Я умею прыгать через лужи. Рассказы. Легенды - Алан Маршалл 8 стр.


Через неделю после операции злость, которая помогала мне переносить эти муки, уступила место отчаянию; даже страх, что меня сочтут маменькиным сынком, перестал меня сдерживать; я плакал все чаще и чаще. Плакал молча, уставившись широко раскрытыми глазами сквозь застилавшие их слезы в высокий белый потолок надо мной. Мне хотелось умереть, и в смерти я видел не страшное исчезновение жизни, а всего лишь сон без боли. Вновь и вновь я повторял про себя в каком-то отрывистом ритме: "Я хочу умереть, я хочу умереть, я хочу умереть".

Через несколько дней я обнаружил, что, двигая головой из стороны в сторону в такт повторяемым словам, могу заставить себя забыть про боль. Мотая головой, я не закрывал глаза, и белый потолок становился туманным и расплывался, а кровать, на которой я лежал, отрывалась от пола и куда-то летела.

Голова нестерпимо кружилась, и я проносился по огромным кривым сквозь облачное пространство, сквозь свет и тьму, уже не чувствуя боли, но испытывая сильную тошноту.

Я оставался там, пока воля, заставлявшая меня делать движения головой, не ослабевала, и тогда я медленно возвращался к мерцающим, качающимся бесформенным теням, которые постепенно принимали очертания кроватей, окон и стен палаты.

Обычно я прибегал к этому способу утоления боли ночью, но, если боль становилась нестерпимой, и днем, когда никого из сиделок не было в палате.

Энгус, наверно, заметил, как я дергаю головой из стороны в сторону, потому что однажды, когда я только начал это делать, он меня спросил:

- Зачем ты это делаешь, Алан?

- Просто так, - ответил я.

- Послушай, - сказал он мне, - мы же приятели. Зачем ты двигаешь головой? Тебе больно?

- От этого боль проходит.

- А! Вот в чем дело! - воскликнул он. - Каким же образом она проходит?

- Я ничего не чувствую. Голова кружится - и все, - объяснил я.

Он больше не сказал ни слова, но немного погодя я услышал, как он говорил сиделке Конрад, что нужно что-то предпринять.

- Он терпеливый парнишка, - говорил Энгус. - Если бы ему не было плохо, он не стал бы этого делать.

Вечером сестра сделала мне укол, и я спал всю ночь, но на следующий день боль продолжалась; мне дали порошок аспирина, велели лежать спокойно и стараться заснуть.

Я выждал, пока сиделка вышла из палаты, и начал снова мотать головой. Но она ожидала этого и все время наблюдала за мной через стеклянную дверь.

Ее звали сиделка Фриборн, и все ее терпеть не могли. Она была исполнительной и умелой, но делала только то, что полагалось, и ничего больше.

- Я не прислуга, - сказала она одному больному, когда тот попросил ее передать мне журнал.

Если к ней обращались с какой-нибудь просьбой, которая могла задержать ее хоть на минуту, она отвечала:

- Разве вы не видите, что я занята?

Она быстро вернулась в палату.

- Несносный мальчишка! - сказала она резко. - Сейчас же прекрати это! Если еще раз вздумаешь трясти головой, я скажу доктору, и он тебе задаст. Ты не должен этого делать. А теперь лежи спокойно. Я послежу, как ты себя ведешь.

И крупными шагами она направилась к двери, плотно сжав губы. У порога она еще раз оглянулась на меня:

- Запомни, если я тебя еще раз застану за этим занятием, тебе несдобровать!

Энгус проводил ее сердитым взглядом.

- Слыхал? - спросил он Мика. - А еще сиделка! Подумать только! Черт знает что…

- Она, - Мик презрительно махнул рукой, - она сказала мне, что я болен симулянитом. Я ей покажу симулянит. Если она еще раз меня заденет, я найду, что ей ответить, вот увидишь. А ты, Алан, - крикнул он мне, - не обращай на нее внимания!

