– Ну – до Ялани. А зачем… сюда? Да и одной, не зная местности… Отважные.
– Нет, я молюсь.
Вышли – я уже в третий за сегодня раз – на почти голый, безлесый пустырь, где располагался когда-то наскоро организованный посёлок-времянка Волчий Бор, огороженный колючей проволокой, то там то тут разбросанные поржавевшие куски которой, прибитые к полусгнившим остаткам деревянных столбиков, ещё и на моей памяти в бору встречались. Родились здесь, в этом лагерном посёлке, некоторые из моих одноклассников, дети военнопленных, после освобождения женившихся на наших девушках, чалдонках, работавших здесь по найму на лесоповале или прачками да поварихами. У многих из заключённых и дома, на родине, семьи оставались, довоенные, но выехать к ним они, конечно, не могли, а те сюда не захотели ехать, и создавались семьи новые, уже сибирские. Годные для развиваю щейся послевоенной промышленности кедры, сосны и лиственницы в округе выпилили, и надобности в лагере не стало сразу, а насельников, чтобы их больше не кормить и не охранять, распустили, без права выезда за пределы района, на вольное поселение в соседние сёла или во вновь образующиеся леспромхозовские посёлки. Большею частью они в Ялань перебрались – была там тогда МТС "Полярная", где принимали на работу бывших зэков, умевших управляться с техникой. Кто-то из них, склонный к работе на земле, и в небольших, затерянных в глухой тайге и расположенных далеко от тракта, деревеньках, вступив там в колхозы, спрятался – от властей подальше, и огородом да пасекой худо-бедно можно было пропитаться. Мама рассказывала, что приходили и в Сретенск из Волчьего Бора, когда охрану уже сняли, исхудавшие, еле стоявшие на ногах, мужики, просили что-нибудь поесть – "ну, хошь картофельных очисток", – так голодали. "Были из наших и такие, что и очистков даже не давали им, а гнали прочь этих просителей". Не назову я их фамилий, хоть их самих уже и нет в живых. Зато есть внуки. Эти не в ответе. Так полагаю. Может, и не прав.
– Долго бы мне пришлось крутить педалями… Столько лететь, не меньше, чем в Америку… Но я бы не отказалась, – говорит Маша. – Дед мой родной сюда был вывезен. Лучше б на поезде, как он… но мало времени имею, я не успела бы.
– Ну, если уж совсем, как он, тогда, – говорю, – ехать вам сюда надо было бы в товарняке.
– В столыпинском вагоне?
– Да. Прошу простить меня за любопытство…
От неожиданности это.
– Да ничего. Я рада с вами разговаривать.
– Тогда понятно. Он что, из немцев… из поволжских?
– Нет. Почему?
– Да, вы же сербка… Военнопленный?
– Так, пожалуй.
– У нас их всех, кто тут сидел, так называли…
Были и немцы, из Поволжья… А он-то как… каким путём?
– Пути Господни неисповедимы, – говорит Маша.
Иду, молчу.
– Перед войной с немцами, – продолжает она, – в тридцать шестом году, если коротко рассказывать, приехал в Россию… строить завод… Он был хорошим инженером.
– Вместе с семьёй?
– Один. Жену потом хотел перевезти.
– И посадили?
– Нет, – говорит Маша. – Не посадили… Когда немцы начали войну с Россией, он записался добровольцем.
– А как завод?
– Об этом в письмах деда не было… Уже построили… А может, строить смысл пропал… Сельскохозяйственное оборудование – не стало надобности в нём… Могло такое быть?
– Конечно.
– Ну вот, – говорит Маша. – В плен к немцам – ночь пролежал, ранненый в грудь и в голову, живой, но без сознания – попал под Мценском, это уж позже стало нам известно, затем – сюда. Вы знаете, как это было… Когда война уже закончилась. Из-под Варшавы… Писал отсюда, что работает – лес рубит. До сорок седьмого года. Скоро вернуться обещался. Потом не стали письма приходить. Здесь он и умер. Друг его сообщил… А тот как раз вот был из немцев… Майер.
– Майеров знаю, – говорю. – Их тут в районе несколько семейств… Кто-то из них уже в Германию уехал, кто-то вернулся… Значит – в Ялани. Там их хоронили.
