– Я помню.
– То мне тянуться. Пониже, что ли, бы уж переделали… Вам-то – и ладно, мне – неловко… Таз вон, – бычка пою, – переверну вверх дном его да подставляю.
– Хорошо, – говорю.
– Когда? – спрашивает.
– Сегодня.
– То-то… Прошу Васюху – забыват… Тому всё некогда… конечно.
Щёлкнул я выключателем, прикрученным к столбу. Погас свет разом во дворе и в стайке. Говорю, назад не поворачиваясь, громко:
– Темно тебе!
– Да ничего. Я пригляделась, не заботься…
Потом уж кошкам-то налью, чуть очураюсь… Ещё успеют, нахватаются. Жрать-то даю им – с ног сбивают. Был бы отец живой, тот с ними быстро бы расправился. Ваня, хоть ты…
– Нет, мама, нет.
– Васюха – тот стой на тебя же… А мне тут с ними, как с волками… Съедят когда-нибудь меня.
– Кормить не станешь, – говорю, – сами разбегутся.
– Жди, – говорит, – разбегутся.
Войдя в дом и оставив на кухонном столе подойник с молоком, пошёл на веранду. Постель застелил. Лёг на неё под отцовский полушубок, куртку не снимая. Хоть и не сразу, но уснул.
Как будто сразу и проснулся.
Спал и на самом деле мало – минут пятнадцать. – Во-о, – увидев меня, говорит мама, – он уж и выспался… Ещё лежал бы.
– Хватит, – говорю. – Не спать приехал.
– А?
– Я говорю: не спать приехал!
– Да уж. Дел-то пока особых нет… Сено поставили, картошку не копам.
– Ты же не спишь.
– Дак я же старая.
– И я уже немолодой.
– Самые годы. Не смеши уж.
– Да вроде выспался.
– Не надо с вечера читать, а то привыкли…
– Это, – говорю, – вместо снотворного.
– На ночь бы, – говорит, – выпил кружку тёплого молока, вот и уснул бы, то… снотворное. Не надо на ночь много думать.
– Не получается.
– И худо. Думы до добра не доводят…
– Смотря какие.
– Те, что на ночь. Утром – куда ещё ни шло.
И то – о деле.
Мама на кухне. Сидя на табуретке, низко склонившись, чистит ножом отцовским свёклу, бросая кожуру в ведро помойное, поставленное ею возле ног.
– Давай почищу! – говорю.
– Да не выдумывай, – отказывается от моего предложения. – Мне-то тогда чё останется делать… только лежать. Ещё успею – належусь. Кашу сварила. Гречневую. Будешь?.. Свёклу к обеду чищу… Может, в салат какой… с грибами или с огурцами… И я с тобой поем маленько каши. Ещё не ела. В печи томила, с молоком.
– Ну, замечательно. Давно томлёную не пробовал.
– Отец просил всё: затоми, мол.
– Помню.
– Эту особенно любил. Ещё с войны к ей пристрастился.
Завтракаем. На улице заалело.
Говорит мама, глядя в окно:
– Взошло солнце, и человек вышел на дело своё и станет работать до вечера… Опять давленне это, будь оно неладно… Уже замучило… Всё перепробовала – и малину ела, и калину, и таблетки разные глотала, нашла какие… может, от поноса, не от другого бы, а то скакать мне… и коньяку уж стопку выпила… такая горесь уж, как омег… Васюха привозил мне целую бутылку… так и сопьюсь… Ничё не помогло. Да и ничё, поди, уж не поможет… Каша-то вкусная?
– Конечно.
– Тебе всё вкусно… как отцу. Чё ты какой-то всё… печальный?
– Я?
– Ну не я же.
– Да нормально.
– Нормально… вижу, что нормально. Дети-то как там… не болеют?
– Нет.
– Хоть и болеют, да не скажешь…
– Ну, говорю же, не болеют.
– Он говорит… Тебе и верить… Надо красавиц всё… Нашли.
– Мама, ну хватит.
– Вот тебе и хватит. Брал бы уж ровню, чуть моложе… Ладно. Я уж соскучилась по ним – по твоим Катьке и Серёжке. Как они учатся?
– Нормально.
– Вроде смышлёные… должны уж. Они в каком?
– Я говорил тебе.
– А мне хоть сто раз говори, заговорись хоть… услышу только, и забыла.
