Десять посещений моей возлюбленной - Аксенов Василий Павлович 13 стр.


Дошли. Возле ворот постояли. Умная. К душе – Марфа Измайловна бы так сказала. Еще была б она, душа-то. К сердцу – вернее было бы сказать. А проще: нравится мне Галя. Глянется, по-старорежимному. Можно во многом ей довериться – не выдаст; в том, что девчонке можно рассказать, – поймет. Не одним днем проверено – годами. Смотрю, вон – стройная. Вот и – коса. А уж глаза – дал промах, только что задержался больше обычного на них вниманием и провалился – как в сквозные. Серого там почти и не осталось – одни зрачки-то, в тонком ободке. Как в омут, в них не затянуло бы. Это я так, лирически преувеличил. Но – как от пропасти – чуть все же отступил.

Правильно, хоть и в шутку, предупреждает нас Артур Альбертович Коланж, наш учитель по истории: "Не заглядывайтесь, ребята, в глаза девушкам – в козликов превратитесь; больше в учебники – прибавится ума".

Комары – озверели. Мне-то – ладно, Гале – в платье. Руками машем, как боксируем, себя при этом больше бьем.

– Мазь, – говорю, – есть. Дать?

– Нет, – говорит, – не надо.

– Пойдешь? – спрашиваю.

– Ага, – говорит.

– Пока.

– Пока.

– Морось у тебя на волосах, – говорю.

– Ну, – говорит. Рукой волос коснулась.

– И у тебя, наверное…

– Как ореол… Да у меня-то…

Попрощались. До завтрашнего вечера. Завтра за мать свою, Наталью Николаевну, в библиотеке клубной сидеть будет. Библиотеку завтра не минуем.

Домой направился. По тракту сначала. Потом – по заулку. Иду. Думаю. Не о Гале. И о ней тоже, в который уже раз за сегодня, в чем-то себя как будто убеждая:

Подружка. Хорошая.

Не забываю и глаза – передо мной, в потемках, вспыхивают – как смола.

Мурава мокрая – блестят, вижу, туфли.

Перепелки поют – в огородах: фить-пи-рю, фить-пи-рю – однообразно. Рыжий говорит, будто поймал он одну как-то. Еще давно, в детстве. Капкан, мол, ставил на крота, а та попалась. Вот уж кто врать-то. Сочиняет.

Лошадь заржала – на Куртюмке. Далеко эхом не разносится. Туман над нею, над Куртюмкой, – сгустившись, низко распластался. Глазами лошадь поискал – нигде не вижу. Иной раз – смотришь – морда возвышается, корпус в тумане. Гремит боталом. Спутаная: всю траву вокруг себя до комлей выщиплет и, резко вскинувшись передними, в путах, ногами, переместится неуклюже – при этом топнет гулко, слышишь, и селезенкой вроде хлюпнет. И не селезенкой, может, вовсе, а водой под копытами – земля той сильно напиталась.

Ночь надвигается – темнеет. Не морок, было бы еще светло.

В избу не стал заходить. Снял только, прокравшись, в сенях с гвоздя плащ папкин, офицерский. Нет у плаща рукавов – для рук в нем прорези.

Выгнал тихонько из гаража мотоцикл, потом – из ограды. Ворота распахнутыми оставил – Колян закроет. Покатился с горы, внизу уже запустил на ходу двигатель – чтобы папка и мама не услышали. На самых малых оборотах – не газую. На всякий случай. Следом за мной не побегут, конечно, останавливать меня не станут, но – знать лишнего не будут, и спать будут крепче.

На тракт по безлюдной сейчас Александровской улице выехал. Направо вырулив, направился в Черкассы.

Включил фару. Сечет дождик в ее ярком свете, косой, не крупный. Влажнит лицо, как мокрым полотенцем, – радостно.

Сильно не разгонишься – лужи. Не объезжаю их – по ним. Вверх только, чуть ли не к самому крылу, ноги задираю – чтобы не зачерпнуть в туфли, их не испачкать.

Минут сорок-пятьдесят ехать, с такой-то скоростью, а хочется быстрее. Я, как и папка, терпеть не умею. "Тебе, Коля, – говорит папке мама, – надо уж так: скорее пули быть у цели… как запечет-то… в одном месте". И мне так же. У меня ли.