– Цепь вот сломалась – не доехала.
– Ну, не сломалась, а слетела…
– Там эту лужу стала объезжать… Попало что-то… – Поправимо. Вы хорошо по-русски говорите. – Спасибо… Пусть и за неправду, – щёки зарделись у неё – смутилась Маша – так мне показалось.
– Ну почему же… Правда, – говорю. – Я, как услы шал вас, решил, что вы… украинка.
– Не так уж и хорошо, – говорит Маша. – С затруднением… Я учила русский в школе, затем – в университете, и три года после жила в Петербурге, тогда – Ленинграде. Можно б и лучше было научиться – лень помешала… Близкий же язык.
– Кто вы по специальности?
– Историк. Я занимаюсь Саввой Сербским. Вы про такого слышали?
– Да, слышал.
– Сербский святой.
– Вроде и наш.
– Да, православный… А в Петербурге есть иконы… с нужным сюжетом для моей работы. Я изучала…
– Коллеги, значит, – говорю. – Я тоже вроде как историк. Преподаю… Читаю лекции студентам…
– Какое время?
– Допетровская Россия.
– Интересно… Вот это место?
– Да, оно.
– Здесь вот и был этот посёлок?
– Здесь вот и был…
– А ямы… те вон… от чего?
– Думал всегда, что от бараков… А вы спросили, и засомневался… Это, наверное, подполья… Чтобы вода весной стекала, не затопляла пол… Зимой здесь очень много снега, тает когда – полно воды… Хранить-то вряд ли что в них было. Или от изб, где жили вольные, охрана?.. Не знаю точно.
– Может, от бань?
– Баня одна была…
– На весь посёлок?
– Ну а зачем их много?
– Да, конечно.
– Ни магазина не было, ни клуба.
– Я это знаю.
– Полуземлянки были, может, точно не скажу. Обошли медленно и молча кругом, задерживаясь возле каждой ямы. Снимает Маша всё на кинокамеру.
– А это что?
– Станок… Для резки прутьев. – Он тут и был?
– Был и остался.
Снимает дальше.
– Вас можно? – спрашивает.
– Можно.
Сняла меня.
– Хоть улыбнитесь.
Улыбаюсь.
Остановились у кромки леса рядом с очередным бывшим подпольем, в котором выросли уже сосна и несколько берёзок, Маша и говорит:
– Как будто тут была когда-то. Чувство такое… Из писем деда так и представляла… Мама их берегла, передала мне… Как он описывал, почти не изменилось… Справа – ручей, если смотреть в ту сторону, прямо – река… Над нею горы… Меньше, конечно, чем я думала.
– Река за старицей.
– Я понимаю. Значит, отсюда где-то он выглядывал в окно, когда писал… Справа – ручей, река – за старым руслом… По ощущениям моим – не изменилось. Где-то сосна стоять должна огромная… Не вижу.
– Ну, на дрова, быть может, испилили.
– Да. Та – далеко, что высится над мелкими берёзками… Ближе должна была стоять.
Сняла с плеча сумку. Поставив её на землю и опустившись на колени, достала из неё термос.
– Кофе, – говорит. – Это не всё… Одну минуту. Вынула, порывшись, из сумки же плоскую, кожей обтянутую, фляжку и говорит, протягивая её мне:
– А не помянем?
Соглашаюсь.
– Где?
– Да прямо здесь. Тут можно сесть вон. – Это коньяк. Пойдёт?
– Пойдёт.
– За неимением… Водка была, я отдала её в Ялани… В знак благодарности.
– Кому?
– Хозяину, который принял мои вещи…
– И что, он водку эту взял?
– Не брал сначала. А после деньги предлагал…
Мне показалось, он…
– С похмелья был?
– Страдал…
– Бывает.
Сели на край ямы, плотно обросший ягелем бледно-зелёным, хрупким – нагрелся тот на солнце за день; ногами в яму. Лежит на дне ямы ржавое ведро без дужки и без дна, цветом не отличается от палой, жухлой хвои; банка консервная, и тоже ржавая, из-под чего-то.
Отодвинув в сторону сумку, постелила Маша между нами белую, вышитую орнаментом, как наш почётный убрус, красными и синими нитками, льняную скатёрку. Термос поставила на неё; жёлтое яблоко рядом положила.
