Предки мои, как по отцовской линии, так и по материнской, кто по долгу государевой службы, кто в поисках лучшей участи, прибывшие сюда в первой половине семнадцатого века, те, что в своё время эту землю обустроили, к ней относились уважительно. Спать животом на ней и то вот возбранялось. Ну а уж плюнуть на неё – вовсе считалось преступлением. Дед мне за это уши, помню, драл. "Листок сорви, шельмец, – так наставлял меня, – в листок уж… всё-таки… то… как поганец". Кому другому можно врать – что никогда порядка не было, мол, – но я-то знаю, как здесь было. Даже при красных, коммунистах, не оскорблялась так земля. Ну, удобрениями, может быть, чрезмерными лишь. Ныне же эти поля, предками раскорчёванные и распаханные, каждое лето в прошлом засеваемые и убираемые, зарастают; леса изводят, как сорняк. Мы вымираем с каждым годом, ну, может, нам и поделом, иного и не заслужили. Но вот взглянуть на всё это с космической высоты, отстранённо, не получается, ума для этого недостаёт, уж по земле им хоть бы шаркать. Имя одно мне – маловер. Согласен. Дьякон Андрей ещё… Ну, ладно. Дьякон Андрей тут ни при чём. Сам от себя устал я – всё и ною.
А по Майкову:
Не говори, что нет спасенья,
Что ты в печалях изнемог,
Чем ночь темней, тем ярче звёзды,
Чем глубже ночь, тем ближе Бог…
Не руководствует.
Хоть на боку катись – так было здесь не так давно. Уж и не верится. Но – правда. Даже в дожди проехать можно было. Как включишь тут, бывало, с тракта съехав, третью передачу, и мчишься, не переключаясь, разве в ложках, и то не в каждом, скорость чуть снизишь. Теперь сюда не сунешься на танке – вдрызг размесили лесовозы и трелёвочники. Где на пониженной, а где и с блокировкой; где уж обочиной, где мелколесьем – не тороплюсь, что мне не по характеру, – снова застрять и буксовать желания не возникает. Вот экстремалам, тем сюда.
Кто-то уже объезды тут наделал, прорубался и накатал, смотрю, сторонкой. Один след "нивы" различаю, другой – "ЛуАза". Не сидят люди без дела дома, ездят сюда за ягодами и грибами. И на рыбалку, как вот я. Запасы делают, зима у нас едва не девять месяцев, и у людей нет денег, чтобы покупать. Из огорода и из леса – всё пропитание. Как в старину. Что, может быть, и здоровее, и полезнее, и не для тела только, но и для души – не надо клянчить, ждать, что кто-то вас накормит; Бог насадил, ты только собери. Скоро и есть разучимся без посторонней помощи. Опять ворчу я. День такой.
И всё равно – до места назначения я так и не доехал. Пришлось машину оставлять.
Слева – изрыто и завалено; справа – болото; прямо – настил лежал, и тот раздолбан, брёвна торчат в нём – как ежи.
Дальше, взяв из машины спиннинг и рюкзак, пешком подался.
Иду, взглядом уткнувшись себе под ноги, – вокруг не хочется смотреть; и сердце щемит – и валидол не захватил с собой, забыл в аптечке. Но возвращаться уж за ним не стал – подумал: "Пути не будет", – маму повторяя.
Что ж это так меня ломает-то? Как при простуде. Ещё вот только не трясёт. Лес восстановится когда-нибудь, возьмёт своё. Не при моей жизни. И не детей моих, не даже внуков, если они ещё, конечно, народятся. Лет через триста, в лучшем случае. Через четыреста. Речь о сосновом, боровном. Осинник скоро нарастёт, сплошь всё вокруг на много лет затянет. Но кто вот только будет тогда жить здесь, и кто-то будет ли вообще? Никто не знает. И понимаю: дело в нас. В нашем отношении к лесу, друг к другу, ну и к себе, в конце концов, – последний день будто живём: ешь, пей, гуляй, кто отхватил, – что и пугает. Не первый раз, уже бывало. Но ведь живём пока, не извелись.