Как ни противилось мне время, все же доехал:

Вот и Черкассы – лес расступился – показались.

Свернул с тракта. Подрулил к Таниному дому – помню, где он расположен. Остановился неподалеку.

Не стал сразу сигналить. Уже потом, когда чуть успокоился, – как будто есть для беспокойства у меня какая-то причина. Но никакой ведь.

– Да, я спокойный?.. Ты спокойный.

Не совсем.

Скрипнула дверь. Не тут же. Умру, думаю, пока дождусь. И что такое?.. Вроде и радость, и теснит.

Открылись ворота. Вышла. По контуру узнаю – Таня. Стоит на месте.

Поставил мотоцикл на подножку. Иду к ней. Ног не чувствую – будто на крыльях.

Приблизился, вижу:

Улыбается, и на щеках ее точку с запятой уже можно разглядеть отчетливо – ямочки.

– Здравствуй, – говорю. Слышу себя – не мой как будто голос.

– Привет, – говорит. Ее голос – красивый. – Я не ждала тебя сегодня.

– Значит, не рада?

– Рада, – говорит. – Только поздно… Я уже спать легла, чуть не уснула.

– В кино, – говорю, – ходил. И раньше бы не смог… – Чуть не сказал: не отпустили бы.

В резиновых сапогах Таня. Женских. В халатике. Не платье – если на пуговицы впереди по всей длине застегнуто, – и мне понятно.

– А какое кино? – спрашивает.

– "Анжелика и король", – отвечаю.

– А, слышала, – говорит. – Посмотреть стоит?

– Стоит.

– Широкоэкранное?

– Да, – говорю.

– А, – говорит. – Значит, у нас тут не покажут.

– Оно еще дня три будет идти, не меньше.

– Может, приедем с Дуськой… Но не знаю.

– Приезжайте, – говорю. – Назад вас отвезу. Втроем поместимся на мотоцикле.

– Не знаю, – говорит. – Сено начнем косить… Может, уж завтра. Если, конечно, папка до утра проспится.

– А чё он, выпил?

– Да уж неделю, – говорит, – не просыхает. Сегодня вовсе – именины.

– А. Ты Петровна? Или Павловна? – спрашиваю.

– Петровна, – отвечает. – И ноги ему на войне как раз в этот день, в Петров, оторвало.

– Он чё, безногий?

– Да… Я с ним не буду больше разговаривать… То уж не пьет, не пьет, а то уж…

Мышь летучая мелькает. Как привидение. Только не в белом. Ладно, маленькой ее Природа сотворила. Будь бы с коня, она тут пролети-ка. Вспомнив про муравьев-охранников, про мышь подумал вдруг. Чтобы не думать о другом – о чем-то, в облако как будто скрытом.

Собаки лают. В разных углах. Я их, скорей всего, встревожил. Далеко где-то окно светится во мраке. Рыжее. От лампы керосиновой. Нет электричества в Черкассах. Дизель-то есть, наверное, – солярку экономят.

Кемь шумит на перекате где-то – тихо так – доносится издалека.

Где-то удод кричит, в какой-то мочажине.

Над воротами – надвратица тесовая двускатная с резным карнизом. Капает с нее. Между нами.

Раскрыл я полы плаща.

– Подходи, – говорю. Дрожит у меня голос – предатель. Еще и уши, как у Рыжего, не покраснели ли? Тогда совсем уж. Сам на себя смотрю теперь – как на другого, постороннего.

Стоит Таня на месте, не приближается.

Сделал шаг, подступил к ней, полами плаща укрыл ее с боков. Осмелился. Лицом к ней, к Тане, но гляжу при этом на ворота – как не заблеять бы, дошел уж.

– А он, безногий-то, чё, косит? – спрашиваю.

– Косить не косит, – говорит Таня, – но на покос с нами ездит.

– Зачем тогда?

– Литовки нам срезает да за костром следит, чай кипятит, обед готовит. Ну, иногда немного и покосит. Устает быстро, – говорит Таня. – Протезы нехорошие… тело кровянится под ними.

– А ходит-то?.. Как до покоса добирается?

– Мама нас всех на мотоцикле туда возит.

– Какой у вас?

– "Урал".

– Ого.

– И я на нем умею ездить.

– Чё, за рулем?!

– Ну да.

– А далеко покос у вас?

– Да нет, не очень. И на тележке больше он… не на протезах.

Рядом Таня. Совсем. Не вижу глаз ее. Бровь ее чувствую щекой. И ресницы – когда, моргая, на подбородке ими чертит что-то мне, как кисточкой. Запах ее волос и кожи – как от земли и от тайги весной шалый зверь, переживший зиму, – втягиваю.

– Мне маму, – говорит, – жалко. Не из-за себя.

– Понятно, – говорю. И задыхаюсь. От неизвестного доныне.

Дышет Таня мне в горло, а мне его как будто перехватывает: сглотнуть пытаюсь – не могу.

– А расскажи, кино про что? Любовное? – спрашивает Таня.

– Ой, его долго пересказывать.

– А ты торопишься?

– Лучше смотреть. Да нет, не тороплюсь.

– О чем?

– Про короля и Анжелику.

– Ну, это ясно. По названию.

Зарычала в ограде собака, цепью загремела.

– Это Соболь, – говорит Таня. – Свои, Соболь, спи.

Затих Соболь, перестал греметь цепью: сразу уснул, наверное, повиновался.

– Старый?

– Старый. Мой ровесник.

– Смешно, – говорю.

– Что смешно?

– Ты же не старая, а он – ровесник.

Что сказал, и сам не знаю. Глупый, так про меня, наверное, подумает. Раньше бы было все равно мне.

– А ты видела, – спрашиваю, – "Анжелику, маркизу ангелов"?

– Нет, – говорит.

– Ну, – говорю. – Во Франции дело было. В каком-то веке. Не сейчас. Король Людовик. И маркиза Анжелика. Ничего вроде, красивая. Но мне такие не нравятся… другие.

– Как кто?

– Из наших?.. Как Варлей.

– А из не наших?

– Пола Ракса.

– А я такую и не знаю.

– А ты похожа на нее.

– Да?.. Интересно.

– Ты, – говорю, – "Ноктюрн", кино было, не видела?

– Нет, – говорит.

– А – "Зося"?

– Да.

– Ну, вот.

– Не знаю чё-то, сходства не заметила… Ну и?..

– Что?.. А, про Анжелику… Ну, в общем, так… Муж ее погибает на войне. Она едет жить в его имение. Король крутит с мадам де Монтеспан, но влюблен при этом в Анжелику. И тут приезжает во Францию какой-то важный турок, с которым Людовику надо обязательно заключить выгодный договор. Дипломаты его сделать этого не могут, и король хочет послать к турку Анжелику. Та соглашается помочь королю и прибывает в Версаль. Мадам де Монтеспан думает, что Анжелика собралась увести у нее Людовика. Тот возвращает Анжелике в Париже дом ее первого, будто бы казненного им когда-то мужа. Турок, увидев Анжелику, втюривается в нее по уши и пытается ее… это… но она сопротивляется. На помощь ей приходит неизвестный разбойник, который оказывается венгерским принцем. Анжелика втрескивается в разбойника и становится его любовницей. Король в гневе. И понятно. Потом турок просит короля подарить ему Анжелику. Тот отказывает, намекая, что у них с Анжеликой вроде как шуры-муры. Хотя это и неправда. Ревнивая мадам де Монтеспан пытается отравить Анжелику, но у нее это не получается. Потом оказывается, что бывший, первый муж Анжелики живой, и она собирается его отыскать.

– И все?

– Ну, в этой серии вроде и все.

– Интересно, – говорит Таня.

– Интересно, – говорю я.

Коротко пересказываю ей, Тане, и "Анжелику, маркизу ангелов". Несет меня – подвираю. Рыжий бы отдыхал. Не к добру вспомнил.

Внимательно Таня слушает. С ноги на ногу переминается. И я. Часто встречаемся коленями. Делаю вид, не замечаю будто этого. А сам движение ее ловлю любое, и вздох – конечно. Как не похоже это на меня.

Пересказываю Тане фильм, а сам лицом склоняюсь ниже – как бы случайно – к губам ее хочу приблизиться губами. Рядом они. Но прикоснуться к ним не смею.

И колотить меня вдруг начинает – как больного. Больной, наверное, и есть – так расхворался.

– А там, – говорю, злясь на себя, – есть еще и "Анжелика в гневе". Но я не видел, – признаюсь.

Заговорил вдруг в доме кто-то. Громко.

Я замолчал.

– Папка, – говорит чуть погодя Таня. – Проснулся. Сейчас будет клянчить у мамки выпить. Сам уже выпил все, что было. Да ты не слушай.

– Я не слушаю.

Руки мои на талии у Тани. Тонкая. На чем-то прочном – не соскальзывают мои руки. Прижимаю Таню к себе – это как будто ей сочувствую. Грудь ее чувствую – упругая. Лифчик на ней? Или без лифчика? Вот и до этого мне дело будто есть. Узнать бы тайну эту, и не помереть.

Трясти трясет меня, но как бы не упасть мне. Как малахольный.

– Он, когда трезвый-то, хороший, – говорит Таня.

– У, – говорю. – Отец?

– Ну. Папка… А уж как выпьет, так и началось…

– Дерется?

– Нет. Только ругается… И маму травит.

– Плохо.

– Чё уж хорошего… Простить не может ей, что она замуж за него такого вышла… Зря это все тебе я рассказала.

– Да чё, нормально, – говорю.

– А твой пьет? – спрашивает.

– Выпивает, – отвечаю. – Редко, да метко.

– А мой вот… если уж зарядит…

– Да все они… после войны-то.

Кот появился. Толком не разглядеть, какой он масти. Мяукнул хрипло. Заурчав с треском, тереться начал мне о щиколотку. Не свой – не отталкиваю.

– Васька, – говорит Таня. – Домой пришел. Давно его не видела.

Переместился к Таниной ноге. О ту потерся. Лаз для куриц в подворотне – в него ввалился и исчез в ограде. Вряд ли о нем я заскучаю.

Светлеет на востоке, над Камнем. Лес стало можно разглядеть. И тут кругом все больше ельник – как в Ялани.

– А у вас школу точно закрывают?

– Да говорят.

– Жаль.

– Еще как.

– Еще на год бы хоть оставили, и мы бы с Дуськой к вам приехали, в десятый.

– Лучше бы навсегда, а не на год.

Где-то петух пропел, или послышалось.

– Поздно уже, – говорит Таня.

– Рано уже, – шучу так.

– Ехать тебе, наверное, уж надо?

– Еще побуду чуть.

– Побудь.

Касаюсь губами ее лба. Века. Сначала одного, потом другого. Ресниц. После – щеки. Не отстраняется. Уж близко-близко ее губы.

– Ну, – говорит Таня шепотом. – Пора, наверное.

– Еще немного, – говорю.

– Пойдем. Я провожу тебя до мотоцикла.

– Проводи.

Выбралась Таня из моих объятий, и не моих скорее, а – плаща. Пошла.

Иду следом. Земля проваливается под ногами.

К мотоциклу подступили.

Стоим.

– Теперь я тебя, – говорю, – провожу… До ворот.

– Ладно, – говорит.

Проводил.

Стоим.

Снова пытаюсь в плащ ее укутать.

Отец Танин кричит в доме: "Надька! Найди опохмелиться! Помру то! Сердце остановится!.. Тебе миня ничуть не жалко, черствой!"

– Нет, – говорит Таня. – Идти надо. А тебе – ехать. Скоро светать начнет… уже вон вроде начинает.

Не повернуться. Не уйти. Взял ее за руку. Держу. Ладонь ее – и из моей – как будто тает медленно и вытекает теплой струйкой. Пальцы – как свечи восковые.

– Когда теперь еще приедешь? – спрашивает.

– Да хоть завтра.

– Завтра – не надо. Мы с Дуськой, может, к вам нагрянем.

– Давайте, – говорю. – Будем ждать. Рыжего только нет сейчас в Ялани. В городе.

– И что?

– Водится там с племянником своим.

– Мне все равно, – говорит Таня, – есть он или нет.

– А Дуське?

– Дуське – тоже. Он ей не нравится… что курит.

– Но он хороший.

– Ну и что.

– Ладно, – говорю.

– Ладно, – говорит.

– Поехал, – говорю.

– Давай, – отвечает.

– А можно… – начинаю. И не договариваю.

Молчим.

– Что? – спрашивает после Таня.

– Да так, – говорю.

– А что хотел?

– В следующий раз скажу.

– Ладно, – говорит.

– Ладно, – говорю.