– Оно помытое… Разрезать можете?
– Конечно.
– Это, – говорит Маша, – бабушкина.
– Скатёрка? – спрашиваю.
Яблоко разрезал.
– Деду она когда-то сделала подарок… ещё до свадьбы. И хранится.
– Во что?
– А вот в стаканчик, – говорит.
Открыл фляжку, взял стаканчик от термоса.
Налил в него и говорю:
– Сначала вы.
Приняла Маша стаканчик левой рукой, зажав в ладони, его держит. Смотрит вокруг, потом – на высящийся Камень. Перекрестилась. Выпила.
– Ай-яй… Простите, крепко очень… разом. Налил себе. Выпил и я.
Вспомнил про пряники. Достал их из кармана, положил рядом с яблоком на скатерть. И предлагаю:
– Вот, угощайтесь.
– Спасибо, – говорит Маша. И говорит: – Очень хочу найти его могилу.
– Это в Ялани… Нет здесь кладбища. И не было. – Значит, в Ялани, – говорит. – А я найду?
– Я проводить могу. Но уже завтра…
– Да, скоро вечер.
– А ночевать где собираетесь?
– Здесь, – говорит. – Спальный мешок и спички у меня имеются… Я собиралась.
– Спальник вам не поможет, – говорю. – Лёгкий, наверное… Ночью тут будет очень холодно. И от реки ещё, от старицы… потянет. Песок остынет…
– Да ничего. Я закалённая.
– Ну, вы не знаете… Вдруг упадёт до минус десяти?.. Август. Конец уже… Тут так случается.
Через весь пустырь, от старицы вглубь бора, задрав хвост, пробежал бурундук, с надутыми щеками, – уже орехи заготавливает.
– Вы, – говорит Маша, – пугаете меня нарочно?.. Смотрите, белка.
– Это – бурундук… Да нет, – говорю. – Зачем мне вас пугать?
– Ну, утром правда было холодно. Ехала, пальцы чуть не отморозила, и иней был… лежал в тени.
– Вы ведь не рано утром ехали?
– Не рано, – говорит Маша. – Автобус в Елисейск пришёл в пять часов утра, и я сидела на вокзале – ждала ещё, когда откроют магазин спортивный… велосипед купить мне надо было.
– Ну вот, тогда уже теплее стало… Можно ко мне… Там только я и моя мать.
– А к вам – куда? – спрашивает.
– В Сретенск, – говорю.
– Тоже деревня?
– Да, деревня… Недалеко тут.
– Тогда в Ялань. Вы довезёте?
– Да довезти-то довезу.
– Там же, вы говорите, хоронили… Допьём?
– Допьём.
Яблоком закусив, коньяк допили.
– И Майер что-то про Ялань писал… там непонятно, расплылось, ещё и почерк неразборчив. Да и бумага…
– Только в Ялани, это точно.
– Ну хорошо… Ноги помыть мне ещё надо… То всё и думать.
– Тогда назад лететь, а не идти придётся…
– Чтоб не испачкаться?.. Я буду прыгать. Посидели ещё сколько-то. Помолчали. Сова беззвучно появилась. Сев на сосну, на нас попялилась, так же бесшумно убралась. Решила, мыши тут шуршат, да обманулась.
– Сова? – Сова.
Мы поднялись.
– Меня снимите.
– Вы объясните только, как.
– А тут вот кнопочку нажать… Автоматически. – У этой ямы?
– И чтобы скатерть видно было… У этой ямы. Запечатлел я Машу, как уж получилось.
Взяла она у меня из рук камеру, посмотрела на дисплей и спрашивает:
– И – можно – вас ещё?..
– Да как хотите.
Сняла. Себя неловко я не чувствовал. Собрала Маша сумку.
– Всё?
– Всё.
Пошли.
– Бабушка, – говорит Маша, – ещё жива. Ей девяносто девять лет.
– Ого. А как зовут её?
– Елена… А деда звали Константин.
– А как фамилия?
– Аксентьевич. Что-нибудь слышали вы про такого?
– Нет, ничего. Много тут было их… И рано ж умер… Меня на свете ещё не было.
– Ну, да.
– Мать, – говорю, – моя немного младше.
