Внизу среди фелюг, среди невольничьих голов хищно набрякла суть и смак всего поселения: ныряльщики добывали из мутных глубин ракушку. Шел месяц отлова гигантских моллюсков. В эту пору истерично-радужным перламутром расцветали изнутри створки самок. Их разводили неподалеку в сетчатых, непроточных затонах, подкармливая размолотой кашицей из маиса, ила, замешенных на человечьей крови. Ее цедили из вен рабов-мужчин, чьи жены обихаживали плантации.
…Все эту панораму разом охватил, осмыслил прародитель, бог Энки. Приземлялся, целясь вкрадчиво свистящим соплом своего Shem в бурую вершину холма, что блекло-желтым гигантским чирьем вспухал подле городища.
Внизу, в пятистах локтях, панически узрев свистящую тарелку бога, обмирало и рушилось плашмя на землю людское скопище – рабы вперемешку с надсмотрщиками.
Из распахнувшися ворот дворца Ича вылетела колесница, запряженная квадригой белых жеребцов. Глава фазенды и всех поселений опрометью спешил к садящемуся на холме аппарату: спускались боги с неба к людям едва ли чаще раза в три-четыре года.
Сдвинулся и утонул в корпусе Shem овальный люк. Энки шагнул в свирепый зной, ступил на выжженный песок. Накинул серебристый капюшон на голову и застегнул до шеи молнию застежки термокомбинезона, хранившего прохладу тела.
От подножия холма, оставив жеребцов внизу, скачками несся вверх по склону чернобородый предводитель поселения.
Короткая, выше колен туника с золотым шитьем плескалась на вспухавших бедрах.
Энки с сосущим сердце любопытством окинул взглядом поджарую плоть Хомо-гибрида, легко бегущую к вершине. К нему неслась закваска, дрожжи человечества. Ич одолел подъем и рухнул на колени, уткнувши голову в песок. С могучим шорохом гоняли легкие био-мутанта полуденный, наднильский зной, вздымались плечи и спина. Энки оценивал творение свое: кремнисто-крепок и вынослив до сих пор, неимоверно плодовит. Вцепились хищными рефлексами в туземно-рыхлые сообщества племен его сородичи по крови, живя средь них диаспорами отщепенцев, не смешиваясь, не сливаясь, брезгливо отторгая обычаи и нравы местных аборигенов.
Захлебываясь благоговением, грассируя, забормотал правитель, уткнувшись лбом в каленый прах земли – как требовал незыблемо обряд общения с богами.
– Мой бог Энлиль! Твой верный раб в восторге! Ты одарил нас всех прибытием с небес! Да будут дни твои налиты наслаждением, да будет…
Энки запустил зачехленные скафандровой перчаткой пальцы в курчавую, присоленную сединой, шевелюру Ича. Подернул вверх податливую голову. Запрокинулась, открылась перед ним смугляво-горбоносое лицо в росяной капели. Сочно пламенела в завитках бороды корраловость губищ. Проворными мышатами шмыгали зрачки косящих разноцветный глаз: один уперся в лоб Энки, второй обследовал "тарелку". В глазах Адама полыхнул испуг. Его сменило разочарование:
– Архонт Энки?!
– Ах, ох! – с протяжной едкостью озвучился бог. – Ты ожидал, что к вам прибудет небожитель бог хвалить и раздавать подарки. Но распознал, что здесь всего лишь брат его, который прибыл покарать тебя.
– За что карать изделие свое тому, кто сотворил его?
– Так ты еще об этом помнишь? Но к делу. Кто изобрел единую замену всем вещам? Кто раздувал никчемность дряни до ценности незаменимых: еды, воды, жилища, одежды и оружия? Кто сделал мерой всего этого ракушку?!
Размерено и жестко спрашивал бог, отбросив церемонию визита. Взбухал брезгливым гневом владыка всей земли. И перепугано обмякнув волей, сломался, сдал первоисточник Ич:
– Вы спрашиваете, кто… Энлиль, мой прародитель!
– Он предложил навязать на торжищах аборигенам ракушку-деньги?
