3. Я вдруг охватываю вещь целиком, которую писать еще не начал, которая так долго ускользала, и вот она - вокруг, огромной сферой, в центре которой - я, и эта же сфера - на моей ладони.
4. Я растворяюсь в ней, мой мык…
5. Игорек в Шереметьево-2…
6. Хороню однокашника.
- Ваше молчание невежливо. - Тамара пробует улыбнуться и вдруг срывается на бесчувственный школьный крик: - Вы слышите? Я имею право знать вашу главу без купюр! Перестаньте молчать!
- Перестал.
- Отвечайте, о чем вы молчали!
- О ваших потрясающе аппетитных ляжках.
- Неправда! - растеряна, но не польщена.
- У меня специфические аппетиты.
- Я была с вами так откровенна, что могу теперь требовать и от вас!..
- Это вы-то - со мной? Откровенна?! - нарочито смеюсь. - Сколько поз вы описываете в своей главе? Столько же, сколько в Камасутре, или больше?
- Что?!
- Я убежден, что самая непристойная глава - ваша! "Пушкин - наше все" на уроке, а уж после урока наше все - это все, что Пушкин себе позволял.
- Замолчите! Маньяк.
- Ай, мелок закатился под шкаф: ничего, ничего, я достану сама. Это называется, дети, коленно-локтевая поза.
- Сексуальный маньяк.
- Это волнует Галика. Но главное - это возбуждает всю стаю. А вы прекрасно знаете, что подростки насилуют только стаей. И зажим Галактиона можно преодолеть только стадной волной.
- Я не слушаю! - и закрывает ладонями уши.
- Вы инфантильны! А потому самые захватывающие ваши воспоминания о том, как расставались с невинностью вы и как, по вашей милости, расстался с невинностью этот бедный ребенок. И только оказавшись в моей главе, вы спохватились, вы вдруг оказались почти что примерной женой и любящей матерью!..
Две мясистые ладони - раскрытым бутоном. Есть такие цветы, пожирающие стрекоз, мух, жуков - что ни сядет. Рот - пробоиной. Ищет слова.
- Чувство, - запнулась, - нет, страсть зрелой женщины к юноше не инфантильна! Есть аналоги: Занд и Шопен, Рильке и Лу… Саломе, тот же Блок - его первый роман был с весьма зрелой женщиной.
- Аня… Анна Филипповна из-за вас пыталась покончить с собой?!
Не ждала. Выдыхает продырявленным мячиком:
- Вам бы я отвечать, безусловно, не стала. Но…
- Читатели интересуются!
- Хорошо. Я отвечу, - но в глаза мне не смотрит. Мнет, оглаживает подол. - Хорошо. Был февраль. Севку этот фрагмент в самом деле очень ярко характеризует. Ночь. Метет.
Мы летим на какой-то предмет! Впереди, за спиной у Тамары… Далеко. Может быть, разминемся еще. Я какой-то кусок пропустил.
- Я сходила с ума. Были случаи, когда людей просто выдувало в тундру! Явился он только под утро, в лице ни кровинки и - бух на колени. "Жива, - говорит, - Томка, главное, что она жива!" И заплакал. Налил мне, себе - по чуть-чуть, просто снять нервный стресс. Ну и все рассказал. Днем она позвонила на радио и сказала, что жить без него не желает, не может, что, если он тотчас к ней не приедет, она примет яд, в общежитии травят крыс, и уж этого-то добра здесь навалом. Ну, мой Севочка отшутился. Он когда в телевизоре стал мелькать, сразу столько поклонниц…
Конечно, корыто! Мы летим, мы сейчас метрах в двухстах от него. Если врежемся… Глупость какая! Или впритирку пройдем? Мы летим. А оно не летит!
- Тут последовал новый звонок. Говорит: яд я только что приняла, что мне делать, мне стало страшно, я одна!.. Ну, естественно, Севка все бросил и помчался. Промывал ей желудок, поил молоком… Я-то не сомневаюсь, что яда она клюкнула ровно столько, чтобы, как говорится, сбледнуть с лица. Но мой муж так доверчив! Он был уверен, что спас ей жизнь и что теперь за эту жизнь в ответе. Бегал, устраивал ее в больницу…
В недвижимом корыте - мы с Тамарой. Столкновенья не миновать. Очевидно, мы врежемся в них и тотчас станем ими, то есть нами-до-этого-путешествия! Но хоть в чем-то я волен? Приподняв канатную лестницу - тяжела! - я бросаю ее за борт. Этим способом, если я верно понял, тормозил и Семен. Черт! Она оторвалась. И рухнула в воду.