– Такая старенькая тоже?
– Да.
– Деду бы в октябре исполнилось сто восемь. Старицу, где суше, с кочки на кочку миновали.
Под яр спустились невысокий. Прошли до берега косой песчаной. Я чуть отстал, гляжу на Камень. И Машу вижу, всякий так умеет.
Сняла она, не расшнуровывая, кроссовки. Закатав штаны до колен, помыла ноги, села на песок и вытирает их махровым алым полотенцем. Носки сменила. Те, в которых была, сунув их прежде в чёрный полиэтиленовый пакет, в сумку устроила, туда же спрятала и полотенце. Обулась, развязав теперь шнурки и снова завязав их. Поднялась после, щурясь на солнце, смотрит на меня. И спрашивает:
– Что-то не так?.. Вы улыбаетесь.
– Всё так… Просто вдруг вспомнил, – говорю. – Песня есть у нас старинная… Мыла Машенька белые… ноги… Извините.
– Я её знаю, – говорит. – Идём?
– Идём.
– А я смогу ещё сюда приехать?
– А это в ваши планы входит?
– Да.
– Ну, тогда сможете. Я привезу вас.
– Мне так неловко вас просить…
– Да ради Бога. Вы же попробовали сами…
– Неудачно… Я что-то чувствую… Как будто с дедом разговариваю. Странное чувство. Он словно рядом. Здесь вот ходил, здесь где-то спал, работал… И сейчас… Заплакать хочется, простите. Я его видела на фотографиях лишь.
– Я понимаю.
Вышли на дорогу. Среди пустыря постояли.
Я – так, Маша – будто навек запоминая это место. Снова сняла на кинокамеру – ручей, дорогу. И лишь потом направились обратно.
Дошли до лужи, возле которой оставался Машин велосипед. Надел я свой рюкзак, взял спиннинг, повесил рамой на плечо велосипед – рукой, пошёл, его придерживаю.
– Вам тяжело?
– Да нет.
– Дайте хоть удочку, я понесу.
– Ну ладно, удочку возьмите.
Дошагали до машины – с разговорами и незаметно. Минуя грязь, шли по обочине – Маша и ног не замарала даже. А мне, в болотниках-то, всё равно.
Загрузились. Велосипед и тот вместился, возиться долго не пришлось с ним; лежит в багажнике, нас не стесняет.
– Ну, с Богом.
– С Богом.
И поехали.
Вечереет. В лесу сразу, как будто по чьей-то команде, сделалось тихо, а для кого-то, может, и тревожно. Чувствую, Маше стало неуютно. Ей тут, из Белграда-то… представляю. Не знаю, как её и успокоить?..
– Пора такая, – говорю. – Смена дежурств. Молчит.
– Всегда тоскливо в это время.
– Кому-то – да… не всем, наверное.
– Ну, мне-то точно, – говорю. – В природе будто разливается… Но ненадолго – смоет темнотой.
Солнце проглядывает сквозь деревья – красное, вот-вот готово закатиться; видеть дорогу мне мешает – лоб в лоб, навстречу ему катим; к тому ж стекло ещё забрызгано. И протирал его – размазал больше. Но еду как-то – прячусь за щиток, и от деревьев тень, та выручает.
Небо – как золотом облитый купол, земля – престол. Маша в окно открытое любуется – повеселела.
– Красиво, – слышу, говорит.
Как не красиво. Тут тоже лес пока не тронут – забракованный, на наше счастье, – он перестойный; разнолесье.
– Но что вот так, представить даже не могла. Приятно слышать – кулику-то, ещё от сербки, иностранки; не ожидал, что это так меня порадует, словно мальчишку.
– Здесь, – говорю, – и красивее есть места.
– Не сомневаюсь.
На тракт выбрались, нигде не застряли.
В Ялань заехали, и сумерки сгустились; фары уже пришлось включить.
Нашёл я Володю Нестерова, бывшего лесника и моего приятеля по школе, – трактор тот возле дома ремонтировал. Живёт он со своей многочисленной семьёй в одной из половин нового брусового двухквартирного дома. А родительский, который находится в другом конце Ялани, пустует.
