула Кривошеин, лицо крылось бурыми пятнами. – Не узнал премьер-министра?!

С хищной силой скрутилась спираль жадного внимания, облепляя Столыпина: премьера велено не пущать в премьерскую ложу! Кем?! САМИМ?!

– Ты слышал? Уйди с дороги Его Превосходительства!

– Не велено-с, без пропуска, – с чудовищной, явно дозволенной наглостью загораживал дорогу лакей.

– Оставьте, Семен Власович, – брезгливо поморщился Столыпин, – Фредерикс с Курловым, не выписав пропуск в ложу, переделывают публичное зрелище в дешевый фарс.

– Мерзость! – Кривошеин выбрался из ложи.

Они вышли в фойе, двинулись по малому кругу близ колонн.

Столыпин глянул искоса, уронил со слабой улыбкой:

– Рискуете, Семен Власович, на мне, прокаженном, уже поставлен крест двором с молчаливого согласия Государя. Но вам еще служить России, нашему делу…

– Петр Аркадьевич! – струнно натянутый Кривошеин глянул беспомощно, страдающе. У него дрожали губы. – Я, кажется, не давал повода так… так… оскорблять меня!

– Ну полно, полно, голубчик, – повинился Столыпин, – простите, ради Бога, сам не ведаю, что несу.

– Какая мерзость! – возвращаясь к инциденту у ложи не мог успокоиться Кривошеин. – Наш хам – самый хамовитый в мире.

– Видите ли, на уровне Фредерикса и Курлова недопуск сановника в ложу лакеем предполагает немедленное харакири от публичного позора. Но не доставлять же всем такого удовольствия. Да и кинжал дома оставлен.

Они завершали первый круг, когда из толпы вычленилась тучная пара, опасливо сближая свою траекторию с двумя отторженцами. Она наводила "дуло лорнета" на грудь Столыпина долго и обстоятельно. Наведя, наконец, спросила с сокрушительным акцентом:

– Косподин Столыпин, какое знашение имеет крест на фаша грудь?

Согласно, отечески закивал головой ее спутник:

– Я-я. Крест ошшень походит как над могила.

– Стыдитесь, сударь! – резко одернув дворцовых опоссумов, шагнул вперед Кривошеин.

– Он не сударь. – Вязкая ярость вздымалась в груди Столыпина, поднималась к горлу, судя по акценту, его статус-кво.

"Herr". А она, следовательно, херрова фрау.

Он говорил, не повышая голоса. Но сталь, звеневшая в нем, легко пронизывала душный блеск фойе, его слепящее безмолвие, вонзаясь рублеными клинками в плотоядно затаенную толпу.

– Итак, фрау, утоляя вашу любознательность, отвечаю: сей крест получен мною от управления "Красного Креста" во время русско-японской войны за пожертвования медикаментов для тяжело раненных. Принимая во внимание опус вашего "herra": "ошшень походит как над могила", – желаю вам удостоиться столь же могильных крестов во время, не приведи Бог, русско-германской войны.

Он жил на своей земле, обильно политой кровью проторуссов, на коей взросли кровные обычаи, нравы, выпестовался великий сказочный русский язык. И он не намерен был терпеть в этом языке плебейски наглого акцента от не гостей, самозванных вторженцев.

Отстраняясь от пары, перекипавшей в удушливо растерянной злобе, трубно, уже не сдерживая командорской, все еще принадлежавшей ему власти, послал Столыпин жесткий оклик-запрос через весь зал к генерал-губернатору:

– Господин Гирс!

– Я вас слушаю, – помимо воли подтянул чрево генерал.

– Вчера, во время освящения памятника государю Александру II, евреям учащимся запрещено было идти с крестным ходом. Из чьей головы вылупился сей многомудрый приказ?

– Приказ попечителя учебного округа Зилова, – нервно пожал плечами, вытирая лоб платком, Гирc.

– И вы знали об этом заранее?

– В общих чертах, ваше превосходительство.

– Знать в общих чертах о распоряжении Зилова – все равно, что быть "немножко беременной". Как вы могли допустить такую низость, этот зоологический антисемитизм к отрокам и отроковицам?

"Их антисемитизм нам нужен для управления нашими меньшими братьями".

Вновь ослепила вспышка из "Протоколов…".

– Я не намерен разговаривать и отчитываться в таком тоне! – сорвался на постыдный фальцет губернатор, бегая пухлыми перстами по атласным лацканам фрака.

– Вы будете отчитываться, – брезгливо обрубил истерику Столыпин, – но уже не премьер-министру, а следующей революции.

Они развернулись и пошли в зал. Тяжкая остывающая лава всклень заполняла плоть премьера. Она выжгла все шлаки, всю второстепенность бытия, оставив лишь не поддающуюся переплавке тоску.

