– Нет, почему?.. Она – пока в Ялани. Это потом уже, когда закончу… куда меня потом пошлют, туда приедет.
– Куда подальше бы… На Крайний Север. Или к пингвинам – в Антарктиду… Ей на советника военного идти учиться тогда надо…
– Ай, не болтай!
– При ен-нерале или маршале, кто знает, может, и при енералисимусе… не помню, рыжие-то были…
– Хватит трепаться, а!.. Райка пришла в себя. Ты слышал?
– Нет.
– Зинка, – говорит Рыжий, – дома была… уже уехала… сказала.
– Ну! Замечательно.
– Ну, как не замечательно. И Леху, кстати, выписали из больницы. Знаешь?
– Знаю.
– Пойду я, – говорит Рыжий. – Надоел ты мне, Черный, хуже горькой редьки.
– Ступай, – говорю. – Рыжий. Скатертью дорожка.
– Переоденусь и зайду. Кина не будет. Отменили.
– Почему? – спрашиваю.
– Витя Сотников уехал срочно в город, – говорит Рыжий, поднимаясь с раскладушки. – Его жена кого-то родила там.
– В нашем полку, – говорю, – прибыло.
– Не в нашем… девочка.
– Я про Ялань.
Взял Рыжий с полки книжку, читает:
– Оно́ре Бальзак. Собрание сочинений в двадцати четырех томах… Ох, ни хрена себе… Понаписал-то… Том аж десятый… "Блеск и нищета куртизанок"… А куртизанки – это эти?.. Дай почитать.
– Ты летом книжек не читаешь.
– Тебе бы тоже не советовал, – говорит Рыжий, возвращая книгу на место. – Жить надо, Черный, жить, а не шуршать, как жук или червяк, бумажными страничками. Лето – для жизни время… не для книг. Зимой уж – ладно.
– Иди, – говорю. – Живи.
– До скорой встречи. Где петух?
– Если в ограде нет, – говорю, – значит, в магазин ушел.
– Смешно, – говорит Рыжий.
– Привет советнику передавай.
– Черный, ты почему…
– Чё почему?
– Гамно такое?
– Да вынуждаешь потому что.
– В нос получишь…
Вышел Рыжий из гаража, потом – за ворота, закричал там сразу, слышу, как закукарекал:
О-го-го, хали-гали,
О-го-го, самогон!
О-хо-хо, сами гнали.
О-хо-хо, сами пьем!..
Павлин влюбленный. Я тоже в армию пойду… Иди… Решили с Танькой… Подкаблучник!
Достал письма из-под подушки. Перечитал первое. Читаю второе.
Раз прочитал, другой раз прочитал. В толк не возьму, что вдруг случилось, что произошло?
Про какую это девушку? Недоумеваю. С какой это у меня – даже не дружба, а роман? И самому бы интересно было знать. И кто когда успел что Тане сообщить? Не Маузер же, с которым она встретилась случайно в городе. Хоть я и знаю – Маузеру Таня очень нравится, влюблен в нее он. Нет, конечно, Маузер на такое не пойдет, и мысли даже не допустит. Кто-то, наверное, из наших, из яланских, и из девчонок, а не из парней. Но и представить не могу, кто на такое может быть способен.
Смутно догадываюсь, в чем причина.
Три дня назад вечером покатал я на мотоцикле Свету, даже фамилию ее не знаю, которая каждое лето, покинув свое Милюково, гостит у Шадриных – Шадриных несколько у нас, этих еще Шалаевскими называют, – у дяди Саши, того, что отдал Рыжему безвозмездно переднюю вилку от "Ковровца" вместе с колесом. Приехала Света и нынче – провести в Ялани свои последние летние школьные каникулы; с Верой Шадриной, дочерью дяди Саши и моей одноклассницей, на танцы ходят и на Кемь – позагорать и покупаться. У клуба вечером – тот был закрыт, полы покрасили в нем, сохли – встретились, я предложил ей, Свете, прокатиться. Та согласилась. Свозил ее на Монастырское озеро, на Нижний Крутой яр, на Красавицу, на Ендовище, потом на Яланскую Осиновую. Наши места ей показал. И про Ялань ей порассказывал. Приврал немного – приукрасил. Как и положено, наверное, нормальному экскурсоводу – чтобы туристка не зевала от скуки. В полночь довез ее до дома Шадриных, и попрощались. И с мотоцикла даже не слезал. Взглядом лишь проводил ее, пока она не скрылась за воротами, да и уехал восвояси. На следующий вечер станцевал с ней, со Светой, в клубе – тот был уже открыт – раза три, наверное, не больше, после опять до дома Шадриных дошел с ней – завтра вставать ей рано надо было, дескать, в бор за черникой с Веркой собрались. Вернувшись в клуб и сыграв партию в бильярд, танцевал я уже потом только с Галей Бажовых. После и Галю проводил до дому. Не преступление, сказал бы Рыжий.
И я так думю – не преступление. Хотя для Тани, может быть, и так. Или еще чего наговорили злые языки ей, доброхоты?.. Сиди, гадай вот. Надо съездить. И чем раньше, думаю, тем лучше, хоть и сегодня не планировал – решил хоть раз за лето выспаться. Не выйдет, значит. "Мы, – как говорит часто мама, – полагаем, а Господь располагает". Это она, а я так не считаю. И папка – тот над этим только посмеялся бы.
Человек сам себе хозяин, самостоятельно кует свою судьбу – такое мнение мое, я в нем уверен. И с тем, что человек – звучит гордо, согласен.
Пришел Рыжий. Разодетый. "Как поладурок, выфрантился", – сказал бы дед его, Иван Захарович. Одеколоном от него пахнет, как в парикмахерской, и табаком, как в конюховке. В глаза бросается: скреб подбородок лезвием – тот красный, как собака. Торчало на нем, помню, до этого три волосины – удалял их. На солнце золотом играют усики – пушок. Глаза – всегда такие – как у рыси. И по разрезу, и по цвету.
– Пойдем? – говорит.
– Пойдем, – говорю.
– А чё… ты так?.. В этой рубахе?
– А мы куда с тобой – на свадьбу?
– Черный, ты чокнутый какой-то.
– Ну, зато ты у нас нормальный.
Пошли в клуб.
Идем.
– Рыжий, – спрашиваю, – а почему усы не сбрил?
– Буду отращивать.
– А, как Мюнхгаузен.
– Нет, как Буденный.
– Тебе пошли бы – как у Гитлера.
– Черный, получишь по башке.
– Ну, чё бы доброе…
– Молчал бы.
Пришли в клуб. Краской еще пахнет – не выветрилось.
Наши ребята уже тут.
Гитары настроили. Побренчали. Песню поразучивали. Вовка Балахнин сочинил музыку. Я – стихи. Играть на танцах ее будем. Вовка придумал классный проигрыш для своего аккордеона – здорово очень, мастер знатный. И инструмент – "Weltmeister" называется; красный, перламутровый. С регистрами. Баян мне тоже нравится, но меньше. И на баяне Вовка может.
Народ стал собираться. Кресла раздвинули, часть их на сцену занесли.
Играть начали – по-настоящему – пусть танцуют, кому хочется.
Галя Бажовых вошла в зал. Из всех выделяется. Может, и не для всех, но для меня-то – точно. Вместо матери пока работает в библиотеке – тетка Наталья прихворнула. Встала Галя возле двери, к стене прислонившись. Улыбнулся ей. Она – в ответ мне вспыхнула улыбкой. Хорошая. Платье на ней очень красивое. Коса с затылка перекинута на грудь.
Играем. Пою:
Спросил бы я, но кто ответит:
Зачем луну скрывают облака?
И почему когда она не светит,
По ней скучает так душа?..
Это то, что я сочинил. Четыре куплета. С припевом.
И тут же проигрыш – аккордеон. Звучит красиво – как струится. Ловко, вижу, у Вовки Балахнина пальцы по клавишам гуляют – не сбиваясь. Мне непременно надо будет научиться – нравится. Охота есть, начать – беда, все не хватает будто времени. Но я упрямый. Вовка мне говорит, что у меня получится. Конечно. Я и сам это знаю. Во сне играю еще как – душа замирает. На чем еще?.. На саксофоне – на том дудеть бы научиться – мечта такая. Верить в нее надо, она и сбудется. Не сомневаюсь.
Много уже набралось парней и девчонок. Но танцевать никто пока не выходит. Всегда так. После не уймешь. Толпятся кучками вдоль стен – разговаривают, будто впервые за год встретились. Один только Саня Усольцев – тяпнул, наверное, немного после баньки - в середине зала под нашу музыку топчется, закрыв глаза и выставив вперед руки, словно обнимая ими воображаемую подружку. Чудной он, Саня. Все, выпьет чуть, и повторяет: "Служил я, ребята, в Киевском Вэ О… военном округе… И в Киев ездил, возил командира… Снова цветут каштаны, слышится плеск Днепра… Хош возврашшайся… Каки там девки-то – хохлушки… Подол, Крешшатик", – забыть не может свою службу.
Кто знает, может, и я попаду служить в Киевский военный округ? Но обещают, что – на флот. Посмотрим.
Я пою. Ребята играют. Кто-то нас слушает, а кто-то разговаривает. Саня все топчется – танцует с дамой.
И тут вбегает в зал Серега Есаулов, руками машет нам, чтобы мы смолкли.
Прекратили ребята играть. Я заглох на полуслове. Саня Усольцев замер среди зала. Смотрим на Серегу, спокойного обычно, невозмутимого. Тут вдруг кричит, и видим, что не пьяный: мол, Светку Шеффер чуть не изнасиловал вербованный на Половинке – белье ходила полоскать.
Ну, ничего себе!.. У нас такого не бывало.
Якобы страдники, подсобники. Для нас так: вербованные или мобилизованные. А у наших яланских старух мобилизованные смешным образом, но без злого, конечно, умысла превращаются в облизованных. Эти-то, дескыть, облизованные, те, чё шумят-то шибко в абшажитте. Ну, нам понятно – про кого. Приезжают непоседливые мужики – кто по своей доброй воле – за туманом и за запахом тайги, кто, убегая от обиды и тоски, а то и от алиментов, по иным ли каким вынужденным обстоятельствам – за длинным северным рублем из центральных городов России, устраиваются на Милюковский лесокомбинат, но работают, как правило, без особой охоты, больше-то пьют, а не работают. Народ бывалый. Начальство комбината, при содействии районной власти, с радостью и освобождается от этих работничков хотя бы на лето – рассылает их, будто бы благодетельствуя, в помощь колхозам и совхозам пачками по окрестным деревням на время сенокоса. Толку от них и тут, конечно, никакого. Много таких – а в придаток к имя ишшо и девок гуляшшых, проституток – выслали сюда, в Сибирь, как декабристов, из Москвы и Ленинграда перед столетием Владимира Ильича Ленина – разом очистили от них столицы. В Ялани их – этих страдников, вербованных-мобилизованных – нынче около сорока человек. Живут они в общежитии, повышибав в нем, в пьяной гульбе, все стекла в окнах и забив их потом, чтобы не лезли комары, листами фанеры или заткнув подушками, в карты играют да винцом балуются. "Ага, нужён им этот сенокосишко, на чё-то сдался", – говорят старухи. Оно и правда, что не нужен. Мало кто из них в кино или на танцы ходит изредка – те, кто моложе. Большинству уже под сорок или за – эти и общежития почти не покидают. Иной год мирно проживем, без потасовок, иной год не один раз за лето с ними подеремся. Сами мы никогда первыми не задираемся. А те – по пьянке чаще – залупаются; когда трезвые, из-за безденежья обычно, тихо, как мышки-норушки, у себя сидят, глаз на улицу не кажут. Там и нормальные, конечно, мужики бывают. Не без этого. Но в основном-то на взгляд наших стариков, люди пустые, сдрешные и шалапутные.
Когда мы поняли, что произошло в нашей тихой и скудной на подобные события Ялани, нас как подкинуло над сценой. Бросили мы инструменты, смешавшись с остальными в зале и чуть не застряв в дверях, вывалили на улицу толпой – парней полсотни, вряд ли меньше. Девчонки в клубе, словно в крепости, остались, в окна благословляя нас своими взглядами.
Топоча, как табун лошадей, да взбивая ногами дорожную пыль, без чьей-нибудь команды, ринулись мы на Половинку, не расспросив путем Серегу. Серега с нами. Что-то кричит нам – нам не до него. Он – только камень, мы – лавина.
Полкилометра ходу – вот и Половинка.
Светка Шеффер там, сидит на берегу Бобровки, плачет. Альбиноска – брови и ресницы подкрашивает – тушь по щекам течет, размазалась. Волосы белые – растрепаны. Светлые вельветовые брюки и куртка серая на ней испачканы травой – зеленым. Всхлипывая, рассказывает нам сбивчиво: в тальник тащил ее, насильник, и если б, дескать, не Серега… Рот ей зажал, подлец, и крикнуть не могла, мол, – сильный.
Поколотил Серега изверга, однако мало – вырвался тот и убежал – так припустил, что не догнать его, мол, было.
Кто, мол, какой?
Серега знает.
Мы уж и вовсе разозлились – чуть нас задень, мы и взорвемся.
Пошли, развернувшись в сторону Ялани, грозной, но молчаливой армией к осиному гнезду. В село вошли и сразу – к общежитию. А по пути штакетник клубный ощипали – вооружились – мало ли, чем встретят.
В ограду втиснулись едва.
Часть мужиков, человек восемь, в домашних тапочках на босу ногу, пристроившись на чурках или на деревянных магазинных ящиках из-под мыла или папирос, возле костерка, с кружками закоптелыми в татуированных руках, сидят спокойно – чифирь потягивая, курят. Нам явно очень удивились – не просто нам, а нашему количеству, – аж обомлели. Ни сном ни духом.
Такой-сякой, дескать, разэтакий, – спрашиваем у них вежливо, – где? Мы, мол, не знаем, – отвечают, – ушел давно уже куда-то. Ну, слово за слово, и началось.
Этих, чифиршыков, связали тут же – бить их не стали. Ведь все же старые – лет тридцати, а то и сорока.
А с остальными, выскочившими из общежития отважно и отчаянно, драка завязалась. У них и ножички в руках блеснули. Но дело наше правое – мы победили – их просто смяли. Кто был с ножом, тех не щадили.
Часть из вербованных-мобилизованных, выпрыгнув малодушно в окна, по Ялани, словно зайцы, разбежалась.
Одних в огородах, в ботве картофельной спрятавшихся, нашли, других на ферме, среди коров замешавшихся, обнаружили, третьих на чердаке мангазины укрывшихся, поймали, четвертых, сев на мотоциклы, догнали на дороге в город – кто уж как мог из них, так и спасался.
Потом всех, как отряд военнопленных, со связанными за спиной руками, вывели за Ялань и, в гневе праведном дав каждому пинка, направили их в ту сторону, откуда они к нам прибыли. Пусть, мол, и комары еще их накусают. И пригрозили им: вернетесь, дескать, порешим. Но это так уж, для острастки.
Но вот того, главного виновника всей это беды, обидевшего Свету Шеффер, так мы и не нашли – как растворился.
Солнце уже над самым ельником – закатывается. Небо красно-золотое – пылает. Вороны в ельник потянулись – на ночевку.
Собрались мы после бучи возле клуба. У одного ссадины на лице, у другого глаз подбит, у третьего зуба не хватает. Девчонки, как военные медсестры, над нами хлопочут, духами раны наши смазывают. Мы возбужденные. Бой вспоминаем. Как кто кого, как кто кому. Уже смеемся. Убитых ни с нашей стороны, ни со стороны противника нет, и хорошо, мол. И никого ножом не полоснули, к счастью.
Рубаха у меня на спине, на левой лопатке, чувствую, к телу прилипла – как от пота. Снял ее. Кровь.
Ну, думаю.
И вспомнил смутно: какой-то из вербованных, там еще, в ограде общежития, сзади ударил в спину меня розочкой. Забыл об этом я в горячке.
Вовка Балахнин, с разбитой верхней губой, стоит рядом, спрашивает, едва открывая рот, не своим, привычным для тех, кто его знает, голосом:
– А это чем тебе?
– Бутылкой вроде, – отвечаю.
– Обломком, – Рыжий добавляет. – Следов-то сколько вон… Вот гады.
– Мало им дали, – Вовка говорит.
– На первый раз хватит, – говорит Рыжий. – И мне вон ухо раскровянили.
– Тебе-то – ладно, Маузеру – оба.
– Не оторвали – хорошо.
Смеемся: весело – повоевали.
Танька Сладких, крутясь около Рыжего, пробует, молча, причесать его – не получается – в расчестке зубья только поломала. Рыжий, смущаясь перед нами, отстраняется, но – счастлив. Губы у него тонкие и синие, лицо бордовое – как свекла. Веснушек – тьма – не растерял их.
Мой мотоцикл дома, Рыжего – здесь.
– На Кемь, – говорю Рыжему, – съездим. Помыться надо… Или на Бобровку.
– Поехали, – говорит. И Таньке тут же: подожди, мол. Та соглашается – кивает.
Сели. Поехали.
На берегу Кеми разулся, разделся, зашел в воду по пояс. Моюсь.
Смотрит на меня Рыжий и говорит:
– Чем-то полить… хотя бы спиртом.
– Или прижечь… Золой посыпать… Кровь, – спрашиваю, – не идет?
– Немного, – говорит Рыжий. – Смыл, и вон свежая… сочится.
– Ну, не бежит ручьем, и ладно.
– А больно?
– Да. Сразу-то – нет, теперь вот – больно… Отвези меня в Черкассы.
– Олег, ты чё?!
– А чё?
– А Танька?!
– Ее не съест никто тут без тебя… Мне очень надо. За своим я, – говорю, – не могу пойти сейчас… И колесо переднее спускает… Ты довезешь и сразу же вернешься… Мне очень надо, говорю же.
– А когда я прошу…
– Не будем.
– Вот тоже… Ладно, – соглашается. – Иди туда, к бензозаправке, я подъеду. Рубаха порвана, переодеться надо… Домой не стану заходить – на сеновале вся одежда. Тебе рубаху привезти?
– Ну, если можешь?.. Потеплее.
– Подъеду к клубу, Таньке хоть скажу…
– А как без этого… Конечно.
– Не надо, Черный, то раздумаю.
– Да я же просто…
– Ты всегда…
Молчу. Еще, на самом деле, передумает.
Заведя с разбегу мотоцикл и вскочив на него на ходу, поехал Рыжий домой, а я направился к бензозаправке – недалеко тут, за Бобровкой.
Пришел. Сел под ель, на ее выпирающий из земли толстый корень. Сижу. Жду. В глазах яркие картины только что миновавшей баталии, повторяясь, разворачиваются. Переиграть их в чем-то хочется, исправить что-то – пока тщетно. Как нам говорил наш учитель истории Артур Альбертович Коланж: Любая, особенно важная для народного сознания, битва сама на себе не заканчивается, а продолжается в истории и в головах потомков ее участников, исход и значение ее меняется при этом. В моем случае, значит, история еще не началась – переиграть баталию пока не получается. Еще спина бы не болела.
Лисица где-то звягает – в тайге. По стволу и по ветвям ели, недовольно цокая, белка шныряет – на меня сердится – покой ее нарушил. Мычат протяжно в яланских дворах и на ферме коровы. Собаки лают.
Солнце закатилось. Небо увяло. Но светло. Мошка клубками вьется в воздухе – так она мак толчет обычно. Комары злобно кусают – и намазаться от них нечем. Флакончик с мазью где-то выронил – не мудрено, в бою-то рукопашном.
Издалека слышно: гудит, знакомо тыркая цепью из-за сточившейся звездочки, мотоцикл "Восход". Ну, наконец-то.
Подъехал Рыжий.
– Энцефалитка вот… Пойдет?
– Пойдет.
– Снимай рубаху… Вот зеленка.
Снял я рубаху. Измазал Рыжий спину мне зеленкой.
– А кровь течет?
– Да вроде нет.