Весна в Ялани - Аксенов Василий Павлович 18 стр.


Вот это… тоже… через раз. Раньше другой была – стихи читала. Теперь: наци-истка – и кому?!

Скамеечка уже есть – доска на чурках – кто-то недавно отмечал тут что-то, событие какое-то, так ли, природой, может, сидя, любовался. Вместо стола – широкий, невысокий пень. Среди сосен – как в беседке. Беда только – огромный муравейник рядом, под одной из сосен, и муравьи уже проснулись – придётся вытерпеть соседство это. Хотя пока их и не видно.

Носу на улицу не кажут – им не климат.

Солнышко проглянуло. Ярко отовсюду. И от реки ещё слепит.

Как холодно сделалось, вода в Кеми падать стала. Но большая ещё – шумит, пенится. Подмытые и обрушенные где-то лесины с торчащими над водой сучьями и корнями и льдины всё ещё несёт, и разный мусор, скопившийся с прошлого лета по берегам, насобирала. В воронках крутит этот хлам. Противоположный, низкий, берег скрыт водой, поток по лесу ещё ломится, до Камня. Камень на солнце грудью выставился, как скворец, и будто млеет.

Гриша пришёл. В бушлате. С рюкзаком.

– Озяб чё-то, – говорит.

– Не диво, – говорит Коля. – Мне в пиджаке-то…

– А чё куфайку не надел?

– Да чё-то это… Тут, у костра-то, не замёрзну.

– А чё ты здесь, а не у лавочки?

– Там молодёжь… вдруг соберётся.

– Пусть собирается, чё нам она? Старшим место уступать обязаны… должны. Ладно, и здесь вроде нормально.

Там место Катино. Ну, чтобы это

– Кто тут, какая молодёжь, пока не слышно никого там… Не так уж и много нынче воды, – говорит Гриша, глядя на Кемь и выкладывая из рюкзака на пень, накрыв его прежде газетой, провизию: хлеб, сало солёное и копчёное, лук, чеснок. Рядом с пнём поставил литровую бутылку водки.

– Чтоб не упала.

Коля подумал что-то. Говорит:

– Но и не мало, – то ли про воду, то ли про водку, не про молодёжь.

– Прибудет ещё, – говорит Гриша, вытаскивая из кармана бушлата складной нож и раскрывая его. – Тепло-то если установится. Ещё грунтовая добавит.

– Но, – говорит Коля. – Наверно.

Внизу, под яром, на незатопленном мыске, мальчишки в костре картошку испекли уже, судя по запаху, – лакомятся. Рыбачат: весь мысок в удилищах – как в антеннах.

– Ловится чё?! – кричит им Гриша.

– Ерши! – кричат в ответ мальчишки.

– И то дело, – говорит Гриша. – Царь из ершей уху любил.

– Да нам хоть кошек накормить!

– И кошкам надо.

Утки туда-сюда летают, очумевшие. То вниз по Кеми, то вверх по ней, то над водой, то выше леса промелькнут – как отовсюду будто гонят их, нигде им, бедным, не присесть, не передохнуть, не покормиться – жалко.

Сезон открыт, дак чё ты хочешь

Едва доносится: стреляют где-то.

– Не охотишься на уток? – спрашивает Коля.

– Охочусь, – отвечает Гриша. – Между застольем и похмелкой… Это же, выложил вон, утка. Не ножки Буша.

– Да? – говорит Коля.

– Кряква, – говорит Гриша. – У меня же в огороде прямо лыва – я на ней и караулю… В будку – коптильня-то – залезу и сижу… Уснул тут в ней, на табуреточке… Пил перед этим чуть не сутки.

– Один?

– Да нет. Один-то почему?.. С тёзкой, с напарником.

– А, с остяком.

– Давай, – говорит Гриша, доставая из кармана рюкзака поллитровую бутылку, – сначала самогонки помаленьку тяпнем. Для разгону.

Коля молчит – так соглашается.

Разлил Гриша по гранёным, зелёного стекла, стаканам – до полоски.

– Испугался? – спрашивает Гриша. – После уже по половине.

О-о-ох.

Подумал Коля так, а не вздохнул.

Чокнулись.

– За Победу.

– За Победу.

Выпили. Закусили.

– Давай ещё раз за Победу… Потом помедлим.