– Петр Аркадьевич, – взял Столыпина за локоть Кривошеин. Всматриваясь страдающими глазами, предложил: – А не трахнуть ли нам по рюмашке коньячку? До звонка еще немало времени.

– У вас бесценный талант, Семен Власович, ловить фортуну за хвост в надлежащий момент. Трахнем. И не по одной.

Но сначала главное, то, что бередит душу. Вы только что из Сибирей. Как там наши протэжэ Старобардовцы? Что староста Прохоров?

– Нет слов для описания, Петр Аркадьевич. Немеренная ширь, роскошь свободного труда. Тайга кишит зверем и… гнусом. Затеряться бы там на месячишко с берданом и накомарником – полжизни не жалко. А Прохоров – Орел! На диво цепкая, корневая натура, предприимчивый, стальной характер. Истинный вожак-оратай. Его сыну Никитке всего-то двенадцать годков, однако мужскую работу вровень с отцом тянет. У них ныне отменная школа, свой синематограф, телеграф, коим без робостей телеграфируют в Британию и прочие Европы на предмет торговли хлебом, маслом, соболями, кедровым орехом.

Богато, широко живут, сеют почти без пахоты – плоскорезным диском по целине.

– Никиток у Прохорова в отпрысках наследных… чудно! Отрадная весть для меня… да что там: для всей России хлеборобной.

– Так я жду в буфете, Петр Аркадьевич.

– Идите. Вскорости догоню. Вот только несколько слов Коковцеву. (Увидел Столыпин своего вероятного преемника через распахнутые двери в зале.)

Он вошел в зал. Неторопливо, со слабой улыбкой приблизился к Коковцеву, взял под локоть:

– Вы уезжаете, граф?

Тотчас заскользили к ним, придвигаясь, две кометы, с фееричными хвостами сплетен и слухов, – Фредерикc и член Госсовета Немешаев. Коковцев развел руками:

– Сожалею, Петр Аркадьевич, но вынужден, дела неотвязны и неотложны.

– Боже, как я вам завидую.

– Что так?

Коковцева поразила выплеснувшаяся в голосе премьера немеряно черная тоска.

– Впрочем, пустое. Одолевает в последнее время некая никчемность бытия: премьер, уже взнуздавший себя, вновь был застегнут на все сановные пуговицы.

– Вам ли это говорить, Петр Аркадьевич, сделавшему для России…

– Оставим, граф. Вы же все видите и понимаете. По всем признакам дело реформ переходит к вам. Я подошел выразить мое полнейшее удовлетворение оным поворотом. Я признателен за ваше честное мужество, коим вы руководимы в нынешнем крысином шабаше при дворе. Ради Бога, не дайте им прогрызть хребет реформ!

– Петр Аркадьевич, помилуйте, может, вместе отбудем? Сочту за честь предложить место в моем купе. – Коковцев с острой жалостью вглядывался в каменно любезного Столыпина, ронявшего напутственные фразы, более схожие с эпитафией.

– Прощайте, граф. Храни вас Бог в пути.

– До встречи, Петр Аркадьевич, в Петербурге.

Столыпин не ответил, с застывшей улыбкой подталкивая Коковцева к выходу.

Долго смотрел ему в спину. Пронизало сожаление о своем отказе уехать: ах, прочь отсюда, прочь! Однако… к жизни, к смраду ее пора.

Развернувшись, вышел в широкий срединный проход зала. Остановился напротив Фредерикса, заложив руки за спину. И министр двора, притянутый гипнотической силой ледяного, препарирующего взгляда, который ввинчивался ему где-то между бровями, двинулся к Столыпину, на ходу опрастываясь пахучими кругляшками слов:

– Ваше высокопревосходительство, господин Столыпин… мне доложили об инциденте у правительственной ложи… тупой малоросский бедлам с пропуском возмутителен! Я настоятелъно распорядился учинить следствие, разобраться с Кулябко…

Фредерикс осекся.

Столыпин смотрел мимо, куда-то за плечо министра двора. Фредерикс оглянулся. По проходу мелким торопливым шажком приближался чернявый молодой человек с редькообразным вытянутым лицом, в засаленном, осыпанном перхотью сюртучке. Согнутая в локте правая рука его нелепо и куце торчала, прикрытая над кистью театральной программкой.

ВОТ ОНО!.

Столыпин неотрывно глядел на приближающийся фатум. В какую местечково ничтожную оболочку вырядилась его судьба, испускавшая вожделенный ужас сквозь провалы расширенных зрачков.

Сознание, встрепенувшееся было в поиске штабс-капитана Прозорова, маячившего где-то у входа, было одернуто и призвано к порядку волей премьера. Теперь оно виновато умащивалось в гнездовье души, начиная итожить прожитое, набухая с каждым мигом значимостью происходящего: ему дано было время осознать все и подготовиться.