– Катя – в седьмом, Серёжка – в пятом.
– Уже большие. Не заметишь… Позавтракали. Говорит мама:
– Ну вот, слава Богу, очередь отвели… Теперь уж терпим до обеда.
– Спасибо, – говорю.
– На здоровье, – говорит мама. – В кухню посуду только унеси, а я, чуть отдохну, потом помою.
Стал собираться я – в таёжное переоделся. Принёс из кладовки сапоги болотные и спиннинг, поставил около двери.
– Опять куда-то и намерился?
– Это потом, а не сейчас… Лампочка, – говорю, – во дворе грязная, протру… плохо уж светит. И выключатель сделаю пониже.
– Ну, это надо. Заодно уж… Там желобник на стайке ветром сдвинуло – течёт, стена уж в плесени… поправил бы.
– Поправлю.
– После уж, время как-то выбери… На грядке палки… где горох… ты бы их вытащил да под навес сложил, чтобы там зря-то не торчали и не гнили. Да и гряда, где помидоры… нечего ждать их, не назреют, завтра сниму, какие есть… чернеют чё-то…
– Помха.
– А?.. Там тоже палки – выдерни и их… Чё-то сказал?
– Да так я. Ладно, – говорю.
– Но это после можно, уж не к спеху, – говорит мама. – Я полежу немного – голова не дюжит, кругом.
Пошла к кровати – как на ветру её мотает. Больно смотреть.
– Вон чё, вон чё… Как не упасть, не расшибиться бы об чё.
И я пошёл. Походкой твёрдой.
Выкрутил во дворе лампочку, помыл её, вкрутил снова. Выключатель ниже, чем он прибит был прежде, прикрепил. Подался в огородчик, палки из земли вынул, унёс их под навес, сложил там – ждать до следующего лета. "Если кто будет жив ещё, конечно, кому понадобятся, может", – мама бы непременно так сказала. А я молчу.
Домой пришёл.
В гостях подружка мамина – Грудинина Наталья. Лет ей семьдесят, чуть, может, больше. Ишшо молодая. Давно уже пенсионерка. "Работала, – жалуется, – работала, на шиш без масла заработала… Пенсию платят – кот наплакал, им бы, кто платит, на такую жить". – "Не ты одна, – утешает её мама. – Со всеми так теперь". Наталья с мамой соглашается, но добавляет: "Со всеми так… кто не ворует".
"Ноги не ходят. Бедная. Хуже меня. Ещё не старая, – говорит о ней, сочувствуя ей, мама. – В лесу работала, на сплаве, и застудила их – теперь страдат. Вроде, по молодости, ладно, всё нипочём, но нет, после всё скажется, повылезают все болячки. Они, болячки-то, заходят в нас пудами, а выходят золотниками… Не берегём себя, а надо бы. Да умто где у молодых… в штанах. Потом спохватишься, да поздно". – "А ты-то, мама, – спрашиваю, – в молодости берегла себя?" – "Дак как же… И я такая же была, – мне отвечает. – Теперь за всё вот и плачу".
Приехала Наталья в Сретенск лет десять назад, с низовки. "Продала там всё, чё нажила… ковёр персидский, мебелишку… за бесценок. Едва хватило здесь на развалюху… Ну, хоть – под крышей – сверху не течёт". – "Большое дело, – говорит на это мама. – От ветра стены, и живи". Был у Натальи муж, низовский, из кержаков, да утонул в Ислени во время рыбалки на красну рыбу. Зацепило его крючком самолова и выдернуло из лодки. Не успел нож достать и перерезать бечеву. И не успеешь, нож-то когда не под рукой окажется, – "валялся в лодке". Напарник в это время крепко спал; предположил уж после. Лодку прибило к берегу когда, тогда проснулся – плыть далеко назад пришлось. Что так вот всё и произошло, никто даже и не усомнился – дело обычное. Осенью уже, перед тем, как Ислени встать, нашли его, бывшего Натальиного мужа, в мешке, в который на повороте реки плывущий лес ловят, – кошкой случайно зацепили, искали ею самолов. "Узнали тока по одёжке… да просигар в кармане был… Они идь, трезвые-то, не рыбачут, – говорит Наталья, рассказывая про своего мужа-утопленника и про других рыбаков на Ислени. – Выпить сначала надо, уж потом… Глаза на лоб, как фонари, ну и попёрли… Чё им Ислень тогда, и море по колено". Жить там без мужа не смогла, сюда приехала – поближе к сыну.