– Да чтоб я сдох: я выполнил его приказ. Но отчего ваш гнев, Владыка? Нам так удобно стало, даже последние из моего клана разбухли от богатств. Сих, Енос, Каинан, Маллелион, Иарет, Енох – всем хорошо живется. А Мафусаил и Ламех, от коего рожден Ной – Атрахасис, живут не просто хорошо! Как только наш Энлиль, благослови его Создатель, привнес в торги ракушку, нам всем стало некуда девать богатства: рабы и скот, оружие, одежда… И мы их забираем не мечом, не льем уж столько драгоценной крови, они нам сами отдают свои богатства за ракушку. И что в этом плохого мой господин? Племена Хабиру множатся бессчетно…
"И скоро ваш ненасытный жор не сможет утолить вся планета", – с угрюмою тоской домыслил перспективу человечества Энки. Сказал:
– Мне есть за что карать тебя. Вам с Евою вдвоем после Эдема запрещено под страхом смерти произносить вслух имя бога, прародителя Энлиля. Но ты не только произносишь, а пачкаешь его, и пачкаешь открыто.
– Мой господин! – взвыл в панике ослушник.
– Ты замарал божественное имя ложью. Совет богов, где был Энлиль и я, всего лишь четверть Сара назад решил: не запускать в людское стадо деньги, не запускать еще пол Сара, Энлиль не мог взломать решение Совета. Значит ты лжешь, позоришь честь Энлиля перед богами. Я расскажу об этом на Совете.
…Он искоса, смотрел на ерзающее у ног тело, у коего мокрая под туникой спина подергивалась в ужасе, как от ударов плети. Сейчас клубится в этой черепной коробке предсмертная тоска: как было хорошо в пещерах с Олой, когда они вдвоем, свободные, охотились на дичь и жарили ее на костре… Ему бы хоть еще раз, хоть в последний раз…
Итак, Энлиль взломал-таки решение Совета. Он срезал человечеству товарность натурального обмена краями бритвенной ракушки. И из пореза хлынуло зловоние вражды, убийств и нищеты, обмана. Ракушка – этот прах речной, безделица и мерзость дна, вдруг вздулась и разбухла в Междуречье и ныне ценится, как символ власти для туземцев. Но как все это сотворилось?! У этого, что ползает в пыли, продумана своя метода: ярмо ракушки на туземцах в кровь растирает шеи… И что? Они молчат? Или протесты их обратно забивают в глотки стрелою лука и копьем?
– Встань, прохиндей, пахучий сын подвида Сим-Парзитов.
Он обронил приказ на спину конвульсирующей плоти, пропитанной потливым страхом – попробуем забыть твой оскорбительный и гнусный бред. Попробуем. Мне нужно от тебя одно…
– Я выполню любое пожеланье бога, – истек ликованием био-мутант, мгновенно приподнялся на карачки. – Я жизнь готов отдать, чтобы оно исполнились.
– Ты проведешь сегодня время как обычно. Насколько мне известно, в последний день недели туземцы стекаются под прокураторский башмак твоего судейства. Напялив маску судии, ты смачно давишь сок наживы раз в неделю – из каждого, кто ищет истину. Вот и дави, как прежде, как привык. Потешь себя любимого судейским фарисейством. Но если вздумаешь изображать святую неподкупность – мне станет скучно. Я взмою в небеса, чтоб рассказать Энлилю и Совету байку – как Ич, Адам напакостив меж Тигром и Евфратом, всю вонь содеянного наровит взвалить на своего владыку – на Энлиля.
– Я повинусь, царь царей.
…Они спускались с прокаленного зноем холма: запаянный в божественный скафандр инспектор и мокрый, всклоченный царек, сходили в набрякшую благоговением и страхом низину – к Нилу. И пропитавшая её эманация повиновения, струилась вверх, к сходящим вниз. В бальзаме этом оттаивал, напитывался торжеством главарь, оттаивал от прежних ужасов, угроз, оттаивал и впитывал в себя привычный эликсир всевластия.
Они уже дошли до середины склона, когда в сотне локтей, среди лежащих навзничь тел аборигенов, вдруг тишину прорезал детский визг. Через мгновение его накрыл истошный женский вопль.
Энки всмотрелся: лежащие, вскочив, пытались уложить беснующуюся женскую плоть. Та рвалась из кольца людей, сверлила уши безумным визгом, тянулась скрюченными пальцами к небу.