Столыпин смотрел на Богрова. Все стало на свои места. Хаос и сумбур сегодняшнего дня выстраивался в четкий логический ряд: отобранная с санкции двора охрана, оттеснение на задние ряды Прозорова и охранника Есаулова, недопуск в зал полиции и жандармерии, клейкое, путаное вранье докладов Веригина, Кулябко, Спиридовича о террористах Николае Яковлевиче и Нине Александровне, об Аленском-Богрове.

…Богров подошел и остановился в двух шагах, выставив прикрытой программкой браунинг.

ИТАК, ВОТ ОНО!

Столыпин смотрел на Богрова, и свинцово-тяжкая брезгливость его взгляда сковала филера-хамелеона. За этим взглядом державно клубилась магия столыпинского имени, властно проросшего во всех европейских дворах в последние годы. Это имя олицетворяло имперский хребет России, ее взматеревшую мощь и грозную силу. Российская империя, заквашенная столыпинской реформой, взбухала на планете необъятной хлебно-духовитой квашней, заполняя все геополитические пазухи и щели хлебом, маслом, золотом, мехами, рудой, прокатом, выдавливая из этих щелей все европейские худосочные притязания.

И это неостановимое заполнение в конце концов поменяло местами исторически закостеневшую иерархию: имя премьера теперь ставилось в Европах впереди имени монарха.

Свершившаяся перестановка и мощь России, порождая ненависть двора Романовых и иудейско-банкирского кагала, вызвали преждевременные роды имперского чрева.

Чрево уронило в мир мокрого, богрового выродка-недоноска – с браунингом, тараканьими усиками, с трухлявой душонкой, изъеденной страхом разоблачения и маниакальным рефлексом Герострата.

…Он стоял, скованный взглядом премьера, оцепенело, отсчитывая отпущенные ему и бесполезно утекавшие секунды. Крупная дрожь, сотрясавшая руку, сбросила программку, и браунинг в грязно-белой кисти теперь суетливо ерзал дулом перед широкой, увешанной регалиями грудью. Все тот же оцепенелый кроличий ужас – как и вчера в Купеческом саду – не давал филеру нажать на курок.

Столыпин доламывал обмякший, разжиженный взгляд убийцы, высясь каменным командором. Он готовился для шага вперед, чтобы выхватить из бескостной руки оружие (такое уже было с Розенблюмом в спаленной усадьбе Тотлебенов), когда рядом, в оркестровой яме, резко и гулко хрястнул о пол пюпитр. Скрипач Берглер, вернувшийся в оркестр первым к концу антракта, зацепил его ногой.

Столыпин на миг метнулся зрачками на звук, и Богров, обморочно изнемогавший под гнетом премьерской воли, ощутил тычок освобождения. Будто лопнула струна, все туже врезавшаяся в череп. Жадно хватнув воздух, он дважды нажал на курок. Развернувшись, ринулся вихляющей рысцой к выходу. Через несколько шагов неодолимо любопытным позывом развернуло его голову. Премьер стоял!!

Левая рука его широко, замедленно крестила императорскую ложу.

Столыпин ставил крест на династии Романовых, переживших преданного Столыпина на шесть лет.

ГЛАВА 2

Житель станицы Наурской Ставропольской губернии, он же председатель колхоза "Красный пахарь" Никита Васильевич Прохоров был врагом всех пахарей на планете. Всеми фибрами души, совершившей уже восемнадцатое кочевье (инкарнацию) из Второй ноосферы в бренные тела земных младенцев, Прохоров ненавидел этих вспарывателей-убийц живого тела Земли. Верхний слой почвы, предназначенный Создателем для прокорма злаками человечества, выворачивался наизнанку этим самым человечеством. С диким бездумьем плодородный слой опрокидывался с ног на голову, когда корни, будучи опорой и кормильцем любого злака, задирались бесстыдно над головой.

Ко времени избрания, а точнее назначения, Прохорова председателем, плуг, именуемый Сталинским и влекомый "фордзоном" и ЧТЗ, вспорол в СССР уже около половины зернового клина.

Биосфера и ноосфера, запрограммированные на оптимум развития земной биомассы и на изобилие корма для двуногих, наказывали их за лихую дурь по-своему, как могли: насылали на хищный пахотный размах эрозию, пыльные смерчи и наводнения, смывали талой водой плодородный слой, из года в год понижали урожаи пахарей.

Именно поэтому Прохоров, будучи сильным в убеждении своем, вследствие восемнадцатой инкарнации души своей, был врагом пахарей активным. А председатель Губпродкома и приспособленец по спинному рефлексу Гордон Борис Спартакович, владея по статусу своему проблемами эрозии, тоже числил себя противником пахарей. Но тайно пассивным.

Таким образом, под Гордоном и Прохоровым колыхалась, хоть и зыбко, единая платформа безотвальной обработки почвы.