Дети у неё, у Натальи, живут в Елисейске. "Без работы вот, а запиваются… находят деньги". Так говорит о них мама. Два сына и невестки. Как у Натальи пенсия, и в гости приезжают. "Так-то хорошие ребята, работяшшие. Работы нет нигде, дак худо. Ещё и эти-то, наркотики… уже и их употребляют. Ладно, уж мужики хватаются за рюмку, несчастье тоже, а жёны пьют когда – беда".
Собирала Наталья деньги себе на операцию, копила. С почками что-то у неё. Один из её сыновей с женой приехали, ночь ночевали, отбыли назавтра – и деньги сплыли. Мама ей одолжила сколько-то. "Ты уж, – говорит, – мила моя, храни их, эти деньги, детям не показывай". Та обещает: мол, не покажу. Но мама сетует: и эти, дескать, украдут – она ж, Наталья, – полоротая.
Приходит часто к маме, делится заботами.
– Здравствуйте, – говорю.
– Здрастуй, Ваня, – говорит Наталья. Глаза у неё большие, карие – как у коровы; добрые. – Мать приехал попроведать?
– Да, – говорю.
– И молодцы – не забываете.
Мама внимательна – как будто слышит: сидит, кивая головой.
Они, мама и Наталья, чай с пряниками пить стали. Я подался на веранду.
Долго они чаёвничали, беседуя. О чём? О разном – не вникал.
Ушла, слышу, Наталья.
Снасти рыболовные сижу перебираю, что оставить, что выкинуть, решить не могу – всё жалко. Как Плюшкин. Леска – отцовская ещё, пересохшая, и ту храню – уже как память. Всё то 0,8, то 0,9. Куда такая? Крючки – кита ими ловить. Ни тонкой лески, ни мелких крючков отец не признавал. "Вдруг, – опасался, – крупная где схватит… малый крючишко сразу же сломат… на этом вытяну, надёжно". Ну и ловил одних ершей – уж был доволен. Охотником он, отец, слыл знатным, а рыбаком вот – никудышным. Ну а на речке быть любил.
И я вот тоже.
Слышу, шаркает по полу своими тапками на кожаных подмётках мама. Шторы раздвинула, заглядывает на веранду.
– Ты тут?
– Я тут.
– Не надоели мы тебе?
– А что вы мне?
– Да болтовнёй-то… Пойду, немного полежу.
– Ну, полежи.
– Устала с ней, с этой Натальей… Ещё ж ничё не понимаю, и переспрашивать неловко… Сижу, как умная, поддакиваю… вот де беда-то, вот де горе.
– Ну, говорили же о чём-то.
– А ты как думал… Не немые.
– Вроде и ты ей, слышал, что-то отвечала.
– Молчком не станешь же сидеть… Язык, что тряпка, без костей – мели сколь хошь им, не сотрётся, вот мы и мелем… Громче-то скажет иной раз, дак ещё чё-то разберу… Не так и громко надо мне, а поразмеренней и чётче, она – частит, как драндычиха… Такие вот, родной, дела…
– Да, – говорю. – Дела так дела.
– Как сажа бела, – говорит мама. – И сидеть уж не могу, и лежать-то всё буду, не встану после вовсе… Разминаться как-то нужно. Утром – ни двинуться, ни шевельнуться, потом – походишь – вроде и расходишься. Счас уж не в силах… полежу… Как голова не раскололась бы… Давленне это.
– Полежи, – говорю. – А я съезжу.
– Куда опять? – спрашивает мама.
– На Кемь.
– Рыбачить?..
– Может, порыбачу.
– Щучина есть ещё, осталась. Там два куска.
Куски большие. Пожарить можно… и шарбу сварить. Шарбу же любишь… Отдыхал бы.
– Нет, прогуляюсь.
– Ну, вздумал тоже, ноги маять… А далеко куда… на Кемь-то? Или где тут, поблизосте, возле деревни?
– Если проеду – в Волчий бор.
– Не ближний свет, почти к Ялане. – Если проеду, говорю!
– Да поняла я… Ты бы поел чего-нибудь, перекусил. На весь ведь день, поди, укатишь. Уж как обычно…
– Не хочу.