Энки вскинул взор вверх. В фокус зрачков ворвалась черная махина птицы. С натужным посвистом рвали синь два черных крыла, вписываясь в траекторию подъема. Между крылами ворочалась клювастая башка с янтарно-желтой округлостью гляделок.
Из тулова летящей химеры свисали палки ног, ухватисто-вцепившихся когтями в младенческое тельце. Хищник, вкогтившись в дитя, с усилием вздымал его над склоном, нацелив траекторию полета вдаль.
"Мое творенье… Кошковорон" – Энки обдало жгучим узнаванием. Столетия прошли с момента гибели учителя Иргиля. А эта тварь жива, за годы обросла панической жестокостью легенд. Черноголовые LULU, бывая в племенах аборигенов, рассказывали о гнездилище химеры: привадил птицу ко двору младенцами рабов братец Энлиль, привязывая их к полуоткрытой клетке в кроне смаковницы. К утру у трупиков младенцев, все было цело, лишь краснотой зияли дыры на лице – пустые, выклеванные глазницы. Теперь сей кошковорон подолгу гостил в открытой клетке, образовав с главою АN UNA KI чудовищно-любезный симбиоз: безудержно болтал, кокетничал с Энлилем, предсказывал события. И предсказанья становились все точнее. Химере позволялось все в туземных племенах: глумиться, издеваться, воровать – над вороном простерлась бронь Табу, покровительство Энлиля.
Энки прислушался к себе, внутри натянутой тетивой дрожала ярость к обнаглевшей твари. И он спустил тетиву приказа в марево над выжженным холмом: "Снижайся, тварь! Ко мне!".
Башка кошко-ворона дернулась, отчаянно замолотили воздух крылья. Описывая рваную дугу, замедленным скольжением вор опускался в воздушном окаеме к позвавшему его.
Через мгновения оперенным тараном ткнулись в повелителя земли две плоти. Энки спружинил корпусом и подхватил младенца. Царапая комбинезон когтями, вразброд меся крылами воздух, безвольно рухнул у его ног помятый кошко-ворон. Тупая боль прострельного приказа торчала в глазастой черепушке. Пернатый вор затих, придавленный бессилием к песку.
ГЛАВА 7
– Батюшки святы! Седой уже наполовину, здоровенный то какой вымахал! Почти как Женька. – всплеснула руками Орлова, обняла Василия. Всхлипнула. – Боялась, не увижу, не выберешь время приехать – тогда бы и не увидела.
– Ну нет, теть Ань, я как ваше письмо прочел – все отфутболил, и прямиком на поезд. А Евгений где? – Расстроено спросил Василий мимоходом запнувшись о не совсем понятное: "почти как Женька": пацан-то на тринадцать лет моложе, а сам Василий в хиляках никогда не числился.
– Да у них сегодня с Аверьяном драка.
– Это как понимать? – изумился Василий беззаботному материнскому тону – драка по какому поводу, за что?
– За понюх табаку, – усмехнулась сквозь слезный блеск Орлова – третий год дерутся и все без повода. Аверьян – это их классный физкультурник. Ведет секцию какого-то руссобоя или славянской драки.
– И что это такое? – с подмывающим азартом встрепенулся на "драку" в Прохорове мастер культурного мордобоя.
– Чего не знаю – того не знаю, Васенька. И никто не знает. Аверьян их в лесу прячет, как квочка цыплят. И зимой и летом. У него там своя элитная селекция, отбор по особой системе творится. Ну и Женька при нем на этом деле вроде как в заместители выбился. Да будет нам про эту драку! Ты о себе, о Наденьке поведай… Успокоилась, бедняжка, без Никиты долго не выжила, – снова прослезилась Анна.
… За добротно накрытым столом, под винцо из изабеллы домашнего приготовления, неторопливо и подробно пересказывал Василий горько-скудное бытие с мамкой на Фельзеровской заимке. Кормилицей, поилицей квохтала подле них, свалившаяся на голову с Кавказа тетка Надежда. С большой буквы во всех смыслах была она Надеждой – единственной на всем свете, с того момента, как арестовали отца. На ней же были и дочка ее Анюта со сломанной ногой, да спятивший в лесу от пережитого муж Юрик. Так и тащила на горбу всех четверых в неподъемном надрыве: явится ли с арестом милиция, или еще подышать на воле денек дозволят?