Выпили.

– Во-о, – говорит Гриша. – Погнали наши немцев. То ли дело.

Снял он с себя бушлат, бросил его на жухлую сосновую хвою, прилёг на него – на костёр смотрит. И говорит:

– Фронтовиков в Ялани почти не осталось… Плетиков, Белошапкин… Да и то фронтовики-то – призвали их осенью сорок пятого, пока везли на Дальний Восток, и война уже закончилась… Но всё равно считается – участники… Ну, дядя Гоша Енговатых – тот настоящий. Тому уж тоже восемьдесят с лишним…

– Но, – говорит Коля.

– Из Ялани, – говорит Гриша, – одних комсомольцев ушло на фронт семьдесят два человека, а вернулось из них двенадцать. И это только комсомольцев… Это Олег Истомин говорил мне – знает.

– Да, – говорит Коля, беря пальцами правой руки с ладони левой муравья и бросая его на землю.

Костёр близко – отогрелись, любопытные – что тут делается – проверяют.

– А коммунистов тогда сколько? – говорит Гриша. – А мужиков простых-то, беспартийных, – кто их подсчитывал?

– Ну, – говорит Коля.

– За мужиков простых… никем не считанных… родными только… сёстрами, жёнами да матерями, – говорит Гриша. Дотянулся он до бутылки, плеснул по стаканам. – Помянем… У меня два дядьки, один с двадцатого, другой с двадцать второго – совсем мальчишки… Иван и Митрофан Степановичи Фоминых… И где схоронены, не знаю. Знал бы, хоть съездил, мать, покойница, просила, с могил земельки бы привёз… Из тех, несчитанных. Нашей, яланской, бы и там посыпал… где прах-то ихний.

– Цифры-то есть, – говорит Коля.

– Какие цифры? – спрашивает Гриша.

– В процентах, – говорит Коля.

– Я пью за дядек, а не за проценты. И за отцов… И скольких братьев я лишился, – говорит Гриша. – Сестёр и братьев… Считает кто-то… поимённо. Ну давай, – говорит. – За нерождённых.

Выпили.

– Мать рассказывала, – говорит Гриша, обсасывая утиную лытку, – что в Лукьяновку и в Тихоновку по одному вернулось только… скоро они и сгинули, деревни эти.

– Укрупнение ещё, – говорит Коля.

– Чё укрупнение? – спрашивает Гриша.

– Да деревни-то добили.

– Да-а… мужикам… как и деревням… досталось, – говорит Гриша. – К врагам добрее относились.

– Время такое было.

– Всё на него можно свалить, на это время… не отопрётся, – говорит Гриша.

– Но. Как бумага, – соглашается Коля, – всё стерпит.

– И в тюрьму его не посадишь.

– Кого?

– Да время-то.

– А! Это точно.

Поговорили. Молчат. Коля за Кемь смотрит, на Камень. Гриша – от костра взглядом не отрывается: картошку в него забросил, прутиком угли на неё нагребает – одной рукой, другой – муравья на шее ловит, поймал – отбросил его в сторону.

– Люблю… печёную, – говорит.

– Но, – говорит Коля. – На свежем воздухе-то.

Задрав нос и вдавившись кормой в пенящуюся за ней воду, лодка моторная, казанка, вверх по реке надсадно поднимается. Два мужика в лодке. В брезентовых плащах. В шапках. Скрылась за кривуном моторка, не слышно её стало.

– Не Вихерь?

– Нет, какой там Вихрь.

Японский?

– Кто-то на Ямахе

– Слышу, и прёт-то…

– Да уж, тянет… Ну и бабёнкам тут пришлось, – говорит Гриша.

– Да, – говорит Коля.

– Из штанов дегтярных не вылазили. Война, – говорит Гриша. – Чё там.

– Война-а, – говорит Коля.

– Но победили же!

– Канешна.

– Задали жару немчуре!

– Ещё какого.

– Эти союзнички ещё.

– А чё?

– Да хитрованы.

За женщин выпили – за матерей и бабушек, лиха которые хватили.

– Да-а, – говорит Гриша после. – Мечта у них и все разговоры были, как мать рассказывала, хоть разок вдоволь выспаться и раздобыть где заваляшшую корочку хлеба, а надежда – что война скоро закончится и мужики, на которых похоронок ещё не пришло, домой живыми возвратятся… а чудом, может, и погибшие… не хоронили их, не видели их мёртвыми.

