И пока он сморкался и кутал лицо в носовой платок, Саша думала сразу о том, что же ей теперь делать, и о том, что ее никогда и никто не любил за массу достоинств так, как этот отягощенный двумя образованиями дурак любил Михаила - за наглость и пьяный кураж, за бедность, никчемность, порочность - любил без памяти, а любить только и можно без памяти о немереном разнообразии лиц, дней, лет, клятв, мук, соитий - всего, что было и есть на свете, вплоть до прижитого Мишкой ребенка, слух о котором года полтора назад прошвырнулся среди общих знакомых, но, в общем-то, никого не убедил. И, следовательно, теперь Саше придется с деланным изумлением вопрошать: алименты? - Ни за что! Пусть маленечко отольет!- как говорила ей в детстве мама-покойница: больше поплачешь, меньше пописаешь. Говорила трехлетней рыдающей девочке, обеими ручонками ловившей ее ускользающий подол!.. Спустя целую жизнь, когда подол этот стал просто тряпкой, - мама никогда ничего не выбрасывала, бедным не отдавала, складировала, - Саша увидела на полу ее ванной что-то застиранное, но в детстве - пестрое, и, еще до конца не узнав, ребрами почувствовала пустоту, а потом под ними стало жутковато, обморочно и сладко, как на диване-кровати, на котором, наверное, позже, очевидно, лет в семь, Саша пристрастилась под вечер засыпать, хотя чаще всего была за это бита звонкими, обидными шлепками, зато до шлепков было чудо перетекания туда и обратно, из пятна желтого торшера в густой, словно кисель, полусон и снова в тягуче-медовую явь - под мамино: "Не спи! Я кому сказала! Дрянь такая! Теперь тебя некому нести!" - потому что отец от них уже ушел. И хотя мамины версии часто менялись: - "Хуже вождя краснокожих, кто тебя выдержит, кроме меня? Потому что он сына хотел, а выродилась ты! Купи тебе то, купи тебе это - зачем, он свои денежки лучше на книжку снесет!" - от них одинаково было некуда деться, как внутри дивана, где Саша однажды едва не задохнулась, потому что соседская девочка Леля, уже начавшая было играть с нею в прятки, вдруг увидела из окна кошку с семенившими за нею котятами и убежала во двор.
- Я все понял. Доказать будет трудно, но при наличии хорошего следователя возможно. На адвоката выведу, - он массировал пальцами виски, в глаза не смотрел, блуждал по захламленному столу. - Отсудишь на перезахоронение и пару лимонов за моральный вред.
- У кого?
- У крематория. Раз они выдали прах по ошибке, а те уже наверняка его захоронили как свой. И надпись написали.
- У попа была собака… Нет! - Саша замотала головой. - Только не это! Этого не может быть! Это - Олег! Я тебе говорю!
- На фига это Олегу, мать, ты что?
Под его выпученным взглядом прежние доводы на ум не пришли, просто помнила, что они были, и достаточно веские, а сейчас зароились другие - еще более убедительные:
- Я прошу тебя, позвони ему.
- Я?!
- Скажи: Александра готова заплатить выкуп. Пусть скажет, сколько.
- Ты охренела?
- Я? Или он?! Он от Зои ко мне ушел - как не уходил! Перестал к ней за книжками бегать - теперь они сына с иглы снимают. Может, Алешеньке на наркотики остро приспичило, может, наоборот, на лечение? Может, им дачу не на что снять, у Зои астма открылась с его уходом, если, конечно, она все не врет? - И на ухмылочку его узкоротую сорвалась: - Ты не знаешь этого человека! Он способен на все! - И оттого, что вдруг поплыла вместе с поехавшим набекрень стулом, закричала: - Мне назло! От него даже мыши разбежались! - и, согнувшись, словно в радикулитной боли, отлепилась от стула, привалилась к окну - лбом, потом щекой. - А на новых мышей денег нет. Может быть, ему на мышей! - Стекло источало едва уловимую прохладу. И струилось вниз вместе с дождем.
- На то ты и овен, Александрина.
- На что?
Он ответил уже от двери:
- На то, чтобы верить в то, что вся галактика вертится вокруг тебя.