У меня началось местное заражение в бедре - там, где гипс врезался в тело, - и через несколько дней я почувствовал, что где-то на ноге лопнул нарыв. Тупая боль в пальце в этот день была почти невыносима, а тут еще прибавилось жжение в бедре… Я начал всхлипывать беспомощно и устало. А потом заметил, что Энгус с беспокойством смотрит на меня. Я приподнялся на локте и взглянул на него, и в моем взгляде он, должно быть, прочел овладевшее мной отчаяние, потому что на его лице внезапно появилось выражение тревоги.

- Мистер Макдональд, - сказал я дрожащим голосом, - не могу я больше терпеть эту боль. Пусть перестанет болеть. Кажется, мне крышка…

Он медленно закрыл книгу, которую читал, и сел, поглядывая в сторону двери.

- Куда девались эти проклятые сиделки? - крикнул он Мику диким голосом. - Ты можешь ходить. Пойди и позови их. Пошли за ними Папашу. Он их разыщет. Малыш достаточно натерпелся. Хотел бы я знать, что сказал бы его старик, будь он здесь. Панаша, поезжай и приведи кого-нибудь из сестер. Скажи, я звал, да поживей.

Вскоре пришла одна из сиделок и вопросительно посмотрела на Энгуса:

- Что случилось?

Он кивнул в мою сторону:

- Взгляните на него. Ему плохо.

Она приподняла одеяло, посмотрела на простыню и, не говоря ни слова, выбежала из палаты.

Помню, как вокруг меня стояли доктор, старшая сестра, сиделки, помню, как доктор пилил и рубил гипс на моей ноге, но мне было невыносимо жарко, перед глазами все плыло, и, как пришли отец с матерью, я не помню. Я запомнил, правда, что отец принес мне перья попугая, но это уже было неделю спустя.

Глава 7

Когда я слова стал различать палату и ее обитателей, на кровати Энгуса лежал незнакомый человек. Пока я неделю метался в бреду, Энгуса и Мика выписали. Энгус оставил мне три яйца и полбанки пикулей, а Мик попросил сиделку Конрад передать мне, когда я приду в себя, банку с лесным медом.

Мне их очень недоставало. Казалось, сама палата стала иной. Люди, которые теперь лежали на белых постелях, были слишком больны или подавлены непривычной обстановкой, чтобы разговаривать друг с другом; и они еще не научились делиться яйцами.

Папаша стал совсем мрачным.

- Здесь все переменилось, - говорил он мне. - Помню, в этой палате велись разговоры, каких я никогда раньше и не слыхивал. Умнейшие парни собирались здесь. А сейчас - взгляни на эту мелюзгу - двух грошей не дашь за них всех, вместе взятых. И все-то животы у них болят, а глаза заводят, будто чахоточные. Только и думают о своих болячках, а тебя и слушать не хотят, когда вздумаешь пожаловаться на свои горести. Если бы я не знал, что в любую минуту могу помереть, попросил бы старшую сестру отпустить меня отсюда. Прекрасная она женщина, доложу я тебе.

Человек, лежавший на кровати Энгуса, был очень высокого роста, и в первый день, когда он появился в палате, сиделка Конрад, поправляя его постель, воскликнула:

- Боже мой! Ну и высоченный же вы!

Ему это доставило удовольствие. Он улыбнулся со смущенной гордостью и оглянулся вокруг, чтобы убедиться, все ли мы слышали, затем улегся поудобней, вытянул свои длинные ноги так, что закутанные одеялом ступни высунулись между прутьев спинки, и положил руки под голову.

- Вы умеете ездить верхом? - спросил я, почувствовав уважение к его огромному росту.

Он окинул меня беглым взглядом, увидел, что перед ним ребенок, оставил мой вопрос без ответа и продолжал обозревать палату. Я испугался, не счел ли он меня нахалом, но затем, возмущенный его поведением, убедил себя, что мне безразлично, какого он обо мне мнения.

Зато он часто заговаривал с сиделкой Конрад.

- Вы славная, - говорил он ей.