– Но, – говорит Коля.

– То там, всё слухи-то ходили, вроде вернулся тот, на кого похоронка была, то там. Всю жизнь и ждали, глаза проглядели… А ты смотри, – говорит Гриша. – Жертвы огромные, конечно, понесли. Невосполнимо. Но вот перед войной была объявлена пятилетка Безбожная – это Олег же мне рассказывал, Истомин, – и к тридцать седьмому году Имя Бога в стране просто не должно было бы уже произноситься вроде. Не знаю, правда или нет. Но – может. Может. Чё не может… А с тридцать пятого по тридцать восьмой год число действующих церквей сократилось с двадцати пяти тысяч до одной тысячи двухсот семидесяти семи… Я хорошо это запомнил – как-то зарплаты ровно столько получил. Грешно сказать, Коля, но если бы не война и жертвы эти… даже представить не могу. Сейчас нигде и церкви не было бы… и помину. Олег – историк – изучал.

– Да, – говорит Коля.

– Церкви-то – ладно… Новые вон строят. Кирпича хватит, – говорит Гриша. – А вот людей-то не вернёшь… сгубили столько… Сколько детей не народилось.

– Но, – говорит Коля. – Немерено.

Солнце опять в тучах – едва просвечивает. Ветер северный – спустился с поднебесья, вершины сосен задевает.

– Теплеет, кажется. Может быть, только от костра. Или – от водки, – говорит Гриша. Жмурится он от дыма, острым концом ивового прута то в одну картофелину ткнёт, то в другую – пора вытаскивать, ещё попечь ли – проверяет. И говорит: – Эта готова, эта нет, пусть полежит ещё, помлет маленько, потомится… А ну, давай-ка, Коля, под картошечку.

– Давай, – говорит Коля.

Выпили. Картошкой, обжигаясь, закусили.

– Вкусно, – говорит Гриша. – Люблю.

– Но, – говорит Коля.

Незаметно как-то и запели. Про тёмную ночь… Потом: про землянку… Слов всех не помнят, но мотив правильно выводят: одна песня на другую у них не похожа… На позиции девушка провожала бойца… И эту исполнили.

– Родители наши её, песню эту, иначе пели, с другими словами, – говорит Гриша.

– Как? – спрашивает Коля.

– А чё, не помнишь?

– Нет, не помню. А с какими?

– А с такими… Проводить-то она его на позиции проводила, и первое время весточки она ему туда отправляла про свою любовь, которая никогда не умрёт. И он ей что-то отвечал, а потом вдруг и пишет ей такое: оторвало мне ноженьку, обожгло всё лицо… И она ему письмецо в ответ отсылает: ковыляй потихонечку, проживёшь как-нибудь. Война заканчивается. Победа. Время такое же вот – май. Приходит парень с фронта домой. Красавец. Живой, целёхонький. И грудь вся в медалях и в орденах. Идёт по улице. Видит воина бывшая его подруга, бросается к нему, а он глядит на неё с презрением и возвращает ей её же: ковыляй потихонечку, проживёшь как-нибудь…

– Горе, – говорит Коля.

– Да уж, – говорит Гриша.

– Всякое бывало, – говорит Коля.

– Чего только не бывало, – говорит Гриша. – Песни-то с жизни ведь писали. Какая жизнь – такие песни. Жизнь мармеладная – и песни тоже.

– Но, – говорит Коля. – Оно – канешна.

– Ну а как.

Бекасы – барашки по-ялански – с раннего утра, только-только свет забрезжит, уже и в небе – просверливают его сверху вниз в блеющем брачном штопоре, а как обратно в поднебесье поднимаются для нового падения, и не услышишь, и так весь день, без перерыва.

– Ишь чё, твари, вытворяют, – говорит Гриша.

Пусть себе тешутся, кому мешают. Они идь тоже…

– И в музыкальной школе не учились.