Христос, плоть от плоти нашей и кость от костей наших, был предан самой позорной казни за наши грехи, затем воскрес из мёртвых ради нашего оправдания. А мы никак оправдываться не желаем. Свинячим в мире так, словно все бесы в нас переселились. Мир-то мы всё равно не сможем уничтожить, как ни старайся, – потому что в состав его, после воплощения, входит Творец, – мир может только измениться. Бог ведь творит и по сей день – в новую землю и в новое небо. Будет ли в этом мире лес?..
Как же без леса-то? Мне не представить. Студентам тему эту предложу. Пусть рассуждают. В Волчий бор вступил.
Проследовал им до обширного пустыря, где стоял когда-то лагерный посёлок с таким же названием, от которого сохранились только подпольные ямы да остов металлического, ржавого уже – но ручка крутится, я пробовал, хоть и со скрипом, – станка, на котором во второй половине сороковых годов и в первой половине пятидесятых прошлого столетия здешние сидельцы прутья резали, мельчили.
Грунт тут песчаный, почти голый, торчат лишь кое-где стебли шаркунца, одинокие, уже увядшие, ромашки полевые и аптечные, облысевшие давно одуванчики да редкие кустики ароматной душицы; ну, и лишайник, словно политическую карту мира, красными и зелёными, разных конфигураций, пятнами раскрасивший пустырь.
Идёшь и знаешь: жили здесь когда-то люди, не по своей доброй воле попавшие сюда сразу после войны со всех фронтов, со всех краёв нашей России. Не только знаешь, но и чувствуешь – витает в воздухе, как дуновенье.
Прямиком – через глухую, затянутую крапивой, запашистым смородинником, жёстким, как стальная проволока, чапыжником и низкорослым, больным на вид, ольшаником, почти безводную уже, но заболоченную старицу – к Кеми выбрался. Забыв про горечи, душа сразу запела.
Как хорошо-то, думаю, как хорошо.
Рыбачить начал, время не тяну. На одном плёсе долго не кидаю – где щука есть, там она тут же и возьмётся – перед зимовкою жирует. Заброса три сделаю, не показалась хищница, и дальше отправляюсь.
Берегом, вверх по течению, до Мокрого бора прошёл – речных четыре поворота, как говорят у нас, косы – одну песчаную и три камешниковых. Поймал шесть щук – стоят они по заводям и курьям, а не охотятся в реке; скоро на ямах только будут – соберутся. Больших нет. Самая крупная – килограмма на три. Все золотистые – скатились с малых речек. В самой Кеми они, туземные, темнее. Да к ним, к пойманным уже щукам, одного окуня, на килограмм примерно, вытащил – уж поводил он, рассердившись. Этого тоже взял у берега, под тальником, – скрывшись в тени его, в засаде находился. Не повезло, в отличие от меня, ему, красавцу желтопёрому, на этот раз с рыбалкой. Час у него такой – не мне, так щуке бы попался. Так буду думать. Не отпускать же.
День умалился в пользу ночи. Хоть не до зимнего пока ещё обрубка – совсем тот куцый, с гулькин нос, когда, как говорится, утро крикнет, вечер откликнется ему – так они близко друг от друга. Но уж заметно. Предел календарному лету. У нас оно закончилось, по климату, давно – в начале августа, после Ильи – нам за обычно. Лес принимается желтеть и облетать, как по команде, и ударяют заморозки тут же, дожди зарядят ли, неделями не унимаясь; и снег пойдёт – не удивишься; сутки не пролежит, конечно, стает, но настроение испортит. Сумерки скоро наступают – не июнь: девять часов ещё, зари уж нет, и небо в звёздах.
Скоро осень, за окнами август, от дождя потемнели кусты…
Песня была такая, помню.
Но дождя, слава Богу, нет.
Пора, думаю, заканчивать с рыбалкой. Не навсегда. К этому не готов ещё, хоть от охоты вот уже и отказался – мягкотелый. Лишь на сегодня. Чтобы до тракта засветло доехать; с запасом времени – вдруг забуксую; в потёмках трудно будет выбираться. Поэтому. И до машины ещё надо дошагать – три километра.
Легко подумать, сложно совершить. Когда клюёт, ты ж, как счастливый, времени не замечаешь. Но я помог себе, подумав: там, дескать, мама станет беспокоиться. Оно и правда. И поэтому.