Она ждала продолжения, но он, казалось, не был способен что-нибудь добавить. Когда она считала пульс, он порой старался схватить ее за руку, а когда она отдергивала ее, он говорил: "Вы славная". Когда она приближалась к его кровати, ей приходилось быть настороже - он так и норовил хлопнуть ее по спине, приговаривая: "Вы славная".

Как-то раз она ему резко сказала:

- Оставьте меня в покое!

- Вы славная, - повторил он.

- И эта ваша присказка не меняет дела, - добавила она, взглянув на него холодным понимающим взглядом.

Я никак не мог его раскусить. Никому, кроме нее, он никогда не говорил: "Вы славная".

Однажды он весь день сидел с нахмуренным видом и что-то писал на листке бумаги, а вечером, когда сиделка Конрад поправляла его постель, сказал:

- Я написал о вас стихотворение.

Она посмотрела на него удивленно и даже подозрительно.

- Вы сочиняете стихи? - спросила она, прервав работу.

- Да, - сказал он. - У меня это легко получается. Могу писать о чем угодно.

Он передал ей листок. Она прочла стихотворение, и на ее лице засияла довольная улыбка.

- Это на самом деле хорошо, - сказала она. - Да, да, очень хорошо. Где вы научились писать стихи?

Она перевернула листок, поглядела на обратную сторону, а потом прочла стихотворение еще раз.

- Можно мне оставить его у себя? Это очень хорошие стихи.

- Ерунда. - Он пренебрежительно махнул рукой. - Завтра я вам напишу другие. Возьмите их себе. Могу сочинять в любое время. Даже думать не приходится. Для меня это пара пустяков.

Сиделка Конрад принялась за мою постель, положив стихи ко мне на тумбочку.

- Можешь прочитать, - сказала она, заметив, что я смотрю на листок.

Она дала мне его, и я медленно, с трудом прочитал:

Сиделке Конрад

Сиделка Конрад нам стелет кровать,
И никак не может она понять,
Почему мы считаем ее в больнице
Самой лучшей и милой девицей.
Она красивей сиделок других,
Она заботится о больных,
Поможет она, коль стрясется беда,
И мы ее любим все и всегда.

Закончив чтение, я не знал, что сказать. Все, что там говорилось о сиделке Конрад, мне нравилось, только не нравилось, что автором был он. Я решил, что стихотворение написано хорошо, раз в нем есть рифма; ведь в школах заставляют учить стихи, а наш учитель всегда говорил, что стихи прекрасны.

- Хорошо, - грустно сказал я.

Мне было жаль, что их написал не я. Мне казалось теперь, что лошадь и двуколка - ничто в сравнении с умением писать стихи.

Меня охватила усталость, и мне захотелось очутиться дома, где никто не писал стихов, где я мог вскочить на свою лошадку Кейт и объехать рысью вокруг двора под ободряющие возгласы отца: "Сиди прямо! Руки ниже! Голову выше! Подбери поводья так, чтобы чувствовать каждое ее движение. Ноги вперед! Правильно. Так, хорошо! Еще прямей. Молодец!"

Если бы только сиделка Конрад могла видеть меня верхом на Кейт!

Глава 8

Моя нога от колена до лодыжки находилась теперь в лубке, а бедра и ступню освободили от гипса. Боль прошла, и мне уже больше не хотелось умереть.

Я слышал, как доктор Робертсон говорил старшей сестре:

- Кость срастается медленно. Кровообращение в этой ноге вялое.

В другой раз он ей сказал:

- Мальчик бледен… Ему надо бывать на солнце. Вывозите его каждый день в кресле на воздух… Хочешь покататься в кресле? - спросил он меня.

Я онемел от радости.

После обеда сестра поставила у моей кровати кресло на колесах. Увидев выражение моего лица, она засмеялась.

- Теперь можешь кататься наперегонки с Папашей, - сказала она. - Приподымись, я обхвачу тебя рукой.

Она перенесла меня в кресло и осторожно опустила мои ноги, пока они не коснулись сплетенной из камыша нижней части кресла. Однако до подставки, выдвинутой в виде полочки, они не доставали и беспомощно болтались.

Я смотрел на подставку, огорченный тем, что мои ноги оказались слишком короткими. Ведь это будет мешать мне во время колясочных гонок. Однако я утешился, решив, что отец изготовит подставку, которую я смогу достать ногами, - а руки у меня сильные.

Своими руками я гордился. Я схватился за деревянный обод колеса, но тут у меня закружилась голова, и я дал сестре вывезти меня через дверь палаты в коридор, а оттуда - наружу, в лучезарный мир.

Когда мы выезжали из дверей, ведущих в сад, свежий, прозрачный воздух и солнечный свет обрушились на меня и затопили могучим потоком. Я выпрямился в кресле, встречая эту голубизну, этот блеск и этот душистый ветер, словно ловец жемчуга, только что вынырнувший из морских глубин.

Ведь целых три месяца я ни разу не видел облаков и не чувствовал прикосновения солнечных лучей. Теперь все это вернулось ко мне, родившись заново, став еще лучше, сверкая и сияя, обогатившись новыми качествами, которых раньше я не замечал.

Сестра оставила меня на солнышке подле молодых дубков, и, хотя ветра не было, я услышал, как они шепчутся между собой - отец рассказывал, что они делают это всегда.

Я никак не мог понять, что произошло с миром, пока я болел, почему он так изменился. Я смотрел на собаку, трусившую по улице, по ту сторону высокой решетки. Никогда еще не видел я такой замечательной собаки; как мне хотелось ее погладить, как приятно было бы повозиться с ней. Вот подал голос серый дрозд - это был подарок мне. Я смотрел на гравий под колесами кресла. Каждое зернышко имело свой цвет, и тут их лежали миллионы, образуя причудливые холмики и овражки. Иные зернышки затерялись в траве, окаймлявшей дорожку, и над ними нежно склонялись стебельки травы.

До меня доносились крики игравших детей и цоканье конских копыт. Залаяла собака, и над притихшими домами послышался гудок проходившего вдалеке поезда.

Листва дубков свисала, словно нерасчесанные волосы, и сквозь нее я мог видеть небо. Листья эвкалиптов блестели, отбрасывая солнечные зайчики; моим глазам, отвыкшим от такого яркого света, было больно смотреть на них.

Я опустил голову, закрыл глаза, и солнце обвилось вокруг меня, словно чьи-то руки.

Через некоторое время я принялся за опыты над креслом; я брался за обод, как это делал Папаша, и пытался вращать колеса, но они слишком глубоко уходили в песок, а края дорожки были выложены камнями.

Тогда меня заинтересовало другое - на какое расстояние сумею я плюнуть. Я знал мальчика, который умел плевать через дорогу, но у него не было переднего зуба. Я ощупал свои зубы - ни один из них даже не шатался.

Я внимательно осмотрел дубки и решил, что могу взобраться на все, за исключением одного, который, впрочем, не стоил того, чтобы на него взбираться.

Вскоре на улице показался мальчик. Проходя мимо решетки, он колотил палкой по прутьям; следом за ним шла коричневая собака. Этого мальчика я знал, его звали Джордж; каждый приемный день он приходил со своей матерью в больницу. Он часто дарил мне разные вещи: детские журналы, картинки от папиросных коробок, иногда леденцы. Он мне нравился, потому что умел охотиться на кроликов, и еще потому, что у него был хорек. Кроме того, он был добрый.

- Я бы принес тебе много всякой всячины, - как-то сказал он, - но мне не разрешают.

Его собаку звали Снайп, и она была так мала, что пролезала в кроличью нору, но, по словам Джорджа, она могла выдержать схватку с любым противником, если только ее не одолевали хитростью.

Кто хочет охотиться на кроликов так, чтобы был толк, тот должен иметь хорошую собаку, - таково было одно из убеждений Джорджа.

Я соглашался с ним, но считал, что неплохо иметь борзую. Если мать разрешит ее держать.

Это соответствовало представлениям Джорджа о борзых. Он с мрачным видом сообщил мне:

- Женщины не любят борзых.