Метрах в пятнадцати от этого красивого, возвышающегося над окружающим пространством места, где сейчас, среди запашистых реликтовых сосен, не тронутых ещё вроде как из-за близости к реке и к населённому пункту вырубками (просто пока ещё не добрались на самом деле), под открытым небом и под нескончаемые свадебные игры в нём бекасов, отмечают День Победы Гриша и Коля, метрах в двадцати от кромки яра проходит торная песчаная дорога, по которой, не удаляясь от берега, по веретии, можно добраться: в одну сторону – до Волчьего и Мокрого боров, в другую – до бывшей деревни Мордовской и до Монастырского, или, как его раньше чаще называли, Яланского, озера. Тут же, поблизости, – сворот на тракт, через низину и по гриве, – метров четыреста до тракта.

Какие-то мальчишки – в шлемах защитных, не узнать, чужие или местные, – втроём на одном, громко орущем, мотоцикле, без глушителя, только что промелькнули по этой дороге. Туда, в сторону Волчьего бора, и вскоре же обратно – просто так, наверное, катаются, заняться нечем им – не учатся сегодня. Слышно, остановились там, где лавочка. Двигатель заглушили – не орёт.

Ну, слава Богу… уши чуть не разорвало.

– А интересно, сейчас со спутника нас видно? – спрашивает Гриша, отвернувшись от костра, и, подперев рукой голову, в небо глядит теперь; про муравьёв забыл, похоже, и по его лицу они уже ползают – как у бесчувственного Терминатора. Лицом он, Гриша, похож на Шварценеггера. Роста такого же, как тот.

– Не знаю, – говорит Коля.

– Нашим-то на нас смотреть не интересно. Американцам.

– Нужны мы им, – говорит Коля.

– Не скажи, – говорит Гриша. – И этикетку на бутылке могут разглядеть. Наука, техника…

По гриве от тракта машина какая-то едет, судя по звуку, легковая. С гривы спустилась, в низине буксует.

– Видят, что водка, и завидуют, – продолжает космическую тему Гриша.

– Ну, если видят, то – канешна, – соглашается с ним Коля.

– Несёт кого-то.

– Но.

– Не к нам, надеюсь. У нас уж мало остаётся…

Выбралась, похоже, из грязи машина – по-иному загудела. Уже и к яру подъезжает – слышно. У лавочки, где молодёжь обычно собирается, притормозила. Разговор доносится оттуда: вопрос – ответ, наверное, и всё на этом.

Скоро большой чёрный джип, низко и глухо бухая изнутри, как будто сердцем металлическим, песенным ритмом, вырулил из-за поворота и, клюнув резко буфером, замер, словно в распахнутых воротах, между двумя старыми соснами, растущими на обочинах дороги, напротив тихо и безмятежно отмечающих большой и радостный праздник Коли и Гриши. Через минуту-две и двигатель заглох. Ещё через минуту-две неспешно вывалился из продолжающей громыхать музыкой машины водитель и, обойдя мелкий сосняк, направился решительно к гуляющим.

Не кто иной, а – Мерзляков Фёдор Каримович.

– О, Федя! Собственной персоной! – говорит Гриша.

– Он самый, – говорит Фёдор.

– Явился не запылился… А мы тут думаем, кого к нам чёрт ещё направил?.. Тебя-то – можно.

– Здорово, одноклассники, с праздником! – будто от ветра, Фёдор чуть покачивается. – С большим! Великим!

– И тебя так же!!

– Рад вас видеть!

– Мы тебя тоже!!

– Не околели?

– У костра-то…

– Весна, однако, скоро лето… По песням понял, что вы здесь, – говорит Фёдор. – В Ялани слышно вас. Сразу сюда и повернул… еле проехал. – В дублёнке Фёдор. С голой головой, в Ялани скажут: голоушем.

– Кто-то тебя, наверное, направил?

– Да, угадал. Истомин Николай. Автобус ждёт на остановке. А тут мальчишки подсказали.

– Хорошо поём? – спрашивает Гриша.

– Очень, – отвечает Фёдор.

– Конечно, – говорит Гриша.

– Все в деревне обрыдались. Даже собаки, – говорит Фёдор.

– Мои, наверное. Соскучились, – говорит Гриша. И спрашивает: – А с нами выпьешь?

– Чё не выпью… Я к вам за этим и приехал.

– Ты же, буржуй, не пьёшь, – говорит Коля.

– И другим не советуешь, – говорит Гриша.

– Вчера не пил, сегодня пью, – говорит Фёдор.

– И нам советуешь.

– И вам советую.