- Что вы сделали? - и сердито смотрит лестнице вслед. - Вы фиксировали, что я говорила? Про аборт я хочу уточнить.
- Про аборт?!
- Ваши мысли витают… Осталось полметра.
Я тащу ее за ноги на пол, на дно! Инстинктивно. Вжимаюсь между нею и стенкой…
- Вы что? Вы не Севка! Нашли тоже выход! - и натянула на ляжки подол, пытается сесть…
Тишина. Мы, по-моему, не летим. Приподнявшись, я вижу…
- Аня! Аня! Семен! - это я кричу - из соседней жестянки, вдруг сорвавшейся с места.
Ну конечно.
Мы же мягко, как штырь входит в паз, угодили в возникшую пустоту. И повисли.
Тамара (моя) изогнулась и смотрит себе улетающей вслед.
Аня там же, в воде, поплавком, руки брошены на иссиня-зеленый мох лодки. Запрокинула голову:
- Че орешь?
- Ничего, - улыбаюсь.
Недовольно пожала плечами. И Семен, он ведь тоже как рыба в воде, смотрит весело вверх:
- Поздравляю вас, если не шутите!
Аня лупит его по плечу.
- Ты чего? Нюх, сама же сказала! Эй, Тамусик, уж замуж невтерпеж - это правило или исключение?
Ее узкие губки подрагивают:
- Исключение.
- А зависеть и терпеть? - неймется Семену. За что и получает новый Анин шлепок.
- Горько? - вдруг морщится Тамара. - Сем! Ты Анну Филипповну, что ли, замуж берешь?! Очень милый финал. Поздравляю и вас, и себя!
- Хренушки! - он заранее закрывает лицо руками. - Нюха Гену берет!
Я сижу и сияю дурак дураком.
Аня, выпрыгнув из воды, упирается в плечи Семена… Он уже под водой! Их щенячья возня… Он выныривает:
- Нюхе Гену охота видеть, слышать и терпеть!- и теперь уже задыхающийся Семен вдавливает Аню в месиво волн и брызг.
- Гнать, держать и ненавидеть!- Аня захлебывается последним словом.
- За лестницей бы лучше ныряли, чем дурака-то валять! - бормочет Тамара. - Кто-то слух распустил, что мой Севка клал ее на аборт. Так вот я уточняю: это сделала некто Лидия. Желторотая мидия! Наш Андрюша ее так прозвал. Вы представьте, ребенок, а…
Ани нет! И Семен уже тоже встревожен. Озирается. Если она поднырнула под лодку!..
- Эй! Семен! - я встаю.
Но вода непрозрачна. Приседаю, как будто бы так мне видней. Рябь воды метрах в трех.
- Это - сон, - вдруг решает Тамара. - Если она утонет здесь, значит, там будет жить до ста лет. Это такая примета.
Я сейчас ее удушу. Идиотка! И пусть тоже живет до ста лет…
Не свалиться бы. Я повис. Потому что Семен стал нырять… Он-то вынырнул! Возле лодки. И опять поднырнул.
Я - подонок, который не может спасти… И вся эта бодяга - про это. Губошлеп. Проверка на вшивость. Там рыба?.. Что-то розовое! Как же можно нырять в сарафане?! Там не рыба! Да черт побери! Чуть бы ближе… Корыто кренится или я…
Я лечу. Лбом о воду! Метафора: жизнь без Ани бессмысленна? Если это вода, почему я дышу? Почему я лечу, если это вода? Почему так темно? Что я должен фиксировать и почему же я знаю, что должен? Ночь. Ни зги. Чувство страха и ненависти. Я не помню к кому. Тьма размывающая. Тьма разъедающая. Река времен в своем стремленьи… Я царь - я раб, я червь. - я Бог… Отсутствие звуков гнетет сильней, чем отсутствие света.
Строгая сенсорная депривация.
Кто чувствует несвободу воли, тот душевнобольной; кто отрицает ее, тот глуп. Они зарезали мне все эпиграфы из Ницше, как будто бы Блока можно понять без него! И я поддался.
Мой ненаписанный реестрик!
ЯВЛЯЕТСЯ НЕПРИЛИЧНЬМ:
1. Ночной звонок.
2. Синее с зеленым.
3. Прикосновение к определенным частям тела незнакомого человека.
4. Знакомство с кем-то из органов.
5. Не отведенный на третьей секунде взгляд.
6. Пять лет назад вышедшая из моды одежда.
7. Собирание остатков с тарелки кусочком хлеба.
…Ставить верстовые столбы во тьме - мной - глубокомысленная затея!
8. Затягивание опыта по сенсорной депривации, чреватое для испытуемого необратимыми психическими изменениями.
Все неприличное волнует. Когда большеватые Анины пальцы макают кусочек хлеба в остатки подсолнечного масла и губы уже тянутся ему навстречу… Я сижу и жду этой встречи, ее поцелуя с пахучим и текучим хлебным мякишем.
Катя ненавидела мой зеленый в синих ромбах свитер. В ее последний день рождения я был намеренно в нем. А ей, бедняжке, так хотелось понравиться своим новым друзьям, отъезжантам. Даже больше, по-моему, чем в прежние годы всему музсоставу вместе взятому. Мой свитер какофонировал и джазил. Впрочем, он был ее алиби. От такого в таком было грех не уехать!
Отсутствие чувства судьбы размывает. Как тьма.
Не у Хармса ли я позаимствовал тягу к реестрикам?
Нет ничего беспомощней этой моей оглядки! Она-то и выдает меня с головой! А заимствования - что же - кровь, текущая по сосудам организма по имени словесность.
К бессловесности. Бес словесности.
Бес как не, как отсутствие. То есть язык утверждает: тьма есть только отсутствие света. Дьявол (бес) не субстанция, не монада, а полость, в которую Бог не вошел еще…
Но интересней всего не заимствования, а то, как большая литература наяву грезит своим грядущим:
в поэзии капитана Лебядкина воспредчувствован Хармс;
второй том "Мертвых душ" - краеугольный камень, положенный в фундамент имперского стиля, первый шедевр социалистического реализма, по недоразумению в этот ранг все еще не возведенный.
Так хорошо сейчас вдруг - отчего?
Оттого, что есть мысль и она не обо мне и, наверное, не моя. Она - гостья. На миг. Я исчез, но не тьма поглотила меня. И все-таки я исчез. И это хорошо. Не размыт, и размыт, и омыт.
Не жизни жаль с томительным дыханьем
(вот это, это остается!),
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя.
Это! А не подробности неудавшейся жизни, начавшейся с - казалось бы - удавшегося зачатия. Не можно русскому дворянину от жидка бысть. А от Абрама, но эфиопа - можно.
Очень Катя любила об этом. А теперь пикетирует кнессет: не желает наша Катя отдавать им Голаны.
Игорек шел спиною вперед и испуганными глазами вытягивал из меня душу. И я стал ощущать, что душа, как и кишки, имеет предел. Ну двенадцать метров, ну восемнадцать… Все, сейчас вырвет с корнем. Он вдруг закричал: "Дядя Гена! Я приеду!" Рядом, впритирку ко мне стоял его отец… Но Игорек прокричал это мне! И стал махать обеими руками. Бросив сумки, Катя развернула его и тряхнула. Как трясла его маленького по утрам, чтобы скорей разбудить к саду. Я запрещал ей так его трясти! И вот теперь она торжествовала, оставляя двух мужей разом да еще в полном, как ей казалось, дерьме. Увозя обожаемого ими обоими сына! Не каждой женщине выпадает такое счастье.
Отделение от тьмы сумерек?.. Да! Они совершенно чернильного цвета. И в них что-то вытянулось в длину. Стеллажи. Потолка я не вижу. Я и книги? Уж очень темно!
Одно большое темное место.
Жанр темных мест.
Интересно, я соответствую жанру?