Но переждали, вытерпели. Фельзера в добротную психбольницу определили. Надежу до зав.птицефермой повысили. Василь десятилетку в районе закончил, в сельхозинститут каким-то чудом сквозь классовые надолбы протиснулся. А там и Фельзера подлечив, домой вернули: печь тихонько топить, да с лешим в укромных уголках беседовать.
И лишь потом, спустя годы, усмешливо и вальяжно сквозь коралловое полукружье знаменито-афишных губ слила подноготную их бытия Анюта: сварганил все эти чудеса шеф ее и кучер, погоняла и благодетель, некий товарищ Мелкий. В консерваторию Анюту Мелкий этот не пустил, после музучилища запряг и засупонил сразу, надев филармонический хомут. С тех пор и тащит свой концертный воз по России: при своем ансамбле и сорока концертных платьях. Не жалуется. Недавно "Победу" на новую "Волгу" заменила.
Вступала в рассказы и Анна: все в подробностях про тот последний день с Прохоровым, про роды свои пересказала.
Надолго смолкли оба, заново переживая далекие передряги.
– Слушаю Анюту по радио – наконец вынырнула из паузы, поделилась Анна – голосище конечно стенобитный, вторая Русланова. Только вот… Вась… кукольность егозливая в пении ее образовалась, голос роскошный, а вот мало греет и все тут! Магомаева, Гуляева, Пьеху, Георга Отса, Зыкину выслушаешь и будто в купель окунешься. А вот Анюту с этим, как его … жеребцовый голос такой, вылупился недавно… то ли Корзон, то ли Кобыздон…
Засмеялся Прохоров, фиксируя нещадно – хитроватый прищур Орловой, однако бритвенным языком вооружена была матерая сельхоздиректриса в отставке.
Махнула рукой и вдруг сконфузилась Орлова.
– Хотя нас, кряхтунов довоенных, не то что песня – уже печка не согреет.
– Теть Ань, – круто свернул с вокальной склизи Прохоров, – до вечера, когда дядя Василий с работы придет, еще часов шесть. На делянку отца как договорились – завтра с утра махнем. А сейчас… может я проскочу к Евгению? Признаться, заинтриговали Вы меня его дракой, сам ведь тоже этим занимаюсь в меру сил, сборную боксеров тренирую в НИИ.
– Тут вот какая оказия, Василек, – несколько растерянно замялась Анна, – тренер их, Аверьян, никого к занятиям не подпускает.
– Как так?
– А вот так. Взялся он вести руссобой этот с одним условием: три часа занятий пять раз в нелелю зимой и летом в лесу, в предгорье. И никаких наблюдателей и контролеров до выпускного вечера.
– Интере-е-сно. Зарплату за секции платят обычно по результату. А если ни контроля ни результата…
– Ну, во-первых, за тренерство он плату не берет. А, во-вторых, от результатов его у директора школы волос дыбом встал, там вроде бы можно уже "мастера" любому присваивать.
– И сколько им присвоили?
– А нисколько. Аверьян Станиславович своих к соревнованиям не подпускает.
– Ни черта не понимаю! – свирепо буркнул Василий.
– Не один ты. Директор, Григорий Лукич, поначалу тоже не понимал, с год он эти прятки терпел. Потом ультиматум Аверьяну поставил: или открытое занятие для него, или он эту подпольную шарагу разгоняет.
Ну Аверьян один раз его допустил, так второй день Григорий Лукич в себя приходил: вроде как контузили его. Больше никто к Аверьяну так и не пробился, хотя и пытались не раз.
– И что директор там увидел?
– Не поделился.
– Теть Ань, ну и как все эти сказки Шехерезады мне, тренеру воспринимать? Неужели никак нельзя к этому Аверьяну… Евген, там ведь при нем верховодит… Может через него?
– Эк я тебя завела! – Отметила Анна – азартен ты, братец, весь в отца. Мы вот что попробуем…
Она набрала номер телефона.
– Григорий Лукич? Здравствуй, голубчик, Орлова. Просьба к тебе наисердечная. Понимаю, в сколь щекотливую ситуацию загоняю тебя, да приспичило.
