Парик моего отца - Энн Энрайт 4 стр.


ДОЛГОНОЖКА

- И чего тебе, собственно, сдался этот телевизор? - спрашиваю я, когда он приходит наверх в спальню.

- Хочу в него попасть.

- Не стоит, - говорю я. - Им надо, чтоб ты производил дерьмо и вкалывал, как семь лошадей. И вообще, ангелу там не место.

- Зато мертвецу там самое место.

Тут я сказала ему, что не такой уж он мертвец. Мертвецов много - чуть ли не каждый встречный. Спереди член, сзади бумажник. Конечно, таких легко кадрить - кто спорит? Зато они опасны. Заражаешься их снежной слепотой. Короче, мы начали трепаться - до зари пережевывали старую жвачку, наговорили сорок бочек арестантов. Я рассказывала ему то про одного мужика, то про другого, про типа, который надевал два гондона, про типа со шпагатом в кармане и про этого самого, у которого подмышки пахли колючей проволокой. Я рассказала ему, как оглядываешься. Как теряешь из виду то, что у тебя прямо перед глазами. Как обращаешься в соль.

Как же сладко вдруг что-то понять в четыре утра, в час, когда весь мир раскрывается на новой странице, а кровать тихо-тихо отплывает во тьму. Итак, я опять влюблена, а Стивен опять приуныл. Он твердил: "До чего же мне хочется умереть. Хоть еще разок. Хоть раз в жизни взаправду", а я его слушала и обнимала, чтобы согреть и успокоить. Он был легкий и рвался из рук - совсем воздушный шарик, только мягкий, не упругий.

- Мой надувной мужчина, - сказала я, потому что в потемках глупости не казались глупостями. - Мой волшебный резиновый ангел, - и Стивен слегка, как-то даже по-людски, развеселился.

Я объявила, что влюблена в него и единственное средство покончить с этой любовью - секс. Он со мной не согласился, но, охваченный ностальгией по собственному телу, рассказал мне о себе - о Стивене до моста.

В Риджине он познакомился с одной девушкой. Дело было еще в те времена, когда полагалось надевать белые перчатки и "заниматься этим" за живой изгородью, поскольку больше было негде. Между прочим, живых изгородей в Риджине остро не хватало. Итак, она была в белых перчатках, а небо было плоское, и земля - тоже плоская. Они брели вдоль горизонта - там ведь ничегошеньки не было, один горизонт - а небо и земля, как "молния", расстегивались на их пути.

Стивен сказал, что она была совсем девочка, что белые перчатки и запах ее летнего платья были точь-в-точь, как грязная гостиная, где сидела с вязаньем ее тетка. Груз за его ширинкой казался тяжелым и гадостным, словно какашка, когда возвращаешься из школы домой. Ему казалось, что он тащит набитую невесть чем сумку, которую нельзя ни на землю поставить, ни открыть; а когда они сели под изгородью, он не знал, куда девать руки, не говоря уже о своем остальном теле, а она сидела себе и говорила о своей тетке, и оглаживала свои белые перчатки, вверх-вниз, раз за разом.

Он хотел на ней жениться. Она казалась ему чистой, хорошей и оскверненной жизнью. Он хотел очистить ее от кожуры и выбросить, очистить и выбросить. Он чувствовал, как она подрастает на солнцепеке, прямо здесь, сидя у него под боком. Если бы не перчатки, она запросто могла бы треснуть по швам. Ее звали Линн.

Она говорила о справедливости. Говорила, что жизнь к ней несправедлива. Потянувшись на солнышке, он спросил:

- Ну, а ты чего ожидала?

- Да просто чтоб было нормально, - сказала она, и он начал ее презирать. Голосок у нее был слабенький, скулящий. Она набухала, как растение. Где уж тут ее целовать.

Он почувствовал спиной землю и припомнил вальс прошлой недели. Поглядел на белые перчатки, которые дряблой кожей болтались на ее руках. От перчаток ее пальцы казались квадратными, коротенькими.

- Ты хорошая, я тебя не стою, - сказал он искренне.

- Как это "не стоишь"? Это я-то хорошая? - сказала она.

Она была красивая. Перекатившись на живот, он положил голову ей на колени. Ткань ее белых перчаток коснулась его волос. Он сказал:

- Я ненадолго съезжу на север, заработаю кучу денег.

И будет коттедж с розовым кустом у дверей.

Извернувшись, он подставил лицо солнцу. Небо было плоское, горячее, близкое-близкое. В уголке его глаза пестрой горой маячил кусочек ее платья. Взмахнув рукой, она поймала своей белой забинтованной, перчаточной ладонью долгоножку. Подержала добычу между его глазами и небом, оторвала ей пару ног и отпустила.