Открыла Таня ворота. Повернулась. Стоит. Смотрит на меня. Если не тучи бы, совсем уж было бы светло.

– А можно… – снова начинаю.

– В следующий раз, – говорит Таня. – Спокойной ночи.

– Спокойного сна.

– В доме сегодня сплю, – говорит Таня. – Не на чердаке.

– Почему? – спрашиваю.

– А из-за мамы, – говорит. – Дать валерьянки, вдруг понадобится.

– Они одни там? Больше никого? – спрашиваю.

– Да нет, – отвечает Таня. Можно на ней уже халатик стало разглядеть – зеленый. – Там еще бабушка.

– Твоя?

– Ну, как моя… Да нет, чужая.

– Чужая? Как так? – удивляюсь.

– Эвакуированная, – говорит Таня. – Еще во время войны. Из Ленинграда. Так и осталась тут, у нас так и живет. Теперь она уж как родная. Совсем ослепла… И глухая. Как стенка. Чтобы услышала, кричать ей надо в ухо.

– А сколько, – спрашиваю, – лет ей?

– Может быть, девяносто, может – сто.

– Ого.

– Она и возраста-то своего уже не помнит. И документов нет – сгорели. Еще царя-то если видела… Раньше рассказывала: императора… Спит, ей и папка не мешает… Ну, до свиданья, – говорит Таня.

– До свиданья, – говорю.

– То так и не расстанемся.

– Ехать не хочется.

– Но надо.

Снова взял за руку ее. Держу.

Опять меня заколотило, как простуженного.

– Ладно, – говорю.

– Может, до завтра, – говорит. – Точно не знаю.

Ушла Таня, тихо прикрыв ворота за собой. Прошла, слышу, по настилу. Поднялась на крыльцо. Сенная дверь за ней захлопнулась. Слухом я никогда еще и никого не провожал так – как навеки, душой последовал за ней, ну, то есть – сердцем.

Откатил подальше от Таниного дома мотоцикл. Сел на него, немного посидел – души дождался. Подышал черкасским воздухом – им не надышишься, как и яланским. Кемью и лесом пахнет – так же, как у нас.

В Ялани неба только больше.

Завел мотоцикл. Поехал.

На первой скорости. Виляю по дороге – нарочно. Кривые линии колесами рисую.

Пою. На весь лес:

Гварда де луне,
Гварда де каре!
Там-па-па-пам,
Па-пам-па-па,
Па-пам-па-пам-па!

Не выдумываю. Не сочиняю. Песня-то есть такая и на самом деле, не наша, итальянская. На магнитофоне у меня она записана. Часто слушаю. Но слов итальянских я не знаю. Так, как запомнил их, так и пою. По-тарабарски. Но не в словах тут дело, в другом чем-то. Под настроение мое мотив подходит. Да и слова, наверное, те – то же. Как-нибудь выучить их надо будет. Выучу.

Дождь припустил, заставив меня умолкнуть, в лицо хлещет. Хоть и еду не на запад, а на север. Ветер, значит, поменялся. Глаза от дождя щурю – совсем-то их не закрываю, чтобы в кювет с дороги не свернуть. Плащ не застегнут. Рубаха и штаны тут же промокли. Капюшон с головы сорвало – сразу и волосы – как будто искупался. Хорошо, думаю, что письмо Танино убрал из кармана и спрятал его в гараже под подушкой. Приеду, думаю, и прочитаю – что-то еще вдруг, новое, мне в нем откроется, и что-то, может, пропустил.

Все слова, что Таня мне сказала, вспоминаю, каждую фразу. С первой до последней.

Ливень скоро прекратился. Но луж новых добавил. И прежние разрослись. Темное небо мутно в них отсвечивает.

Из ельника выезжаю – передо мной Ялань – как на ладони. Полоса на северо-западе, над ельником, светлая – золотая.

Село тихое – спит.

И Галя спит – о ней подумал.

Не доезжая до Чеславлевых, заглушил мотоцикл, к дому нашему его бесшумно подкатил. Приткнул к поленнице.

Дождя нет. Но с карниза дома, с электрических проводов и с листьев березы капает.

Через забор в ограду перелез.

Буска внизу меня уж поджидает. Ластиться начал.

– Не лезь, – шепчу ему. – Предатель.

Лезет.

Назад Дальше