Прибыл сегодня к нам очень дорогой семейный друг. Младший научный сотрудник, кандидат наук, работник сельхозНИИ на Волге. Я ему вкратце про Аверьяна и его драку изложила, там где Женька сейчас. Теперь не могу отделаться: прилип как банный лист к заднице, готов на колени перед тобой пасть – проводи к Аверьяну. Что будем делать?… Эк тебя понесло… Да погоди ты… остынь, голубчик. Васенька сам культурный мордобоец, боксеров тренирует… Ему эта драка, как нам с тобой курсы повышения… Ну? Так. Так. И на том спасибо.
Она положила трубку.
– Он подвезет тебя к лесу и покажет в каком направлении идти. Дальше сам. Наткнешься на Аверьяновых костоломов – не прячься и не подглядывай, сразу цепляйся за Женьку, пока тебе бока не намяли за шпионство. Такое бывало. А дальше – как Аверьян решит. Разрешит – все сам увидишь. Выставят – не обессудь. Они к шпионам, как волки к собаке – только клочья летят.
– Анна Ивановна, голубушка, поклон вам за этот подарок, и за все. А насчет того, что бока намнут – так ведь многие хотели. Да не у всех вышло.
– Ну – ну. Из калитки ступай направо, потом через степь. На окраине, через три квартала – школа. А я, пока вы добираетесь, попробую Женьку оповестить о тебе, если повезет.
– Это как? – Развернулся у двери Прохоров.
– Много будешь знать – совсем сивый станешь, – усмехнулась Анна. Иди-иди.
ГЛАВА 8
Фортуна вразнос понесла Гришу на спине с самого начала. Появился он на свет в селе Покровском Тюменьского уезда. На третий день шмякнувшись на пол из зыбки, огласил он мир истошным воплем. После чего ринулся напролом по кочкам и колдобинам бытия, шарахаясь о чужие тела и судьбы, куроча их и отшвыривая – с измальства наперекор родне и родителям. Зачем, куда?! Не задумывался, поскольку было не до того.
Было жуть как интересно пытать свою судьбу, продираться через кондовые скопища устоев, обычаев и правил. За что свирепо лупцевали. Да не в прок: голодал, мерз, тащил чужое, что плохо лежит (а в России ужас как плохо все лежало!). Тяжко бил чужих. Получал сам от них, так что хрустели кости, вылетали зубы и сопли.
Ломал амбарные замки и девичьи плевры. Каялся навзрыд перед грозным сиянием очей Богородицы. Покаявшись – вновь скакал на подпольных игрищах хлыстов. Взматерелый и жилистый, косматый до звероподобия осознал небесный дар свой: ломать чужую волю. Стоило захотеть, уткнуться взглядом в любую – проседала, продавливалась бабья честь и опаска, уступая Гришкиной похоти. Обмякали и многие мужики, уступая дорогу. Оттого и пер Григорий напролом, забирая все выше, вворачиваясь не по чину в города, в присутственные места, в кабинеты, от коих дух захватывало. Мял в банной духоте бабьи цицки, на коих только что взблескивал дворцовый атлас.
Так и вынесло ныне его в ресторанный вертеп. Выныривая из хмельной одури, ошалело пялился он на себя, как бы со стороны: всклоченный, в плисовых шароварах с кумачовой рубахой под мышкой…рядом цыганская орда с гитарами и высокородный бабий выводок – фрейлиночки, мамзели из Дворца, у коих, один хрен, мокренько от желания внизу. Рядом князек мается, ждет: погуторить наедине с Гришей надобно. А от всех них не отстанешь, не отлепишься.
"Осерчает" ведь князек, содержание урежет" – смутно и тревожно ворохнулось в мозгах про князя Андроникова. Стоял Распутин на пороге какого-то кабинета, куда занесло его людоворотом. За столом – офицерик, по виду немчура. Пялится брезгливо, властно, видать воронок не низкого полета. Распутин, помаргивая, всмотрелся: фу-ты, ну-ты, ножки гнуты, весь породистый из себя! Спросил у цыганского запевалы, скособочив голову:
– Прыщ за столом – это хто?
Фон Бок не поднимая головы глянул исподлобья, распорядился охране сквозь зубы:
– Шлюх убрать. Этого одеть!
Двое матерых, туго сбитых в черном сукне сноровисто выдавили цыган и бабью рать за дверь. Еще двое враз и ловко, как на куклу, надели на Распутина рубаху. Весело и пьяно изумился Гриша: