Алжирские тайны - Роберт Ирвин 8 стр.


Нет, дюны действительно очень красивы. Чтобы оценить их красоту по достоинству, надо взобраться на гребень одной из самых больших. То есть, поднявшись не меньше чем на сотню метров, можно получить более или менее истинное представление о масштабе их красоты. Я нахожусь в краю дюн, называемых барханами. Барханы имеют форму полумесяца и изогнуты в соответствии с направлением ветра. Они тянутся во все стороны сколько видит глаз, покрываясь рябью и наползая друг на друга. В хаотичных контурах пустыни человек, наделенный воображением, мог бы увидеть узоры, даже предметы и лица, но я не из таких. Нет, я просто пытаюсь идти по стрелке компаса прямо на север, но, что самое неприятное, едва заметное воздействие дюн, плавные изгибы то в одну сторону, то в другую делают это невозможным. Нельзя держать путь прямиком на север, если приходится преодолевать дюну за дюной. По наветренному склону бархана можно пройти без труда. Это пологий, довольно плотный песчаный откос, но для того, чтобы направиться на север, надо сперва подняться по крутому подветренному склону, который оседает от каждого шага. Хуже того - на подветренном склоне случаются внезапные оползни. Того и гляди будешь похоронен заживо в этих зыбучих песках. Однако обходить дюны вокруг их подошвы не менее утомительно, к тому же, отмахав полкилометра на восток или на запад, можно обнаружить, что один бархан сливается с другим и пройти между ними напрямик нелегко, после чего возникает подозрение, которое невозможно проверить: а вдруг неощутимые изгибы на самом деле завели тебя обратно на юг?

Впрочем, какое это имеет значение? Приходится постоянно напоминать себе, что я уже покойник. Каждый мой шаг - это огромное достижение. Без воды я протяну еще самое большее четыре дня, причем не следует забывать, что перед смертью я начну бредить и перестану понимать, жив я или мертв. Правда, существует вероятность смерти от теплового удара, особенно если продолжать путь под палящим солнцем. Это может случиться внезапно - хоть завтра. К жаре я уже привык. Ходьба в такой зной утомляет, но в остальном это пекло меня не беспокоит. Я наслаждаюсь строгой чистотой моей жизни. Строгой, безграничной, безмерной. Я именно тот человек, которым хочу быть, именно в том месте, где хочу находиться. Я, несомненно, умру, но не вызывает сомнений и то, что дело мое восторжествует. Чтобы это понять, надо лишь знать законы истории, каковые, безусловно, существуют. Разумеется, с помощью марксистских законов исторического развития нельзя с точностью до минуты предсказать поведение каждого отдельного человека, ведь и геолог не в силах проследить за движением отдельной песчинки, но форму этих дюн, общее поведение почти бесконечного множества отдельных песчинок можно предсказать при наличии сведений о преобладающем направлении ветра. Подобным образом обстоят дела и с историей: направление можно определить, стоит лишь понять суть трудовой теории стоимости. А поняв, в каком направлении движется история, надо быть глупцом, чтобы не двинуться туда же самому. Мы сражаемся на стороне пролетариата не потому, что это страдающий класс, а потому, что в конечном счете это класс победителей. Какой болван станет сознательно поддерживать сторону, терпящую поражение, то есть буржуазию? Поэтому даже сейчас меня ничто не тревожит. Да, я вынужден спасаться бегством, но это бегство на уровне отдельной песчинки. В неизмеримо большем масштабе спасаться бегством вынужден мировой капитализм.

Ближе к вечеру ветер начинает усиливаться. Становится прохладно. Солнце садится на юге. Я в изумлении смотрю на компас. Потом, постепенно сообразив, в чем дело, принимаюсь рычать на прибор. В кузовах этих джипов полным-полно стали, которая обладает довольно сильным магнитным полем. Этот компас был настроен по магнитному полю джипа. Треклятый прибор уже ни на что не годен. Начав рассуждать более здраво, я осознаю, что он был бесполезен с самого начала. Это попросту лишний груз. Я вдребезги разбиваю стекло прибора, при этом порезавшись. Пью свою кровь. Потом выпиваю ничтожное количество спирта, на поверхности которого плавала стрелка компаса, и выбрасываю треклятую окровавленную штуковину. Ветер спадает, и примерно на час снова становится жарко и влажно, однако песок сейчас достаточно прохладный, чтобы на нем растянуться. Я ложусь и почти мгновенно погружаюсь в беспокойную, полную сновидений дремоту. Мои сны истерзаны болью тела. Когда жара вновь начинает спадать, сон делается все более чутким. В конце концов я лежу с закрытыми глазами, но совершенно очнувшись от сна, и дрожу от холода. Пошатываясь, я встаю и мочусь в сложенные чашечкой ладони. Там остается не много, но я пью. Знаю, пользы от мочи никакой, но она увлажняет рот и к тому же воскрешает в памяти срок, который я отбыл в лагере для интернированных на берегу Тонкинского залива. Потом, перед самым рассветом, я отправляюсь в путь. Лицо у меня обгорело до волдырей, но я стучу зубами от холода. По крайней мере песок ранним утром холодный и твердый, и по нему легче идти. Чтобы согреться, понадобится еще часа два или три.

Где-то в середине дня в голове у меня возникает бессмысленное и непрошеное воспоминание. Нынче лето пятьдесят третьего, и я сижу развалясь в плетеном кресле на лужайке за домом, на семейной ферме в Нормандии. В тех краях вечерняя роса выпадает рано. Солнце заходит, и воздух, кажется, зеленеет, пока я неотрывно смотрю на увитую плющом стену за огородом и на фруктовый сад за стеной. Я чувствую запах бокала перно у меня в руке. Аромат и сейчас ничуть не слабее. Мне точно известно, что представляют собой звуки, которым я тогда внимал, - дикие голуби во фруктовом саду, лающая собака вдали на дороге и громыханье глиняной посуды на кухне у меня за спиной. То было лето пятьдесят третьего. Неделю спустя я сел на корабль, отплывавший в Индокитай - и в Дьен-Бьен-Фу. Потом воспоминание во всей его непрошеной яркости развеивается, а я, оказывается, поскальзываясь, спускаюсь с очередной песчаной дюны лишь с воспоминанием о воспоминании в голове. Я продолжаю идти, хотя и осознаю, что на самом деле уже скорее не иду, а просто шатаюсь. Мысли сменяют одна другую сами собой. Если подняться на гребень огромной дюны, то видно очень далеко, но потом, когда снова спустишься вниз, почти ничего не видно. Ни наверху, ни внизу смотреть в общем - то не на что. В сущности, довольно скучно умирать, когда приходится топать к смерти так долго.

Ближе к концу дня я вижу людей. По гребню песчаной дюны вереницей движутся арабы со своими верблюдами. Удивительный случай. Зачем кому-то понадобилось путешествовать по Большим Восточным песчаным массивам? Едва завидев людей, я сажусь. С какой стати я буду выбиваться из сил, чтобы к ним подойти? Любопытство наверняка приведет их ко мне. Что и происходит. Четверо мужчин, двое мальчишек и десять верблюдов.

Когда они подходят поближе, я издаю звуки, которые, надеюсь, похожи на фразу: "Помогите, прошу вас!" Говорить трудно, ибо не только потрескались и кровоточат губы, но и язык распух, заполнив собой весь рот, но я продолжаю:

- Я дезертировал из Легиона. Отведите меня к феллахам. Хочу вступить в ФНО. Я позабочусь о том, чтобы вам заплатили.

Они озадачены и подозревают неладное. Эти арабы, живущие в пустыне, - примитивный народец с примитивным отношением к территории, которую они населяют. Как сказано у Маркса, "перед кочевыми пастушескими племенами земля, как и все прочие природные условия, предстает в своей первозданной беспредельности". Они живут при дофеодальном способе производства. Когда начнется революция, эти кочующие анахронизмы будут уничтожены. После ликвидации последствий их беззакония они будут вынуждены вести оседлый образ жизни. Особо нежных чувств по отношению к этим благородным бедуинам я не испытываю.

Некоторое время они громко спорят между собой. Поскольку я говорил с ними по-французски, они предполагают, что арабского я не знаю. До меня долетают обрывки спора. Вертолеты Легиона могут помешать им добраться до феллахов… А может, я лазутчик… и меня отправили в пустыню, чтобы заманить их в ловушку… Как бы там ни было, они идут не в ту сторону, где находятся феллахи. Они опять поворачиваются ко мне:

- Мы мирные беду. Не хотеть неприятности. Французы - хорошо. Легион - хорошо. Мы лояльные граждане генерала де Гу-уля…

- Мы тебя не знаем, мы тебя не видели, - встревает один из них.

- Нет, вы меня видите, - возражаю я.

- Мы тебя не видели.

- Немного воды, прошу вас! - Я показываю на флягу, висящую на боку Хамидова верблюда. Фляга брошена к моим ногам.

- Ты брать вода. Не мы давать.

(Насколько я понимаю, это значит, что они не возьмут меня под свое покровительство.)

Они вновь начинают переговариваться между собой. Разгорается довольно глупый спор о том, могут ли у меня быть при себе сахар или сигареты. Один из них, круглый идиот, похоже, считает меня богатым американским туристом, который каким-то образом заблудился в пустыне. Кретин безмозглый! С тех пор как началась война, здесь не было ни одного туриста. Хамид, главный в группе, налагает вето на предложение перерезать мне горло и посмотреть, что у меня имеется при себе. С замиранием сердца я узнаю, что они направляются в Форт-Тибериас, где рассчитывают уговорить "синие кепи" продать им немного керосина и медикаментов. Хамид предлагает спасти мне жизнь - посадить меня на верблюда и отвезти обратно в Форт-Тибериас. Я достаю свой пистолет и целюсь в них. Мне бы хотелось, чтобы они пошли со мной. На север. Бесполезно. Они просто потихоньку отходят. И без прощальных церемоний уезжают верхом в ту сторону, где, судя по всему, находится Форт-Тибериас. Я смотрю, как они постепенно скрываются в дымке на горизонте.

Порой мне интересно, умеют ли кочевники читать чужие мысли и удается ли им в таком случае по незначительным изменениям интонации догадаться о моем презрительном отношении к их примитивному образу жизни. Арабы, живущие в пустыне, считаются знатоками сыскного дела. По маленькой кучке верблюжьих экскрементов они могут определить пол, возраст и состояние здоровья животного, какому племени оно принадлежит, когда и на каком выгоне питалось в последний раз и в каком направлении движется. Впечатляет, конечно, однако это мастерство анахронично. И их самих, и их средневековые ремесла искусственно хранят под защитой Легиона в интересах капиталистического туризма. Когда мы уходим, уходят и они. Самое обидное в том, что, судя по составленным мной досье, Хамид почти наверняка является посредником между ФНО и племенами, мало того - одним из связных аль-Хади. Жаль, я никогда не вел с ним дел напрямую. Треклятая ирония судьбы.

Неожиданно для себя я опять начинаю думать о роскошной жизни в Нормандии. Та жизнь не имела ко мне никакого отношения. Ее вел другой человек, тот, кто занимал тогда мое тело. Что до меня, то я родился в Индокитае. Наверно, я бы не отказался стать тем другим, что сидит в безопасности в своем обнесенном стеной саду. Надо было демобилизоваться из армии в пятьдесят третьем. Выпускнику Сен-Сира было бы нетрудно найти работу. В крайнем случае я мог бы устроиться кем-нибудь вроде торговца-международника в фармацевтическую фирму с главной конторой в Гренобле. Как ни странно, даже теперь я все еще думаю (а мыслю я, надеюсь, ясно), что для того, чтобы стать таким торговцем, потребовалось бы больше мужества, чем для того, чтобы пойти тем путем, которым я следую до сих пор. Когда я пытаюсь представить себе все сложности коммерческой корреспонденции и деловых свиданий, а также все сопутствующие обязанности, которые появляются вместе с неминуемой женитьбой, с детьми и ссудами из банка на покупку дома, то при одной мысли об этом у меня от страха сосет под ложечкой. Требуется мужество, чтобы пудрить людям мозги и продавать новую продукцию, ничего о ней, в сущности, не зная, чтобы уволить некомпетентного подчиненного, чтобы заботиться о престарелом родителе, лежащем на смертном одре, а может быть, и для того, чтобы наблюдать, как твой старший сын катится по наклонной, становясь сперва ворчливым безработным, а потом неизлечимым алкоголиком. Когда я думаю о том, какое огромное мужество нужно, чтобы до конца дней своих выносить пустоту буржуазной семейной жизни, меня прошибает холодный пот. Зато армейская жизнь отличается приятной простотой, а что до риска, которому подвергается действующий в рядах армии предатель - коммунист, то с такого рода риском свыкнуться нетрудно.

Пока я продолжаю брести без цели по пескам, возникает множество подобных мыслей. На такие обобщения и размышления наталкивают безлюдье и умозрительность пустыни. С наступлением вечера белые пески середины дня облачаются в красные, лиловые и синие наряды. Пока я за этим наблюдаю, мне начинает казаться, что моя голова превратилась в ком затвердевшей соли. Вчера я плохо видел из-за соленого пота, заливавшего глаза. Сегодня пота меньше и он стал угрожающе беспримесным. Завтра, наверное, начнутся судороги. Мое внимание уже почти все время сосредоточено лишь на том, чтобы, правильно шевеля руками и ногами, преодолевать очередной короткий отрезок пути по песку, однако по-прежнему сами собой возникают обрывочные мысли и воспоминания.

Эти сраные арабы - надо было всех перестрелять, как только они повернулись ко мне спиной. Неужто я обманываю, убиваю и пытаю людей ради того, чтобы стали свободными подобные типы? Да насрать на них! Да здравствует революция, долой арабов! Очень надеюсь - для его же блага, - что в моей части пустыни не появляется этот распроклятый Маленький Принц из книжки Сент-Экзюпери. В моем нынешнем состоянии я прострелил бы малышу башку, едва успев на него взглянуть. Трудно ли было убить Жуанвиля? В сущности, пара пустяков. Не труднее, чем пытать аль-Хади. Прошло так много времени с тех пор, как я впервые убил - да и пытал - человека, что я уже почти не помню, какие чувства при этом испытывал. Человек привыкает ко всему, и Маленькому Принцу незачем сейчас появляться и возмущенным тоном уверять меня, что пыткам и убийствам нет оправдания. Это же неправда. Гнусная религиозная демагогия. Лично я считаю, что жить надо в полном соответствии со своими убеждениями и либо судить обо всем согласно своим собственным моральным критериям, либо попросту от них отказаться.

Впрочем, правда ли то, что я убил полковника? По-моему, моих врагов едва ли можно считать живыми. Все офицеры в Форт-Тибериасе - это люди, вылепленные по правилам, выполняющие то, что, как их заверили, является их долгом, и постоянно проверяющие, все ли их подчиненные выполняют свой долг так же добросовестно, как они. Шанталь, с другой стороны, - отъявленная распутница, но она по крайней мере живая. Помню, когда она впервые за время своей службы приехала в Форт-Тибериас, Жуанвиль, который, как и большинство его соратников-офицеров, не доверяет развязным эмансипированным женщинам, вызвал ее к себе в кабинет, чтобы прочесть ей лекцию о том, как надо себя вести. Шанталь все выслушала и одарила его такой ласковой улыбкой, на какую только была способна. Она сказала ему, что тоже не любит развязных эмансипированных женщин.

"Я тоже полагаю, что мужчины от природы стоят выше женщин, полковник. Просто я пока еще не нашла мужчину, ниже которого стою".

Полковник страшно разнервничался. Вспомнив ее рассказ об этой встрече, я сажусь, и меня разбирает смех. Потом растягиваюсь на песке и хохочу до слез.

Глава девятая

Сегодня утром (это второе утро или третье? забыл) мне трудно даже встать. Но я встаю и плетусь дальше. Жара немного спадает. Воздух насыщен неприятной энергией. Начинается легкий кожный зуд, я смотрю вниз и вижу, что в порах возникают капли пота. Удивительно. Я и не предполагал, что во мне осталась какая-то влага. Яркая полуденная белизна непостижимым образом превратилась в тусклую желтизну. Вокруг лодыжек начинает призрачной дымкой виться песок. За спиной раздаются громыхание и потрескивание. Я знаю, что происходит сзади, но все же оборачиваюсь и смотрю. Прямо на меня лавиной несутся тяжелые бурые тучи песка, а в центре пыльной бури мечутся между небом и землей электрические скипетры молний. Я отворачиваюсь и продолжаю путь. Песок начинает хлестать мне в лицо. Приятного в этом мало. В такую песчаную бурю можно оказаться заживо освежеванным. Однажды я видел, как во время подобного самума была начисто содрана краска с джипа. Я повязываю на глаза кусок промасленной ветоши и иду дальше.

Слепой, идущий по пустыне средь огненных столбов - ну разве я не воплощение пророчества, не высшее олицетворение идей Маркса и Магомета? Слева и справа потрескивают молнии, но мне не страшно, ибо во всех существенных отношениях я уже покойник. Призрак бродит по алжирской пустыне. Призрак коммунизма. Я несу революционную заразу к Средиземному морю. В салонах, на ипподромах, в опере я буду возникать со своим свертком взрывчатки, орудием возмездия бедняков.

"Жизнь - это пустыня, а женщина - верблюд, который помогает нам ее пересечь", - гласит бедуинская пословица. Теперь, поразмыслив, я хотел бы прожить еще немного и быть отмщенным. За тот румянец торжества на лице Шанталь, когда она поднялась, чтобы разоблачить меня. Смелый шаг, неожиданный жест в разгар совещания комиссии, удивительно вульгарный, как все ее поступки и убеждения. Клеймо вульгарности стоит на всех фашистах - вспомните увешанных орденами толстых коротышек, ораторствующих с пышных псевдоклассических трибун и бредящих кровью и огнем. Фашизм - это не политическая доктрина наподобие анархизма и не научное представление о мире, каковое есть суть марксизма. Фашизм - это мода, фасон, причем вульгарный до мысков сапог. Поблескивающие кованые сапоги, измазанные слюной овчарок. Изгибы черного кожаного сапога, покрытого плевками, что вполне во вкусе Шанталь. Изгиб хлыста, презрительная усмешка, влажно поблескивающие глаза, влажно поблескивающие сапоги.

Я непременно доживу до того момента, когда буду отмщен, ибо, как сказано у Маркса, "человечество ставит перед собой только такие задачи, которые может решить". Не хотел бы я отправиться в мир иной, не прихватив с собой Шанталь. У Маркса также сказано: "Если ты полюбил, не пробудив ответной любви, значит, твоя любовь бессильна и несчастна". Впрочем, речь идет отнюдь не о любви. Я вернусь из пустыни, обожженный солнцем, израненный песком, и еще раз пересплю с ней - напоследок. Она будет злорадствовать по поводу моей предполагаемой медленной смерти в пустыне, и тут я возникну на пороге… Разумеется, ничего личного в моей мести не будет. Это все равно что усыпить бешеную собаку. Белая пена течет из ее пасти и капает ей на поблескивающие черные сапоги. Вульгарность Шанталь заразна, она передается во время объятий, ее можно подхватить в толпе. Я заставлю Шанталь пожалеть о том, как она со мной обошлась. Стоя передо мной на коленях, она со слезами на глазах признает свои ошибки, после чего я передам ее в руки народного правосудия.

Назад Дальше