– И хорошо. А то здоровеньким когда-нибудь и помер бы, – говорит Гриша. И говорит: – У нас стакана… два вот… больше нет… Ищи посуду.

– А у меня походная, – говорит Фёдор. – Как у Суворова, у полководца. Чем закусить, у вас имеется? Или вам рукавом достаточно занюхать? – спрашивает. – Привыкли.

– Не нищие, – отвечает Гриша. – Смотри, на пне-то. Обижаешь.

– Есть чё у нас, полным-полно вон, – говорит Коля.

– И у меня полно. Битком в багажнике, – говорит Фёдор. Пошёл к машине. Вернулся с литровой бутылкой водки, белым пластиковым стаканом, палкой копчёной колбасы и ветчиной в прозрачной упаковке. Нет на пне места, рядом всё сложил, на хвою жухлую сосновую, толстым ковром кругом всё устелившую. – Там ещё много всякой всячины… набрал, заехал в супермаркет. На всякий случай. Подумал, лапу тут сосёте…

Дверь в машине не закрыл. Хрипло и громко из неё теперь поётся: Блистал закат, как сталь клинка!..

– Высоцкий, – говорит Гриша.

– Он, – говорит Фёдор.

– Но, – говорит Коля.

– Деликатес-сы иноземные, – глядя на колбасу и ветчину, говорит Гриша. – У нас родное, натуральное.

– Ну, уж простите.

Сел Фёдор на скамеечку – доску на чурках – рядышком с Колей.

– Не подерёмся?

– Не.

– Как жизнь, сторож? – спрашивает Фёдор.

– Нормально, – отвечает Коля.

– Рад, что нормально, – говорит Фёдор. Бутылку взял с земли, схватил её, вернее, крышку свинтил – так, будто рассердился на неё за что-то вдруг, – почти сорвал. В костёр бросил крышку – чтобы и памяти о ней как будто не осталось. Тряся бутылку, по стаканам нацедил нетерпеливо. – Себе куда-нибудь бы вставил этот шарик – тот, кто придумал этот механизм!.. Налей попробуй!.. Не по-русски.

– Какая-то не наша, что ли? Фирменная, – разглядывает, прищурившись, бутылку и говорит Гриша – так и лежит он на бушлате, не поднялся. Как охотник на привале, ещё б ружьё ему – для образа. Шапку вязаную сдвинул на затылок. – И бутылка-то фигурная, её в музей бы. Не подаришь?

– Вся она из одной канистры, – говорит Фёдор. – С одного крана… Ты так и будешь отдыхать, за стол не сядешь?

– Мне и тут вроде неплохо, – говорит Гриша. – Стакан подайте. А до закуски дотянусь – руки мне хватит.

Подал Коля Грише стакан. Взял Гриша стакан и говорит:

– Ну, ты налил.

– А чё?

– Как кот наплакал… Тогда уж лучше из мензурки.

– Вёдрами, что ли?

– Да уж ладно.

– Куда торопишься?

– Да нет.

– Мало – долей себе.

– Ну, ради этого…

Поднялся Гриша. Подошёл к столу. В стакан долил себе – до половины.

– Вы как хотите.

Стоит Гриша – как памятник. И Фёдор с Колей тоже встали.

Чокнулись:

– За Победу!

– За Победу!

Выпили стоя.

– Но, – выпив, Коля говорит.

А потом – не чокаясь уж: помянули.

Закусили. Фёдор с Колей на скамеечке. Гриша опять улёгся на бушлат.

– Хорошо тут, – говорит Фёдор. – Природа. Чуть бы теплее…

– Ты вроде, Федя, как того?.. – спрашивает у него Гриша, с хрустом откусывая огурец. – Или мне кажется?

– Того, того, – говорит Фёдор.

– А как ты ездишь… за рулём-то?

– А так и езжу.

– А гаишники? – спрашивает Гриша.

– А чё гаишники? – говорит Фёдор.

– Понятно, – говорит Гриша.

– Тоже люди, – говорит Фёдор. – Дети есть у них, покушать просят.

– Кормилец, – говорит Коля.

– Кормилец, – говорит Фёдор. – Да и давно уже не останавливают.

– Честь отдают, когда мимо поста их проезжаешь, – говорит Гриша.

– Вроде того, – говорит Фёдор.

Назад Дальше