- Значит, ты отказываешься звонить Олегу?!
Он жеманно передернул плечами, опустил глаза, но, опуская, пробежал ее всю, вплоть до отекших от душного лета ног:
- Посиди! - и исчез.
А на чем посиди?! Он всегда ею чуточку брезговал, даже в школе… Чего стоило то хотя бы, как он выбирался из-под нее на катке, не поднимал ее, а отваливал, словно каменную плиту, она же, идиотка, опять за ним следом царапалась на четвереньках, на тупых снегурках: "Гришенька, тебе не больно? Тебя домой проводить?" - и опять на него наезжала, уже не специально, но как же его от этого тогда передернуло: "Я что - для тебя здесь катаюсь?!"
Совсем как маленькая Женька: "Отойди, я не для тебя плачу", - на бабкины утешения. - "Для кого же мой чижик плачет?" - "Для нее!" - и крохотным пальчиком, и двумя настырными глазками - в Сашу. Своей трогательной серьезностью Женька обескураживала всех, даже огромных злых собак! Они ложились перед ней, как львы у ног какого-нибудь святого, и она еще таскала их за клыки. Такого маленького чуда не было ни у кого - ни в саду, ни в школе, ни в поликлинике, и во дворе Сашу только и знали, как маму той девочки.
"Жила-была королевна Несердите, а тех, кто ее сердил, она превращала в кошек и делала из них мумии! - Шурик набивал ее маленькую головку, точно опилками, совершенно ненужными в ее возрасте подробностями, от которых это всегда сосредоточенное создание избавлялось вдруг радостным щебетаньем: - Карл-Марл был слепой и глухой, а какую Сионату написал! Нечеловеческая музыка!"
Что-то толкнуло Сашу к двери, в приемную - к телефону… Но не звонить же Олегу самой!
Гришка навис в ожидании над повизгивавшим принтером. Света хихикала в трубку, прикрываясь ладонью:
- Полный атас! Это он тебя загружает! - Модная киска без единого прыщика, а каких-то два года назад - вся в соплях и коросте от бесконечных примочек: "Тётя Саша, я все равно здесь умру либо от тоски, либо от одиночества! Мне, может быть, на роду написано… мне на роже написано жить в лепрозории. Я буду за ними ухаживать, я им буду нужна. Вы читали Альберта Швейцера? Они даже меня полюбят!" А теперь беспардонная: - С моим аналогично! Да… Представляю! Ев, ты сможешь меня попозже набрать?
Одноклассники так звали Женьку - Ев.
- Дай мне. Дай!- Саша выхватила у нее трубку. - Жужу, доченька… Девушка, але, не рассоединяйте!
- Она в Москве, - мрачно буркнула Света. - Она ночью прилетела. Я бы сама вам трубку дала!
- Помолчи! Женя! Где ты?
- Ни фига себе. А ты где? - изумленный хриплый Женькин голос был не близко и не далеко.
- Вся простыла насквозь! Я приеду! Ты на Сивцевом? Жужунь, ты не представляешь, что на меня обрушилось! Не представляешь!
- Мам…- Долгий грудной кашель с мокротой (купить брон-холитин, градусник, у них там наверняка и градусника нет, лимоны, мед) сменился одышкой: - Ты мое письмо получила? Из Одессы.
- Нет, я сейчас к тебе еду!
- Куда? Я на работе. Я тебе послала из Одессы письмо! Три недели назад! Успокойся и вспомни!
- Если б ты знала, что на меня свалилось, ты не разговаривала бы так!
- Что-то с Олегом?
- Ты выходишь за своего араба? - Саша осела на клацнувший дырокол: - Ты об этом мне написала? Надо быть последней девкой!..
- Надо - буду. Ты к нам подсоединилась или ты в "Эпсилоне"?
Визгливый принтер наконец затих, но все еще его перекрикивая, не его - гул самолетных двигателей, уносящих ее к бедуинам, чуме, холере:
- Ты выходишь за этого Мудиля? А ты знаешь, что твоя несчастная бабушка, может быть, была бы еще жива…
- Его зовут Фадиль. Замуж я ни за кого не выхожу. Если Ты в "Эпсилоне", дай трубку Свете.