– Всегда он так… Ты, парень, через не хочу. Ну, хоть возьми с собой кусочек хлеба. Весь день-то голодом – жалуток так испортишь.
– Ладно, возьму.
– Там, на столе, и пряники остались – их можешь взять. Ну, всё хоть чё-то, не без ничего. Пряники вкусные.
– Уговорила.
– Нужда какая… День целый голодом… подюжька. Не на диване же сидеть…
Встал я с тахты, веранду покинул; пошли с мамой вместе, чуть не под ручку: она – к кровати, я – к двери.
– Со мной поедешь? – спрашиваю в шутку.
– А как, поеду, – в шутку отвечает. – Ты тока удочку мне дай.
В болотники обулся, куртку рыбацкую надел, в карман её два мятных пряника засунул. Взял спиннинг и рюкзак. Пошёл.
– Ну, с Богом… Долго-то не езди.
– Постараюсь.
– Уж постарайся… Наталью жалко, баба-то хорошая, – то ли мне, то ли уже себе только говорит мама. – Двух сыновей, без малого не в одиночку, вырастила, подняла, и оба пьют… Не приведи Гос подь… Всегда Его просила, пусь уж хошь как, пусь уж и бедность, но лишь бы дети мои пьяницами не стали…
– Ну, я поехал.
– Ну, ступай.
Захватив с собой из-под навеса штыковую лопату и топор – на всякий случай, – вышел я за ворота.
День тёплый, пригожий. С печалью, но без тревоги. Ветерок южный, слабый, почти не ощутимый, – нежной волной касается лица и отступает, напоминая детство почему-то. Опять ни облака, как и вчера. Купол небесный синий, без помарки.
Рядом с домом, на электрических проводах, галки расселись плотными рядами – как провода от них не обрываются. Галдят. К этому сроку их уже обычно нет в деревне – нынче с отлётом что-то задержались. Осень, возможно, будет затяжная.
На макушке высокого, электрического же, столба сидит ворона, жительница местная, блестит на солнце, как стеклянная, – даже не смотрит на сородичей, хвостом презрительно к ним повернувшись.
Ещё и ласточки нас не покинули – в небе летают, словно томагавки.
На пожухлой за лето мураве, за ложком, лежит на боку, запрокинув морду, чей-то рыжий кот, словно мужик мертвецки пьяный, – птицы шумят, я хлопаю воротами и дверцами машины, а он и ухом не ведёт, – так разморило бедолагу.
Воздух ясный. Даль – как на прописанной до мелочей картине реалиста. Камень чётко проступает – осыпи его, хребты, распадки. Как на снимке – без движений. Так, конечно, ненадолго. Нет – в этом, по крайней мере, – постоянства. Во второй половине дня, когда он, день, с утра красный, и вовсе разыграется, замельтешит зыбко над Камнем марево, заволнуются на нём вершины лиственниц и сосен – и тогда картина смажется и исказится, оживёт и снимок сразу. Если только вдруг, заморочив и заморосив, погода не изменится. Но на то, что с ней произойдёт что-то неожиданное в ближайшее время, не похоже: в небе ласточки, к земле не жмутся; и не жалуется мама – редкий случай, – кости у неё на дож не ломит. Так что дня-то три-четыре, может быть, и постоит, а потом и лето бабье, даст Бог, оправдается.
И картошку засухо удастся, может, выкопать. За ручьём, в заброшенном огороде с завалившейся местами изгородью, произвольно засеянном, приезжие юнцы, в светлых трикотажных куртках-ветровках с накинутыми на голову, как у католических монахов, капюшонами – закрывшись ими от мошки, скорей всего, не от людей же, – коноплю, как дрозды, обчищают, наполняя ею сумки, – по сторонам не озираются. Возле ручья стоит их иномарка белая, солнце тускло отражая стёклами тонированными.
Будто – сидела и – нечаянно упала со столба, сорвалась с него ворона – соскользнула. Совсем близко к спящему коту, чуть ли не в метре от него, уселась грузно, но беззвучно на поляне и вокруг, словно разведчик, огляделась – опытная. Кот ей покою, сонный, не даёт – это понятно, – обязательно его разбудит, что и за птица, нет её вреднее. Отец мой их, помню, ворон этих, недолюбливал, не жаловал. С войной как-то у него это было связано. И говорил он на них обычно: то "досужие", то "большеротые".