Прощаясь с местом, постоял, полюбовался окружающим. Всё мне родное. Лес, река. Хочу до мелочи запомнить, чтобы потом смотреть в Исленьске, – вспыхивать станет в памяти, как на экране. Когда теперь ещё тут окажусь, не знаю. Об этом думаю – затосковал.
Стрижи, береговушки, в пике касаются воды, – играют так, или – ожаждав. И им настало время с родиной прощаться. Весь яр в их гнёздах – дырками тёмными зияет. Кемь разольётся и разрушит их жилища. Нароют новые, когда вернутся.
Жизнь их устроена, их мир.
Пулей пронёсся низко ястреб, птиц напугал – те раскричались. Коршун – как чёрточка, курсор, в небе парит, забрался высоко, кричит оттуда, еле его слышно.
Тепло. Безоблачно. Вода, бликуя, ослепляет. След самолёта отразился в плёсе. Как и когда он пролетел, я не заметил даже – так был увлечён.
Сложил спиннинг. Скрепил между собой колена изоляционной лентой, чтобы удобнее было нести. Поднявшись в невысокий здесь яр бурой глины по кем-то выкопанным в нём ступеням, направился обратно. Но теперь уже не берегом, а дорогой, которая, выделившись из тракта, от самой Ялани через Волчий бор ведёт вдоль Кеми, то приближаясь к ней, то удаляясь, к озёрам Мокринским – там их четыре, в бывшей старице, – а к ней, к этой дороге, от берега натоптана тропинка рыбаками.
Тропинка узкая, почти не видная в траве. По заливному лугу. Среди то там, то тут проглядывающего малинника и густого, рослого пырея. Заденешь чуть – рукой или ногой, – сорвётся с него розовым облаком, пульверизатором как будто выпущенным, пыль – все сапоги уже в ней, в этой пыли. Я – нет, а вот мой брат Василий, вдохнув её, чихать бы принялся – представил.
Солнце высокое ещё, сквозь кроны сосен светит мне в глаза – радостно щурюсь.
Недалеко тут – вышел на дорогу.
Где лес не тронут – красота. Душа ликует. Но только подрастёт сосняк, в меру – на беду себе и нам, тем, кто живёт рядом, людям и зверям, – исполнится, и сразу всё здесь исковеркают, исковыряют – уже об этом сокрушаюсь. Точно как в сказке про Лутоню. А мне-то что, если меня уже не будет?.. А вот печалит. И здесь лес, корабельные сосны, валили когда-то. Сначала – заключённые, потом – леспромхозы, которые хоть как-то кто-то контролировал. И делалось это всё тогда не с таким варварским и вражеским остервенением и отношением к природе, как сейчас, – и подлесок не ломали, и дёрн не сдирали, и ягодники старались не стаптывать – о людях вроде даже помнили, пусть хоть и вынужденно, старались меньше навредить им. Бор оставался дальше жить. Нигде, по всем вырубкам, не то что вершинника, но и сучка не было брошено; пни лишь торчали, после которые взрывали – на канифоль. Катались мы, помню, летом по всему чистому, усыпанному только сосновыми шишками и застеленному хвойными иголками бору на мотоциклах; зимой здесь бегали на лыжах. Ну, и охотились. На глухарей. Водилось много их тогда. Редко теперь когда увидишь.
Всё будто плохо.
– Всё – как к концу, – опять невольно повторил за мамой словно. Она добавила бы только: "Как и обещано… По всем приметам".
Не добавляю.
Набрал, поверх сложенной в него рыбы, полный рюкзак боровых рыжиков, по-нашему боровиков, – не помешали им и заморозки – народились. Небольшие, ядрёные. Маме на зиму – ей хватит. Скажу: "Василию не отдавай". Да где ж утерпит – всё раздарит; мне, мол, одной-то ни к чему. Скажу Василию – чтобы не зарился. Но он грибник – себя, наверное, уже и обеспечил – не прозевает. "Зимой, с картошкой, мило дело… А после бани, да под водочку. Найди такого, кто откажется". Ну, где искать, возможно, и найдёшь. Но здесь-то – прав Василий – вряд ли.