Поговорили с Володей. О делах, о детях. О неспокойном нашем времени, но коротко – я тороплюсь, он, понимаю, очень занят. Спросил я его после, можно ли в его отцовском доме на несколько дней остановиться Маше?
Конечно, можно, говорит. Немногословный.
Отвёл он нас в свой отчий дом, пятистенок. Объяснил, что, где и как. Показал в сенях деревянную бочку с водой – ею и мыться, и на чай. Сказал, где, уходя из дому и закрыв дверь на замок, можно и надо будет спрятать ключ, – тут же, над дверью, за наличником. И после этого ушёл.
Съездили мы с Машей за сумкой – оставляла она её у Колотуя, оказывается, местного бизьнесмена, только по прозвищу, но не по делу. Торговал он когда-то спиртом, который привозили ему на прожитьё родственники из Исленьска, – а потому и бизьнесмен – на всю жизнь теперь прилипло. Так называют его и в глаза, он и не думает на это обижаться – мужик весёлый.
Вернулись. Принёс я с улицы дров, печку затопил. Объяснил Маше, как и когда после скутать печь – закрыть заслонку.
– Да я умею с печкой обращаться, – говорит Маша. И улыбается. Век бы смотрел – и на неё, и на её улыбку. Мне уж привычно. Хоть и знакомы без году лишь час.
– Бельё, – спрашиваю, – постельное есть?
– Да, – отвечает, – в сумке… Я же собиралась.
– А не боитесь ночевать?
– Нет. Тут иконы. Никола вон – как с ним бояться…
– Ну, пусть Никола вас хранит.
– Спасибо.
Договорились, что я завтра приеду в половине дня и провожу её на кладбище яланское, – она могилу деда там поищет. Что затея эта безнадёжная, думаю, но ей, Маше, об этом не говорю.
Вышли мы с Машей за ворота. Зажглись в Ялани фонари. Как по заказу. И возле дома светит со столба. Сразу мошка вокруг него крутиться стала.
Выгрузил из машины велосипед.
– Завтра налажу, – говорю.
– Буду вам очень благодарна.
Загнал его в ограду. Простился с Машей и поехал в Сретенск.
Чтобы глаза не уставали, стекло помыл, воды набрав в Бобровке – речка через Ялань бежит и в Кемь впадает; родниковая.
Совсем стемнело. Небо в звёздах. Месяц поднялся – убегает, с такой же скоростью, как и моя машина, – то над деревьями, то меж вершин. Дорога ровная – свет фар её поглаживает плавно. Мотор урчит – не убаюкал бы.
Легче дышать мне стало – сердце отпустило; держало долго, много дней.
К дому подъехав, машину поставил – баком к поленнице, на всякий случай: если нагрянут городские ребятишки, им слить бензин сложнее будет – не подобраться. А с пустым баком мне нельзя остаться завтра – здесь не заправиться нигде, бензоколонки только в Елисейске – пешком не сходишь – сорок километров.
Взяв из багажника спиннинг, рюкзак с грибами и с рыбой, войдя в ограду и закрыв ворота на засов, чтобы собаки не открыли, у нас толкни их – и откроются, разувшись на крыльце, в избу вхожу.
Сидит мама на табуретке в прихожей, ссутулившись, руками на коленях – задумалась. Даже не слышит, что вошёл я.
Постучал в притолоку.
– Можно?! – спрашиваю.
– Ох, – встрепенувшись, говорит. – Я и не вижу и не слышу… Ну, наконец-то. Слава Богу. Уж жду да жду… Уехал ненадолго. С ума сойти… Уж ни случилось ли чё, думаю… Народу всякого шатается, шальных-то сколько… И день весь голодом. Не делай больше так, Ванюха, а то угробишь мать свою… Я же волнуюсь, беспокоюсь. Как только солнцу закататься, места себе не нахожу… Уже все окна проглядела, светло-то было… Стемнело как, дак отступилась… Сначала – всё ждала корову, потом – тебя… Сёдня хоть та уж заявилась вовремя. Стала опять там памятником на угоре, как заполошная, орёт: иди за ней, за лихорадкой… Моду взяла… Пришлось идти, едва вернулась… Было бы ровно, то всё косогоры… Пошто так долго-то?
– Да получилось так, застрял немного…
– Застрял… Не надо было ехать.