Что и предрешило выдачу Гордоном ссуды Прохорову на добивание пашни как таковой в СССРовском масштабе.

А было все так. Председатель Прохоров, матершинник и герой Гражданской войны, любимчик Губкома, пришел к Гордону при полном наградном параде на гимнастерке и попросил час беседы наедине. За этот час он раскрыл Гордону итог пятилетней своей мозговой работы. А именно: сконструированный и вычерченный собственноручно, хоть и коряво, некий Агрегат Универсальный Посевной под названием АУП, влекомый в поле как буржуазным "фордзоном", так и простой советской кобылой. Именно последний фактор обострил внимание Гордона, ибо к тридцать седьмому году табуны простых советских кобыл с жеребцами, заслуженно отдохнувшие после кавалерийских атак Гражданской, успешно перековались под руководством товарища Сталина в таскателей уже не сохи, но отвального плуга.

Прохоровский АУП представлял из себя железную рогатину с держаками для рук, между которыми на уровне прохоровского, надорванного войной пупка зависли две воронки с краниками внизу.

Рогатина устойчиво покоилась на трех растопыреных ногах. Задние две ноги заканчивались двумя колесами. Передняя, или третья, являла из себя два спаренных сошничка, позади которых приклепаны были опять-таки две воронки (раз в пять поменее верхних), в узкое нутро коих вставлялись треугольной формы рассевки. В раструб каждой нижней воронки спускался рукавчик-шланг из брезентухи, тянущийся от верхней воронки, где содержалось зерно.

Вся посевная работа творилась, по захлебному рассказу Прохорова, так. Сеятель дергал вожжи и отдавал отставной кобыле, впряженой в АУП, боевой приказ:

– Но-о, задохлая, трогай!

Кобыла трогала, и водитель ее подавал ручки рогатины вперед, отчего сошнички врезались слаженно в землю, подпарывая пронизанный прошлогодними корнями дерн на глубину двух ладоней.

В это самое время сеятель открывал краники у двух верхних воронок, заполненных пудом зерна, и оно падало жидкой струйкой по брезентовым рукавчикам в нижние воронки сошников. Струйки ударялись о рассевки и равномерно разбрызгивались на отдельные зерна. Их тут же накрывало услужливо приподнятым дерном.

Тут Прохоров, растолковывавший Гордону в неистовом азарте всю эту премудрость, хватанул из графина на Гордонов-ском столе пару глотков воды и, приблизив лицо, раздувая побелевшие ноздри, понизил голос до жаркого полушепота:

– А теперь, дорогой товарищ Гордон, я тебе про самое главное доложу. А самое главное в моем АУПе – это рассевки, что в нижних воронках. Вот эти хреновники, – ткнул он пальцем в чертеж. – Я их обличие, ну то-ись, тельце, туды их растуды, считай, три года обмозговывал да прикидывал, из деревяшки строгал, из глины лепил до озверения в отсиженных яйцах, пока не стали рассевки зерновую струю как надо рассекать!

– А как надо? – крайне заинтересованно воткнулся в прохоровский шепоток Гордон.

– А надо, чтоб меж кажным зернышком был промежуток для вольготного произрастания не менее четырех пальцев.

– Это почему?

– Да потому, как этим самым промежутком я законы природы блюду и уважаю, – победно откинулся на спинку стула Прохоров. – Ты в России на Волге бывал?

– Ну?.

– Видал, какой из себя там березовый подрост в чащобе? Хилый он и замученный своей невозможной теснотой. И ежели из него береза к жизни проберется, то акромя тоще-драного ствола в ней, считай, ничего и нет, листьев-то наверху, как волосьев у евнуха на жопе.

Ни евнуха, ни его голого зада Гордону видеть не приходилось. Но российскую березовую кучность с хилыми кронешками он припомнил с беспощадной четкостью.

– Так и пашаничка с рожью, – продолжил Прохоров, – в тесноте да в обиде они у нас растут, а когда стебель из теснины с натугой вылезет, то на колос у него сил остается с гулькин нос. Кроме того, я ж зернышко своим АУПом под самый дерн аккуратно укладываю в плодородный слой, а поверху его, как шубой, этим дерном прикрываю. Дождичек сыпанул – шуба его под себя к зернышку запустит без возражения, а назад – хрен в зубы, дюже жадная она, как пес-цепняк, на отдачу этой водички, в отличие от пашни. А пашаничке да ржице эта жадность позарез нужна, они, родимые, от такой заботы, как девка под грузином распускаются, и не один, а два либо три стебля с колосьями рожают.

Теперь давай итог подбивать, дорогой товарищ Губпродкома.

Своим редким рассевком посевное зерно я Советской власти берегу – это раз.

Короткий срок посева за счет отбрасывания пахоты я АУПом обеспечиваю – это два.

Назад Дальше