- Поматросил, а замуж не берет? Ну хоть четвертой-то женой! А хочешь…
- Я тебе о бабуле писала. На двух с половиной страницах. Ты была уже в крематории? - хрипатый Женькин голос вдруг дал петуха. И у Саши не получилось ответить ей сразу.
- Из Украины…- поглубже вздохнула. - письма месяцами идут!
- Короче. Если стоишь - сядь. Если сидишь - обопрись. - Женька словно стреляла пистонами. - Прах я взяла. О чем, собственно, тебе и написала.
У нее в детстве был такой черненький игрушечный пистолетик…
Саша прижала трубку к груди, как прижала бы сейчас лобастую Женькину голову, и на Гришин нетерпеливый взгляд (как же! Мишик ему обзвонился!) объявила с осторожным торжеством:
- Это Женька его получила! Мамин прах!
Бумажную салфетку ей протянул, очевидно, Григорий, трубку отобрала, наверное, Света… Разрыдавшись в ладони, в расползающийся белый клок, пыталась сказать:
- Я приеду… Скажи, я к ней еду! - но захлебывалась размякшим языком. - А ты говоришь, не галактика… не вокруг… Моя девочка! Она мне написала… Она же не виновата, что они развалили страну - в этой пуще… Куда уже пуще? Кровиночка!.. - И пока сморкалась, все пыталась поймать Гришины глаза, а они продолжали нарочито шнырять по бумажкам. И желвак на его скуле исчезал и бугрился. Отчего бы? Желая проверить догадку, тихонько подвыла: - Доченька моя, был такой малюсенький-премалюсенький осколочек счастья, а вон какая кариатида вымахала, самое трудное уже на себя берет!
Желвак на его скуле выпер на сантиметр. Так и есть: Он ревнует Мишика не к мамаше - к крохотной дочке. Мамаши - что? - какие-то устрицы членистоногие, раз в году можно даже и это - оскомины ради. Для того он Мишика и возил в Париж, по крайней мере, кроме лягушек и устриц - шикарное рвотное! - тот ничего не упомнил. Потому что дурак дураком, ему колхозное стадо пасти, в лучшем случае киношку крутить односельчанам, что ведь и делал два года… Отарик в Париж обещал, обещал, может, и врал, но куда бы он делся, свозил бы как миленький! Уже не только по паспорту (пусть второму, отчасти и липовому, но тоже серпастому!), уже и в любое время суток, где заставал - хоть за стиркой, - там ему и была женой, а он опять свою каргу длинноносую в дом везет: Нателлочке на консультацию, Нателлочке на операцию… А она за шовчик свой свеженький держится: "Золотое твое сердце, Сашико! Отари тебе подарок делать хочет!" - "Мне, Ната, как-то неловко, за комнату вы мне платите…" - "И Отари, слушай, тоже говорит: какой подарок? Эуфь! Ты эту женщину обидеть хочешь?" - Всю Первую градскую до последней няньки обидели - не побоялись! - а Саше, как кошке помоечной, что сама не съела: "Супик сваришь, чипсик возьмешь… Такая хорошая женщина - почему одинокая?"
Потому что к тебе он поехал - за пулей в затылок. А живого ты хрен бы имела. Ведь с руки уже ел! Боже мой, да его бы капитал, да ее бы энергию, да Гришкины связи! Женька бы третий курс сейчас в Сорбонне кончала! И бедная мама не в огне бы горела, как какая-нибудь язычница, а купили бы они ей место на востряковском солнечном пригорке, и не ей одной, а с запасом… Снова хлюпнула носом:
- Гринь, ты завтра часам к пяти прямо к нам подъезжай, посидим, помянем. Все будет хорошо. У меня, видишь, как все рассосалось. И у вас устаканится. Светик, чао! Головку не ленись натирать луком! Волосики надо подукрепить!
И оттого, что оба они остекленело уставились на зазвонивший телефон, ощутила себя им настолько ненужной, несущественной, несуществующей - что шагала к двери, а потом и по коридору, чтобы в этом себя разуверить, весомо припадая на обе ступни, и звенела ключами, как колокольчиком, как корова: я здесь! а теперь я вот здесь! - и пристала к двум лысеющим увальням, конечно, из инженеров, курившим на площадке что-то не по средствам душистое: "Не угостите ли?!" - просто так, чтоб схлестнуть на их лицах чувство чести и чувство долга (долга баксов в пятнадцать, никак не меньше - до зарплаты, которой нет и не будет). Получилось! Их хмурые взгляды уперлись друг в друга, точно бараньи лбы, - Саша успела досчитать до восьми, пока бледная, рыжеволосая, вся в беспомощных родинках рука наконец потянулась к заднему карману.
- Ой, пардоньте! - сунулась в мятую пачку. - Последнюю не беру! - И, немного поерзав в липких нитях их взглядов, забила по коридору пестрым подолом - Женька, доченька, радость моя!- и до самой стеклянной вертушки все пыталась сквозь эту радость различить что-то мешающее, ненужное - то ли в Мишкином слове пардоньте - липучем, как банный лист, как его же кто мою зажигалку опять скоммуниздил? (Господи, он-то что видел от коммунистов плохого?) - и на улице вспомнила: дворники! не сняла! скоммуниздили!.. И побежала по лужам к своей по самые уши замызганной серой киске.
Дворники лежали на сиденье. Зато какой-то осел подставил ей под самый зад не раз уже битую "семерку". - Видно, мало тебя, парнишечка, били!- развернула руль влево до упора. - У меня все получится! Теперь вправо, аккуратней, смелей - черный мокрый асфальт побежал под колеса. И Садовое, сменив красный на желтый, пообещало "зеленую волну". Через десять, максимум, через пятнадцать минут она выхватит Женьку из ее гнилого юридического подвала, отвезет к себе, и укутает в плед, и занежит, закормит, залечит… То, чего ей не дали самой, откопает и даст.
Мать любить не умела. Авангарда Васильевича, добряка, подполковника, вылитого Жана Габена, интенданта - вот, казалось бы, с кем была дружба по интересам, - уступила сестрице двоюродной! Он ходил к ним с полгода - цветы, апельсины, шампанское, как в старом кино, для Сашки - зефир в шоколаде, лимонные дольки в круглых банках под золотистой крышкой, и в театр приглашал тоже вместе - всей, так сказать, будущей семьей, на "Снежную королеву" и "Друг мой, Колька". Ему в Салехард одному уезжать не хотелось. А мать вроде в шутку сначала: "Катерину бери! Она без хвоста!" Авангард: "Болтун - находка для шпиона!" - и под плюшевой скатертью ей под самым коленом чесал, у Саши учебник упал, она увидела и подумала: он для смеха, а мать не смеется - и залезла под стол и другую ложбинку ей стала скрести. Что тут с мамочкой сделалось: "Находка для шпиона!.. За собственной матерью! - хвать за ухо и волоком Сашу из-под стола: "Что - хочешь с дядей Авангардом в Салехард?" - "Хо-очу-у, очу-у, очень!" - "Все! Шагай отсюда! Много хочешь, мало получишь!" И потом еще долго объясняла подругам, что если бы не хвост - и силком усаживала Сашу рядом, и зачем-то бралась переплетать ей косу, - уж очень она испугалась в суровом климате хвостик свой заморозить - и туго стягивала на самом затылке жидкие Сашины пряди: "Хоть бы волосы от меня взяла! Вся не нашей породы!" - "И даже очень хорошо!" - Саша сердито мотала головой, но мама стискивала прядки еще сильней - до слезной боли, до: вырасту - в Набережные Челны сбегу, получу там орден, корреспонденты приедут, а я скажу, что сирота!..
Мама Женьку так называла - когда Шурик ушел, когда карточек диссертационных хватилась и голоса уже не было выть, на кушетке хрипела лицом в ковер - а мама туда-сюда в Шуриковых тапках шаркала, обед внучке готовя: "Сиротка моя, при живом-то отце!" - И опять в Саше голос откуда-то брался: "Нет! - рычала. - Неправда! Он вернется! Он в завкафедры хочет, беспризорник, на раскладушке, в аспирантской общаге - кто его такого утвердит? Он нас любит! Косоглазая - девка! А мы - семья!"