Мне они, вороны, кажутся смешными. Но быть с ними, досужими и большеротыми, надо начеку, в этом я убедился: оставил однажды, купаясь, на берегу Кеми часы – ведь утащила. В клюве уж у неё, вынырнув из воды, увидел их – мне на прощание блеснули. На Камень с ними полетела. Зачем, спрашивается, они ей понадобились? В своей башке имеет и часы, и навигатор. Как цацку их в жилье своём повесить? Возможно. Сбросить на камни, выше залетев, вандалке, варварке, – вот это, думаю, вернее.
Положил в "ниву" спиннинг, рюкзак, топор отцовский и лопату штыковую. Масло в картере проверил – в норме. Сел в машину. Ключ зажигания в гнезде, здесь я его и не вытаскиваю, не закрываю и машину – народ не пакостный у нас – бояться нечего. Могут бензин, конечно, слить, только не наши, а залётные, из Елисейска. Те, вот случается, и промышляют. Той стороной, где бак, или к стене, или к поленнице приткнёшь машину – выручает.
Аккумулятор новый – сразу завелась. Прогрел мотор – едва дождался, всегда на это не хватает мне терпения. Снял с ручника, под гору покатился.
Мама в окне – не проводив меня, и отдыхать не ляжет – всё так. Рукой махнул ей; перекрестила, в путь благословляя, – легче мне стало на душе.
Обогнув полукольцом деревню по околице, на тракт вырулил, проехал по нему ровно восемь километров. Тут – без каких-либо проблем: грейдер доску стиральную ровняет раз в неделю – хоть и колотит, но не страшно – рессоры терпят – предназначены.
Машин разных, не как раньше – бензин теперь дорогой, не всем доступен, – ходит здесь мало – пыль над дорогой не висит сплошной завесой, как когда-то, только за мной, за моей "нивой", шлейфом оранжевым взмывает; и долго-долго после будет оседать она – безветрие.
Свернул в сторону, на просёлок, возле приметных, к одному столбу прибитых, трёх дорожных знаков: "Крутой подъём", "Сужение дороги" и "Зигзаг", с многочисленными на них вмятинами и облупинами от винтовочных – пульками, и ружейных – дробью и картечью, выстрелов, – кто-то, нетрезвый, меткость отрабатывал, или мальчишки развлекались – тем и другим закон не писан.
Только свернул, и тут уж так: едва пробиться. Хоть и "нива" грязь месить большая мастерица, хоть и покрышки, как поехал из Исленьска, поменял с обычных, городских, на вездеходовские. Лебёдки нет. Купить всё собираюсь. Да ведь китайские, других пока не видел. А брать китайскую – себе дороже. Раньше так, по крайней мере, было.
Два раза засадил машину намертво в глубоких колеях – не смог управиться – стащило. После подкапывал и под мостами, а глина плотная, к лопате липнет, вязкая – едва управился. И под колёса всякий хлам лесной, благо полно того, подкладывал. И всё же, слава Богу, выбирался. Не пришлось топать в Ялань – за трактором. Только туда четыре километра, обратно столько же, понятно. И ноги тут, пойдёшь, сломаешь. Решил: назад поеду, буду осторожнее. Надеюсь выполнить это решение, нетерпеливый. Чтоб жизнь себе не усложнить.
Дорога, как сейчас любят выражаться, напрочь убитая – не только эта, все вокруг, лес-то вывозят отовсюду, тракт ещё кое-как поддерживают, – и восстанавливать её никто не будет, оживлять, хотя убийцы и известны. Кто их заставит? Некому. А им самим, "убийцам", наплевать – им здесь не ездить – взяли своё и убрались. Ну, не своё, конечно, а чужое… Как украли. Была бы польза. Не видна.
Кручу, и руль из рук едва не выбивает. Это уже и не дорога, а траншеи и окопы – место боёв кровопролитных. Как в Сталинграде. Или под Москвой. Кто только с кем здесь воевал? Места, которыми пытаюсь ехать, в прошлом чудесные, не узнаю – не заблудился ли? – как будто после артобстрела, после ковровой ли бомбёжки. Кто ж нас решил завоевать? Может, уже завоевали? Но сами мы себе здесь уже точно не хозяева. Только пока? Или навечно?