Его наблюдения совпадали с моими.

Джорджа я считал очень умным и рассказал о нем матери.

- Он хороший мальчик, - сказала она.

На этот счет у меня были свои сомнения, и, во всяком случае, я надеялся, что он не слишком уж хороший.

- Я не люблю неженок, а ты? - спросил я его потом. Это была проверка.

- Нет, черт возьми, - ответил он.

Ответ был вполне удовлетворительный, и я заключил, что он не такой уж хороший, как думала моя мать.

Увидев его по ту сторону ограды, я страшно обрадовался.

- Как дела, Джордж? - крикнул я.

- Ничего, - ответил он, - но мать сказала, чтобы я шел прямо домой и нигде не задерживался.

- А-а, - протянул я с огорчением.

- У меня есть леденцы, - сообщил он мне таким тоном, словно речь шла о самых обыденных вещах.

- Какие?

- "Лондонская смесь".

- Это, по-моему, самые лучшие. А есть там такие круглые, знаешь, обсыпанные?

- Нет, - сказал Джордж, - такие я уже съел.

- Да неужели? - прошептал я, неожиданно очень расстроившись.

- Подойди к забору, и я дам тебе все, что осталось, - предложил он. - Я больше не хочу. У нас дома их дополна.

Мне никогда и в голову бы не пришло отказаться от такого предложения, однако мои попытки привстать ни к чему не привели, и я сказал ему:

- Я пока не могу ходить. Меня все еще лечат. Подошел бы, но нога в лубке.

- Хорошо, тогда я брошу их тебе через забор, - заявил он.

- Спасибо, Джордж.

Джордж отошел к дороге, чтобы иметь место для разбега. Я смотрел на него с одобрением. Такие приготовления, по всем правилам, несомненно, доказывали, что Джордж отлично постиг искусство метания.

Он измерил взглядом дистанцию, расправил плечи.

- На! Лови! - крикнул он.

Он начал разбег изящным подскоком - сразу было видно мастера, - сделал три крупных шага и метнул кулек. Любая девчонка метнула бы лучше.

- Я поскользнулся, - объяснил Джордж раздраженно, - моя проклятая нога поскользнулась.

Я не заметил, чтобы Джордж поскользнулся, но не могло быть сомнения, что он поскользнулся, и притом очень сильно.

Я смотрел на кулек с леденцами, лежащий в траве в восьми ярдах от меня.

- Послушай, - сказал я, - не мог бы ты зайти сюда и подать их мне?

- Нет, - ответил Джордж, - мать дожидается сала, чтобы варить обед. Она велела мне нигде не задерживаться. А леденцы пусть лежат. Завтра я тебе их достану. Никто их не тронет. Ей-ей, я должен идти.

- Ладно, - сказал я, покорившись судьбе, - ничего не поделаешь.

- Что ж, я пошел! - крикнул Джордж. - Завтра увидимся.

- Пока.

- Пока, Джордж, - ответил я рассеянно.

Я смотрел на леденцы и старался придумать, как до них добраться.

Леденцы доставляли мне величайшее наслаждение. Отец всегда брал меня с собой в лавку, когда рассчитывался за месяц.

Лавочник, вручая отцу расписку, обращался ко мне:

- А теперь, молодой человек, чем тебя угостить? Я знаю - леденцами. Ну-с, пошарим по полкам.

Он свертывал кулечек из белой бумаги, наполнял его леденцами и отдавал мне, после чего я произносил:

- Спасибо, мистер Симмонс.

Раньше чем съесть конфеты или посмотреть на них, я любил подержать их в руке. Ощущать под пальцами их твердые очертания, зная, что каждая маленькая выпуклость - это конфета, чувствовать их тяжесть на ладони - все это обещало так много, что я хотел сначала насладиться предвкушением. Придя домой, я всегда делился конфетами с Мэри.

Леденцы были очень вкусными, но мне всегда разрешали есть их, пока не опустеет кулек. Это немного снижало их ценность, так как тем самым мне словно давали понять, что взрослые ими не особенно дорожат.

Назад Дальше