Он вспомнил, для чего ему член и для чего служат губы. Он вспомнил, что их двое и сидят они под живой изгородью. И когда они занимались любовью, она раздвинула ему ягодицы своими руками в белых перчатках.

Вот как Стивен, по его словам, лишился девственности - нет, это не был первый половой акт в его жизни, но со враньем - самый первый. Потому что девушка была некрасивая. И в их будущем не было никакого коттеджа, никаких роз.

Я сказала, что в делах сердечных мужики ужас как привередливы. Все волнуются насчет искренности. Их послушать, так Искренность - маленький городок на самом конце железнодорожной ветки, со свежепокрашенной вывеской на вокзале.

Тут уж ничего не оставалось, кроме как завалиться спать. Мне приснилось, что Стивен, как всегда, парит над кроватью, а его слезы проникают в меня (обыкновенное дело для сна) и что это изнасилование в том смысле, что изнасилование - не шок, но эрозия, после него кажется, что ты старше гор и изношена до дыр (во всяком случае, так меня уверяла одна женщина).

Утром я обнаруживаю, что его слезы небесной скорби оставили на подушке россыпь еле заметных бурых следов. - Что это с твоими слезами, Стивен? - спросила я. - Раньше они были лучше "Тайда". Не слезы, а жидкий свет.

ЛЮБОВЬ

Кажется, нам есть что праздновать. Мы слепили сто пятьдесят конфеток из дерьма и теперь обязаны съесть ужин и выпить вина, что нынче не так уж опасно, поскольку мы перебесились. Люб-Вагонетка освободила нас от обета нравиться друг другу, и ее паранойя не путается у нас под ногами. Свои недостатки - если не считать паранойи, - она знает и напивается до онемения, а не до речей о том, что мы бы пролетели, аки фанера над Парижем, если б не Гэри-звуковик.

Я сажусь рядом с Джо, так как у нее инстинкт порядка, и напротив Маркуса с Фрэнком, ибо на стадии сантиментов хорошая свара - самое оно.

Фрэнк заявляет, что у нас на передаче еще ни разу не было девственницы - а он их с пятиста шагов чует.

- А как же Мойрэ из Донникарни, - спрашиваю я, скосив один глаз на Маркуса, - этот взращенный в монастыре цветок ирландской женственности?

- Ноль шансов, - говорит Фрэнк. - Монастырские - самые секс-бомбы.

Фрэнк любит молоденьких, но девственницы оскорбляют его изысканный вкус. Фрэнку нужна малолетка, которая все уже умеет. В этом он похож на большинство моих знакомых - просто, в отличие от них, не боится сознаваться в своих склонностях.

- Я никогда не была девственницей, - говорю я. Эту весть Фрэнк пропускает мимо ушей благодаря своему абсолютному психическому здоровью. Свою нормальность Фрэнк создавал, не покладая рук. У него есть жена и дом. Он совершенно не умеет держать рот на замке. Раньше он рассказывал мне, как Шейла больше не хочет заниматься сексом дома, но всякий раз, когда они ужинают у друзей, тащит его за ремень в ванную. Теперь он толкует о молоденьких попках. Я всего этого знать не хочу. Женатым и замужним надо бы держать язык за зубами. Молчаливые страдания - цена, которую они платят за счастье. Они себе счастье купили. А я - нет. У меня всего-то и есть, что парочка одноразовых партнеров, да ангел на кухне, ломающий мою бытовую технику и не желающий освобождать помещение. Мне ясна разница между сексом и любовью, между любовью и всей оставшейся жизнью. Так что пусть женатики мне не рассказывают, что у них выходит хорошо, а заходит плохо. И жен их тоже ко мне не подпускайте - хотя бы на вечеринках.

- Ангел? - переспрашивает Джо.

- Да так, ерунда, - говорю я.

- Стоп, - говорит Маркус. - Мы все были целками. У тебя - и то было детство, и ты его потеряла. А может, ты родилась со встроенной спиралью, здесь, в четвертом округе города Дублина, - и через его глаза, точно нитка обшарпанных бус, продергивается коротенькая издевка.

* * *

Мать думает, что инсульт отца стал расплатой за мою утраченную девственность - и я с ней согласна. К черту факты. Факт номер один, так его и так, состоит в том, что я никогда не была девственницей, никогда не имела плевы, никогда не знала разницы между потерей и приобретением.