У нас – в Ялани или в Сретенске, по крайней мере, – и белые грибы называют не белыми, а боровиками, и разберись, речь о каких. Чаще встречаешь их в бору, и те и эти – поэтому, может. У нас и кислица – не красная смородина. Ну, и пимы у нас – не валенки. И много что у нас не так. И называют нас чалдонами. Хоть и обычные мы – русские. Я своим детям объясняю это в шутку так: с Дона причалили, мол, наши прадеды. Они смеются: "Папа – чалдон, а мы – долдоны". Ну, что долдоны, это точно. Вспомнил детей и понял, что соскучился, хоть и не видел их всего лишь двое суток.
Поел брусники и черники. Куст крупной, как виноград, голубики в бейсболку обобрал, иду, ем ягоду – забыл про пряники.
Волчий бор – сам бор и место, где когда-то размещался одноимённый посёлок, – только миновал, в низину, с частым, но мелким, молодым ещё, пихтачом и редким, но рослым осинником, спустился и вижу:
Возле огромной, мутной, с мазутными на ней радужными разводами, с плавающими в ней пачками из-под сигарет, пустыми пластиковыми, пивными в основном, бутылками, коробками из-под сока, остатками картонных ящиков и обломками досок, лужи валяется красно-синий, грязью заляпанный велосипед.
Цепь со звёздочки слетела.
Вблизи от лужи, на обочине дороги, в черничнике, стоит женщина. Лет тридцати пяти или сорока. В распахнутой белой парусиновой куртке, в небесного цвета футболке и в светло-серых, до колен закатанных, штанах свободного покроя. Пучком сорванной травы, наклонившись, вытирает со штанины грязь – но лишь размазывает, вижу.
– Здравствуйте, – говорю.
– Здравствуйте, – отвечает, улыбается.
– Помощь нужна? – спрашиваю.
– Если вы не торопитесь…
– Не тороплюсь… Тут у меня машина, – говорю. – Недалеко.
– А, это ваша… Дверь распахнутая.
– Да, – говорю, – моя. Я так оставил специально, чтобы в салоне душно после не было… Вот до неё дойдём, а там посмотрим.
– Я там была уже, вот только что, – говорит женщина. – Мне в Волчий Бор попасть необходимо. Я далеко?..
– Это туда, в другую сторону… Иду оттуда. Нет, – говорю, – не далеко. Вас проводить?
– Не откажусь… Если вам время позволяет.
– А я его и спрашивать не стану.
– Буду вам очень благодарна.
– Да мне не трудно… Не за что…
– Я уж чуть было не отчаялась…
– Потерпит время, – говорю.
Приставил сложенный вдвое спиннинг к толстой, раскидистой, корявой – только поэтому и сохранившейся – сосне, рюкзак тяжёлый с себя снял, его устроил возле комля. Жду. Слушаю заодно, как:
Шелестит белка на сосне, перебегая цепко по стволу, сердито цокает – мы ей мешаем: шишки ей шелушить спокойно не даём.
– Я готова, – говорит женщина. Упруго выпрямилась, как пружина. Стройная. Как будто радостное что-то только что мне сообщила – улыбается. Красивый рот. Глаза лучатся – как изнутри будто подсветились, включились – необычно. Шагнув к дороге, пучок травы, которым чистила штаны, в широкую, чуть ли не в метр, колею, водой заполненную, бросила. – Только кроссовки вот ещё помою.
– Можно не мыть, ещё испачкаете.
– В таких идти… Нет, я помою. Склонившись и зачерпывая из колеи ладонью воду, кроссовки стала обливать; то тот, то этот трёт рукою. Помыла будто.
Встала во весь рост, вытянула двумя пальцами из кармана куртки, ухватив его за самый кончик, носовой платок, руки им вытирает. Смотрит на меня.
– Их не отмоешь… Были не такие.
– И я об этом же, примерно.
– И ноги надо бы помыть.
– В реке уж лучше.
– Да. Согласна. А далеко?
– Куда идём… Она там рядом.
– Кемь?
– Да. Кемь.
Косынка на голове женщины коричневая, однотонная. Волосы, убранные под затылком в узел, – светло-русые. Из-под косынки выбились – смотреть мешают. Отдуть их пробует, стесняясь, но безуспешно. За ухо убрала прядь эту внешней стороной ладони – пока не падает. Глаза – как на иконе византийской у святых – формы такой же; и разрез, и выражение; и голубые, как её футболка. На прямом, ладненьком, как сказал бы мой отец, тонком, с небольшой горбинкой носу и под глазами – мелкие-мелкие веснушки – как будто рядом кто-то краску с кисти колонковой стряхивал неосторожно, их на лицо ей и набрызгало – как точки.
Спрятала обратно в карман куртки носовой платок. И говорит:
– Можно идти.
Подняла с земли тёмно-зелёную брезентовую сумку на длинном ремне, повесила её себе на правое плечо.
– Пойдёмте, – говорю. И предлагаю: – Давайте сумку, понесу.
– Нет, она лёгкая. Спасибо… А велосипед? – не оглядываясь на него, спрашивает.
– Пусть остаётся пока здесь.
– Пусть остаётся.
Идём. Я с одной стороны глубокой колеи, по обочине, переступая или обходя кучи сучьев, женщина – с другой, между колеями. В бор вошли, и колеи исчезли. Грунт здесь такой твёрдый, что даже лесовозы и трелёвочники не смогли его прорезать; лишь молодняк лесной рядом с дорогой ими смят; да комли чудом оставшихся, забракованных почему-то заготовителями, взрослых деревьев все ободраны. Ну – лесосека, будь она неладна.
Стыдно мне стало вдруг за это безобразие, не знаю, как и оправдаться.
– Вы за грибами сюда ехали? – зачем-то спрашиваю.
– Нет, – отвечает женщина. – Не за грибами.
– А за черникой – поздно, за брусникой – рано… – так говорю, как будто отвлекаю.
– Не за брусникой, – улыбается.
Слева, за мелким, совсем уже жёлтым березняком, с ярко белеющими тонкими стволами, и за не видной с дороги старицей, заросшей по берегам редким ельником и низкорослым тальником, блеснула Кемь.
– Меня зовут Иваном.
– Очень приятно. А я – Маша.
– Мария, значит.
– Нет, нет, нет, – заторопилась вдруг, и быстро глянув в мою сторону. – Я – Маша. Мария – это слишком важно и значительно… А там река?
– И мне приятно… Да, – говорю, – река.
– Я догадалась. А место скоро то?
– Да вон оно…
– Где лес расходится? – спрашивает.
– Да, – говорю.
Тут, метров триста до посёлка, бор не затронут санитарной вырубкой – как первозданный. И мне спокойней.
– Я это так себе и представляла… Как будто тут уже была.
Лёгкий акцент. Но не пойму, какой. Хохлуша, что ли? – так подумал.
– Вы что, не местная?
– Я сербка.
– Прямо из Сербии?
– Из Сербии.
– Там и живёте?
– И живу.
– Ого, – говорю. – Не ближний свет… Где Сербия, и где сейчас мы с вами… В тайге у нас не часто встретишь… А что вам, – спрашиваю, – в Волчьемто Бору?.. Одеты вы не по-походному…
– Шпионка?
– Может быть.
– Здесь лагерь был…
– Да, был когда-то.
– Ну, вот, туда. Это – походное… Просто, как правильно, не знала… Думала-думала, вот и придумала… Если понадобится, есть во что переодеться. Но не с собой.
– Да ничего. Нормально. Если не прятаться… Так его нет уже… давно распался… Ещё в конце сороковых, начале ли пятидесятых, точно не знаю.
– Мне рассказали… В Ялани… правильно я называю?..
– Да. Не сам распался – распустили, – говорю. – Те, у кого я оставила вещи, – говорит моя новая знакомая грудным, красивым голосом, – большую сумку… Они сказали. И объяснили, как сюда доехать. Я уж бояться начала, что заблудилась…
– Немудрено. Можно зайти куда-нибудь и не вернуться. Так тут случается… А как вообще в Ялань вас занесло?
– Да очень просто…
– Прямо из Сербии?
– Из Сербии.
– На этом вот велосипеде?
– На самолёте… Шутите… С Белграда – до Москвы. А с Москвы – до Исленьска. И на автобусе уже – до Елисейска. Купила, – говорит Маша, – в магазине велосипед и докатилась на нём до Ялани. А из Ялани… вот я… перед вами, – и, улыбаясь, смотрит на меня.
Странная встреча, удивляюсь. Кто бы мне рассказал такое, не поверил бы. Я иностранок здесь ещё не видел.