Катерина звонит раз в полгода: "Представляешь? У нас тут сезон дождей!" Ей кажется, что это шикарно. Игорек пишет мне от нее тайком. И я знаю поэтому, что в "сезон дождей" стены в комнате покрываются плесенью. "Но на мазган нашей машканты хватить не может. Мазган, что означает кондиционер, что означает предел мечтаний любого алима, живущего на машканту, что означает…"
Биография - это горизонталь, а судьба или чувство судьбы - вертикаль. Моя любовь к стелющимся растениям что-то ведь выдает… Из самых любимых - вьющийся вверх и вширь дикий виноград - то есть стелющийся, но по стене, то есть имеющий лишь видимость судьбы?
Я родился в Москве, в коммунальной квартире на Сретенском бульваре. Родила меня мама от женатого человека, который недолгое время нам помогал, донос на которого написала, как думает мама, соседка, тетя Полина. Освободившись, отец остался жить в Магадане, где у него образовалась новая семья. Он был отличным невропатологом, влюблявшимся в своих пациенток. А может быть, он справедливо полагал, что пылкий романчик излечит их лучше пилюль и Шарко. Я помню его гундосый голос, интерес к подергиванию моего лица и множество связанных с этим вопросов о снах, поллюциях… Отчего лицо мое, обычно подергивающееся лишь около губ и бровей, ходило ходуном, как спина кусаемой оводами лошади. Мне слишком хотелось ему понравиться. А удалось - лишь заинтересовать. Приехав в Москву два года спустя, он страшно гордился успехами медицины, запечатленными на моем неподвижном лице… Мама ловила его руку, чтобы поцеловать. Их разделяли семнадцать лет и два пролета иерархической лестницы. Она работала нянечкой в его клинике, дослужилась до сестры-хозяйки…
Мне очень хотелось, чтобы у меня подергивалось лицо. Как у Бердяева, как у Хармса, этот тик даже культивировавшего… Но оно не подергивалось. И отец мой не был невропатологом. Он был бухгалтером. И любовником нашей соседки Полины. Однажды он переехал к ней насовсем. То есть стал ходить в очередь к умывальнику не из нашей, а из ее комнаты. И тогда я помочился в суп, который остывал возле примуса тети Полины. Но оказалось, что кастрюля эта принадлежала многодетному татарскому семейству, с которым враждовала старуха Баранова. После чего в красном уголке произошел товарищеский суд, завершившийся триумфом идей интернационализма и наложением на Баранову штрафа в размере 10 рублей. История же с супом впоследствии была расшифрована моим школьным приятелем в его кандидатской диссертации как типичный случай проявления Эдипова комплекса, когда сын пытается занять место отца: полная жидкого теплого варева кастрюля символизировала влагалище Полины, а мои естественные отправления - не менее естественные отправления моего отца.
Впрочем, он ни к какой Полине не уходил. Потому что у Полины был собственный муж. Да и звали ее Варварой. И жила она в трех кварталах от нас. И имела обыкновение ни при каких обстоятельствах не задергивать штор. И вот однажды, когда я занимался арифметикой с самым отпетым двоечником нашего класса, он вдруг взглянул на часы, вытащил из шкафа бинокль и потащил меня на чердак. Была среда. В этот день мой отец оставался на фабрике до восьми, чтоб читать всем желающим лекции по бухгалтерскому учету… Было семь. Я лежал на чужом чердаке, вырывая у Кольки бинокль, задыхаясь от пыли и удивления тем, как похоже все это, оказывается, и у людей, а не только собак, кошек, коз… Мой отец был на фабрике. Мы опять занялись арифметикой. Было восемь часов, когда из-за шкафа - он у них вместо ширмы перегораживал комнату - Колина мать доложила свекрови: "Варькин хер…рувимчик уходит!" Из соседнего дома выходил мой отец.
Этот дом был построен, должно быть, в десятых годах. На закате его окна то и дело распахивались, разрывая, взрывая, точно мыльные пузыри, свое волшебное, все в переливах, натяжение… Папа часто входил в его гулкий, с консьержкой подъезд, над которым два ангела дули в витиеватые трубы. На шестом этаже жил Павлуша, начальник его партии, он же сокурсник и близкий товарищ отца. Каждое лето они вместе ходили в поле. История их соперничества и разрыва, свидетелем и невольным участником которой мне предстояло стать… А впрочем, обо всем по порядку. Когда мне исполнилось четырнадцать, отец с разрешения Павла Петровича взял меня в поле с собой.
- Да ведь ты для него!.. - хриплый голос за стеллажом. - Ничего ты не знаешь!
Вот и света стало побольше.
- Я не знаю. И он не знает. И ты не знаешь. Это же Аня! И какой-то хрипатый тип:
- Ты ему три отлупа дала?
- Все отлупы считать!.. - и вздохнула.
- А любишь! Нет уж, Нюха, я вас все равно поженю!
- Кончилась, Семочка, эта история. Только вот маковку к ней осталось присочинить. Хорошо бы какую-нибудь э-этакую! Не могу я больше в этой мутоте. Не могу! У меня же за всю мою жизнь мужика не было, которому бы я со Всевочкою не изменила! У этой сволочи фантастический нюх! Как только у меня кто-то заведется, он тут как тут! Или самый родной, или самый несчастный, но - до боли твой!
- Твой любимый, дурища!
- Ты думаешь? - замолчала.
Фиксирую, минуя липкий пот на ладонях: серые сумерки, длинные стеллажи, за которыми - двое. Аня - это…
- Я когда сплю с другими, - (Аня - это молодая женщина, голос которой сейчас чуть ниже и глуше обычного), - я все время не понимаю: на каком основании, по какому такому праву они меня пользуют! А уж после всего - так уж гадко бывает! Только Севка один - по праву.
- Если бы он это знал!.. Что ты, Нюха! Ты скажи ему. Вот как мне сейчас, так и скажи!
- Разбежалась! Я себя сейчас прививаю к большому здоровому дереву. После чего намереваюсь плодоносить.
- Подхватила уже? От кого ни попадя?!
- На лету не хватаю. Глуповата.
- Смотри мне! Все равно я вас с Всевочкой обженю. И у вас буду жить. Иногда. Я Тамаркиного духа боюсь. Видишь, дырка в щеке?
- Шрамик?
- Говорю тебе, дырка! Это Томочка пробуравила взглядом! - он не то что сюсюкает, он иначе, похоже, и не умеет. - И как он ее трахал, слушай! Несчастный ребенок! Я бы, наверно, от страха обкакался. Нет, какие-то другие сейчас дети пошли - безоглядные!
Аня - это моя невеста. Мы обручены с ней с пятого класса. Вернее, это я был в пятом классе, когда наши матери дали друг другу клятву, что если у Аниной матушки родится девочка… Однако судьбе было угодно разлучить нас на долгие годы.
- Спать с ним сладко. Допустим. Слаще некуда. Ну и что? Разве это - любовь?!
Я - фиксатор. Она говорит обо мне, очевидно. Больше не о ком! Наша страсть, захлестнувшая нас после долгой разлуки…
Чуть светлее. Фигура - вдали. И ее же шаги. Аня тоже их слышит. И стихла.
Невысокого роста блондинка тащит лесенку. Очевидно, библиотекарша.
- Помогите же! Вы бывали и расторопней!
- Я? Когда же? - и иду ей навстречу.
- Я ищу каталоги! - привалилась к углу. - Вы бы лесенку взяли!
- Зачем?
Анин всхлип:
- Ни хрена он не любит! Даже хрен свой не любит. Он однажды его разодрал себе спьяну так!..
Так. Беру срочно лесенку. И несу, и влеку за собой эту даму:
- Каталогов здесь нет.
- А журналы? Меня интересуют толстые журналы за этот год! - бежит за мной, обгоняет, распахивает дверь, которая напоминает вагонную…
И выходим мы словно бы в тамбур: из щелей задувает, и стены одеты в железо.
- Что вы ищете в толстых журналах?
- Перекурим? - она вынимает из кармана пачку "ВТ" и, тряхнув ее, с жадностью тянет губами сигарету. - Спички вот.
Я услужливо чиркаю. Угощаюсь. И, чиркнув опять, ощущаю, мне кажется, очертания собственных легких.
- Очевидно, весь умысел в том, чтобы я отыскала начало. И прочла его. И решила, на сколько: на пять с плюсом или на тройку с минусом, справилась я с сочинением на тему "Моя жизнь".
- Ваша жизнь. Вы считаете, это - тема?