Кто семья… у кого семья? Может, у этого насмерть перепуганного чайника, ползущего на своем залатанном "Москвиче" со скоростью инвалидки, - Саша посигналила, чайник судорожно дернулся - пардон, с такими лучше не связываться, себе дороже, - но левый ряд шел слишком плотной сцепкой, и Саше осталось лишь мрачно вглядываться в повадки этого психа (тормозил он перед каждым светофором - на всякий случай, в принципе не веря, что и ему, чайнику, вдруг врубят зеленый), в короткую шею и безобразную стрижку его жены - не иначе сама себя так искромсала! - в роскошную гривку затихшего на ее плече королевского белого пуделя - на что денег не пожалели и, стало быть, были бездетны. А туда же - семья, и серебряную, наверно, уже отыграли, а все-то целуются по вечерам на проваленном диване, утешая друг друга национальным нашим достоянием: бедность, зайка, не порок!
Теперь вот еще памятник ставить - пусть не теперь, год пролетит как день. А она уже "ауди" присмотрела, только двадцать тысяч пробегавшую. Потому что если серую кисоньку продавать, то - немедля. И стало быть, выход один - хотя бы на год сдать мамину… то есть теперь уже Женькину квартиру. В чем и была вся загвоздка - еще вчера, но сейчас Саша не сомневалась: солнечная ее девочка, конечно же, все правильно поймет. У нее с малолетства это было - чувство справедливости. Еще в три годика на "как тебя зовут?" Жужуня отвечала: - Евгения Александров-НЫ! - Деточка, а почему "ны"? - Потому что я папина и мамина! - и левое плечико прижимала при этом к ушку, и настырно пялилась на непонятливую тетю.
Семьи не бывает без детей, хотя почему-то бездетные пары разводятся значительно реже - наконец обойдя двух чайников на "Москвиче", ухватив краем глаза их скучные куриные профили, Саша подумала: вот почему! им ведь некого нянчить, вот они и занянчивают друг друга до изнеможения и полного безволия! Нет, семья - это семя, посаженное тобой, это золотой, зарытый в землю и чудесным образом взошедший капиталом, - это что за ребенок такой - Жужуня, все свои полудетские страхи преодолевшая, - но Олег ни за что не поверит. И придется им завтра, откушав блинов и кутьи, рассказывать ему наперебой: что пережила сегодня Саша и как Женька преспокойно купалась себе в Одессе, уверенная, что ее письмо давным-давно дошло! И пусть Гришенька с Мишенькой тоже послушают. Очень Отарик покойный кичился своими детьми: французский с учителем учат, английский с настоящим американцем, привез их в Москву - Бичо! Карги, ра-а? - младший по-русски вообще не сечет!
Не нахохленные, точно птицы с подрезанными крыльями, деревья, не освежеванные по третьему разу газоны - только заросшие в человеческий рост пустыри - старая Москва в это лето стояла чуть ли не вся с пустыми глазницами, уготованная к продаже или под снос, - только высокие, пылко разросшиеся на руинах травы напоминали о лете, о его ливнях и разрывающих небо грозах, о неправильном сочетании влажности, давления и температуры - мама в свой предпоследний день говорила, что воздуха нет, что вдыхаешь, а нечем дышать, - Саша свернула с Ново-Басманной на улицу Радио и увидела вдруг загоревшую Женьку под огромным мужским зонтом, в коротеньком клетчатом сарафане, большую, крепкую, ладную, всю облизанную солнцем и морем, а может быть, еще и Фадилем с таким терпеливым тщанием, что даже в мокрой непроглядности стояла и излучала свет.
Саша открыла переднюю дверь, но Женька, решительно потянув столбик замка, плюхнулась на заднее сиденье, голову по отцовской привычке втянула в плечи:
- У вас тут на суше, бр-р-р, как у нас под водой!
- А мы сейчас поедем ко мне, сварим глинтвейнчику. - Дав задний ход, Саша вывернула шею, папаша с колясочкой, ткнувшийся было за тротуар, вовремя спохватился…
- Мы сейчас не поедем к тебе, - Жужуня закашлялась. - Я сегодня пашу до восьми. Развернись и вперед - до пельменной. Я с самого самолета не ела.