Факт номер два состоит в том, что я прошлялась всю ночь в ту самую ночь, когда голова моего отца дала течь, и мать со зла на меня не спала и сидела на кухне, а отец тем временем опорожнил полмочевого пузыря и полкишечника на свою половину кровати.

И тут вовсе неважно, что я всю ночь провела за разговорами, вполне одетая, пока моя мать сидела и слушала, как приоткрывается, вновь и вновь, входная дверь - только не в нашей реальной прихожей, а у нее в голове.

Так что моя девственность - если бы она у меня вообще была - являлась просто неким представлением, существовавшим в сознании моих родителей. Но главный удар принял на себя отец - это его мозг разорвался, облился кровью, преобразился. Неудивительно, что мать почувствовала себя ханжой. Неудивительно, что я себя возненавидела.

Я вернулась в семь утра - в пустой дом. Позвонила соседям, то есть одновременно обнародовала две новости: что я шлюха и что отец в больнице. С тех пор единогласно решено, что больной отец меня совершенно не волнует.

Несколько недель спустя я все-таки впервые переспала с Бренданом (большим, крепко укорененным в земле и искренним). Да, у меня был траур - только не по моей девственности. Я оплакивала свою мать, сидевшую на кухне, и отца, лежавшего в постели. Секс меня ошеломил. А еще меня ошеломило, что ритм любви, когда мы из него не выбивались, оказался тем жутким скрипом входной двери в голове моей матери: двери, которая беспрерывно приоткрывалась, но так ни разу и не захлопнулась.

Все это страшно расстроило Брендана. Мы лежали на его грязных перекрученных простынях. Я сказала: - Это я в первый раз. Сказала: - У отца совсем недавно был удар.

* * *

- В любом случае, - говорит Фрэнк, - никакая она не девочка - тем более, что Маркус ей засадил в ночь с пятницы на субботу.

- Не в этом дело, - говорит Маркус, у которого ум педантичный, зато в штанах ничего выдающегося, - неважно, девочка она или кто - ведь на экране, на время программы, для всех лохов на диванах эта молодая особа выполняла функции девственницы. Это и есть брехня, за которую нам деньги платят.

- Функции девки она выполняла, - говорит Фрэнк.

- Проститутка, - говорю я тарелке.

- Выпьем за говорящих: "Дам!" - заявляет Маркус. - Вот что, когда кто-нибудь критикует программу - согласен, она дерьмовая, согласен, с ней не так все просто; и хоть она дерьмовая и простая, как дважды два, но все равно непростая: это как снять девчонку на ночь, оплатить минет или влюбиться. Так вот, когда люди критикуют свои впечатления - все, что САМИ увидели на экране, а черт их разберет, что они там увидели - их слова описывают не программу, а их самих.

- Это ты лихо! - говорит Фрэнк.

- Я знаю, что вижу, - говорит Джо.

- Вот именно, - говорит Маркус. - А я что говорю.

Маркус всегда побеждает, а) потому что он все время меняет свое мнение и это ему дозволено, б) потому что он где-то вычитал, что истина - это здание, сложенное из противоречий. Так что теперь он и рыбку съел и на кое-что сел, и дерьмо из него выходит марципанчиками в сахарной глазури.

- Маркус, - сказала я. - Проституткой я назвала не Мойрэ Кой - вне зависимости от того, спал ли ты с ней. Не знаю, как уж тебе это втолковать, но она просто безалаберная молодая женщина, которую мы на днях сняли для телевидения. Проституткой я назвала тебя. Могла бы и Фрэнка так назвать, но мы все знаем, что он каждой бочке затычка, Фрэнком никого не удивишь. А тебя я назвала проституткой, потому что в эфире у тебя встает и потому что материшься ты, как дышишь.

- А ты работаешь в конторе матери Терезы, - сказал Маркус. - Как же, знаем-знаем.

- Я знаю, кто я такая, - сказала я. - Я знаю, что шляюсь по панели на шпильках, на хлебушек зарабатываю. А вы просто тусуетесь, потому что любите хрены нюхать.

- Чего это ты вдруг такими словами заговорила? - спрашивает Маркус.

- Я только говорю. А вот ты им с колокольни машешь.

- Ага. Думаешь, я с ней спал?

- Я думаю, что тебе без разницы - в эфире ее трахать или вне эфира.

- А что, разница есть? - говорит Маркус, ибо он жаждет "драматизма" и не согласен отступать.

- Туфли новые? - спрашивает Фрэнк.

Едва подняв с пола вилку, он ныряет обратно под стол, а вслед за ним - Маркус и Джо. Их локти, едва не сталкиваясь с плывущими по воздуху кофейными чашками, встают торчком, как акульи плавники. Поскольку объектом всеобщего внимания стали мои туфли, я тоже засовываю голову под скатерть.

Подстольный мир огромен. Старинные звуки оглашают его. Там, приложив к губам палец, сидят наши детские годы.

Мы разглядываем лица друг друга, такие маленькие на фоне бедер - широких, уютно развалившихся на стульях, рассевшихся, как бог на душу положит, развязно подбоченясь. Тут же и наши ноги - разлучившись с торсами, они сделались раскованными и нежными. Прикидывают, как бы им перезнакомиться и затусоваться - можно, к примеру, разбрестись разномастными парами, а наши задницы и причиндалы пускай себе висят в воздухе.

Мы захохотали. Я приподняла свои конечности, чтоб казались потоньше, потом опять опустила и, ломая шею, вытащила голову наверх - пусть ноги беседуют на том тайном языке, который обязательно должен у них быть. Всплыв до уровня стола, я потеряла из виду коленки и ширинки Маркуса с Фрэнком, зато обрела их спины, слепо шевелящиеся на линии столешницы.

Возвращение на поверхность. Звуки банкетного зала сталкиваются лбами, как два поезда, пробивающиеся сквозь друг друга. Я хохотала, хохотала, никак не могла уняться. Вынырнули на поверхность Маркус, Фрэнк и Джо. Улыбнулись.

Я поняла, что поезда сошли с рельсов и все мы погибли. Вот только никто пока этого не заметил.

- Эти старые калоши? - сказала я. - Сто лет ношу.

- Симпатичные, - сказала Джо.

- Кстати, я с ним познакомился, - сказал Фрэнк.

- С кем - с "ним"?

- С твоим. Со Стивеном. Разговорились у букмекера.

- Он вовсе не "мой".

- Чего вылупилась на меня? - сказал Маркус. - Мне по фигу.

- Подсказал мне победителя "Золотого Кубка", а я его пивком угостил. И тут оказывается, он знает мое имя по титрам. "Фрэнк Фингал, - спрашивает, - из "Рулетки Любви?". "Ну, - говорю, - неужто это долгожданная слава?". А он: "Нет, я только что к Грейс переехал".

- Он у меня комнату снимает.

- Выпьем кофейку? - спрашивает Маркус.

- Заткнись, - говорит Фрэнк. - Ну ладно, снимает так снимает. Я не хотел тебя обидеть, Грейс. Просто…

- Я не обиделась.

- Я знаю, что нет. Просто так решил сказать. И вообще, я ведь ни хрена в женщинах не понимаю!

- Я не "женщина".

- Два кофе? - спрашивает Маркус.

- Грейс, - произносит Фрэнк. - Не упускай его. Я серьезно. Он - то, что надо. Ну, хорошо, вообрази, что ты отбираешь людей для передачи - он из тех, кто выпрыгивает из кинескопа и плюхается прямо к тебе на колени. Кроме того, он везучий. ВЕЗУЧИЙ.

- Что здесь такое творится? - спрашивает Маркус. - Это не Фрэнк, которого мы все знаем и любим.

- Фрэнк отстранил себя от власти над собой, - говорю я. - Наверно, на спор.

- Ох, да иди ты на хрен, - говорит Фрэнк. - Иди ты на хрен, милая моя Грейс.

- Кто это? - окликнула с того конца стола Люб-Вагонетка. Как по заказу. Тут-то я и поняла, что в этом их загадочном спектакле мне роли не выделено.

- Да так, один парень просил, чтоб я его посмотрел, - сказал Фрэнк.

- Ну так приводи.

- Что? - спросила я. - Нет. Нет, он не годится. Он слишком… слишком естественный.

- Естественный? - вмешивается Маркус. - Что такое "естественный"? Йеллоустоунский парк, скажешь, не естественный? А швырни пакетик "Дейз" со Скалы Старой Веры - вот тебе и съемка.

- Бог свидетель, нам нужна капелька нормы, - сказала она, - после прошлой-то недели. Двое тихих психов и один буйный, плюс поп - любимчик прихода. Еще одна такая программа, и нам придется съесть юнгу.

- Может, соломинки будем тянуть? - вмешался Фрэнк.

- Тогда уж давайте тянуть контракты, - сказала с улыбкой Люб-Вагонетка, - посмотрим, у кого самый короткий.

- Блин, - пробурчал под нос Маркус. - Шлюпки на воду.

- Прыгай, не упади, - сказал Фрэнк.

- Прыгай, не упади, - сказала Джо.

- А как определить-то? - сказал Маркус. - Как определить, падаешь ты или нет.

Назад Дальше