Я стал осознавать это только в последнее время: не путь писателя (что, конечно, тоже любопытно), а путь литературы, которая прокладывает и мостит себя их руками, телами, сущностями. Для самого Блока "Балаганчик", весь сотканный из автоцитат, был все-таки чем-то вроде воспалившегося аппендикса. Для всей же отечественной словесности…
- Я поняла!
Почему я подумал об этом сейчас? Потому, очевидно, что чувство пути…
- Я все поняла! - Аня трясет меня за ногу. - Я поняла, почему это - твоя глава, почему она… ну, в общем, с таким прибабахом!
- Да? Интересно!
- Наш создатель, наш, так сказать, исполняющий обязанности Господа-Бога - он ведь еще и заместитель отца! Ты согласен, что проблема отца - это персонально твоя проблема? Вот ее мы и будем сейчас разрешать!
- Как?!
- Очень просто. Мы займемся с тобой психоанализом. Для того-то я здесь и отсиживаю себе задницу - все сошлось! А иначе мы вообще отсюда не выберемся!
- Как идея…- (все это, конечно же, блеф) - вполне остроумно: полеты с одновременным разбором полетов! Ты владеешь психоанализом?
- Это он, дорогой, владеет мной! - и плечом повела. Глаза же цветут беззастенчивой синью. А теперь вот - застенчивой. - Между прочим, многие аналитики сначала были простыми пациентами. У них же получилось! Итак, ты должен расслабиться… Освободи шею, плечи - вот так. И скажи мне, когда впервые ты почувствовал, что тебе не хватает отца? Что ты нуждаешься в чужой воле! Намекаю: возможно, это было, когда ты сидел в корыте, мать тебя мыла, ты теребил свой крючок…
Мы снижаемся, кажется. У меня заложило уши. Аня тоже сдавила свои!.. И кричит:
- Видишь? Видишь!
Я-то вижу двух типов возле костра. Мы летим прямо к ним. Там, по-моему, он и она. И возня, ни на что не похожая.
- Вспоминай же! Осталось чуть-чуть! - вцепилась в края и ликует.
Тормозим! Аня съезжает ко мне. Мы зависли. Почти над костром! Метрах в трех. Не изжарить же нас здесь задумали?
И Анюша увидела наконец и отпрянула… Шепчет мне в ухо:
- Ни звука. Я их знаю. Пригнись!.
Особа без возраста в синем платье что-то тянет к себе. Это - кипа бумаги. И ее же тащит на себя парень… скорее, черноволосый мужик. На нем шорты, по-моему.
- Меня все касается! - у женщины хрипловатый, похоже, что сорванный голос.
В ответ - лишь рывки и сопение.
- Да чего такого я о тебе не знаю?! О блядстве твоем? Мне Ольга плечо обрыдала - до ревматизма! Я понять хочу! Я эту хмурь рассеять хочу!
- Тебе, Томусенька, по силам рассеять разве что доброе, мудрое, вечное! - ему наконец удается кипу вырвать, и тут же он бросает ее в костер.
Пухлыми руками… они похожи сейчас на две керосинки… женщина пытается выхватить из огня хоть какие-то листки. Парень же, наоборот, заталкивает всю кипу ногами - поглубже.
Ветер проносит листок над песком. Женщина гонится за ним, хватает его с кошачьей цепкостью и сует за пазуху. И еще один, обгоревший, умудряется вытащить из огня. Отбегает. Парень ловит ее за подол и валит на землю. Она падает на листок - он, должно быть, у нее где-то под подбородком - и читает, как лает:
- "…словно в детстве, когда мы с моста прыгали в вагоны с песком. Он бесстрашный был и тогда. А я - мамин любимый сыночек, со мной что случись - моя мама-мамусенька не переживет! Только я все равно за ним прыгал, летел вниз кулем - и два раза умереть успевал - за себя и за мамочку! Он ведь списывал у меня все, кроме русского. Но я все равно был "Сема-не-все-дома", а он улыбался, и все таяли. И такое же бурное таяние…"
Оба молча лежат на земле. Вниз лицом, потому и не видят нас. Оба устало сопят.
- Я, Томусенька, просто - чтоб ты отогрелась, - но ногой норовит подпихнуть в огонь то, что еще не сгорело.
Неуклюже поднявшись, она разрывает листок и бросает ошметки в костер:
- Так! Твоей главы больше нет! Я тебе сразу сказала, что она ни к чему! Потому что моя, считай, вся целиком - исключительно про нас с Галиком.
Аня тянет меня. Она хочет, чтобы я рядом с ней лег на дно. Шепчет:
- Севкина мымрочка. Ну их на фиг. Перележим.
И теперь - только шорохи и голоса. Только Анюшины волосы на щеке и под рукой - оцинкованная прохлада.
Севкина мымрочка означает, наверно, супруга? Ее сорванный голос:
- Розенцвейг! Если весь твой рассказ - о нашем детстве, а значит, о Севке и обо мне, - это же параллельный ряд детству Галика! Ты понимаешь, что ты сделал? Какого черта ты ее спалил?
- Говорю же тебе! Для сугрева! Чтоб костер не протух. О! Томусик! Корыто!
- Опять?! - в ее голосе оторопь.
- Чти спонтанность, Томусик! На ней мир, между прочим, стоит.
- Ты же говорил, что низший, физический, элементарный!
- А вот же - корыта! Из ничего возникают, никуда деваются.
- Раньше хоть мимо летали. Висит как кирпич!
- Спонтанность она на то и спонтанность! - он, кажется, сморкается. - А там, глядишь, трах-бах - и Всевочка из него выпорхнет!
- Его еще тут не хватало!
- Мы, Томусенька, прямо как Гоголь.
- Потому что я не могла всего рассказать! - в ее раздражении вдруг и нотки отчаяния: - Я не могла! И он будет держать меня здесь, и пугать, и нервировать этими корытами, твоей рожей неопохмеленной!.. Но как я могла?! Все-таки образ матери в нашей литературе - всегда особняком.
- Особняком! Как я люблю - в стиле вампир.
- Неправда! Ни Медеи, ни гамлетовской Гертруды ты в русской литературе не найдешь! Не случайно у колыбели, как говорится, "нашего всего" стоит светлый образ Арины Родионовны. Роковые особы Достоевского не в счет - они все бездетны. А я ведь мать.
- Ты, Томусик, сама же сказала, что глава твоя - вся про Галика. Ну? Чего ты? Прорвемся!
- Для слабослышащих повторяю: я не могла в ней рассказать всего! Как я обманывала мужа! Я же Севке еще когда сказала, что с Галиком все закончено! Потому что мой муж мне сказал: хорошо, мы разводимся. И я нашими спиногрызиками поклялась!.. А Денис? Я ведь специально познакомила его с Денисом. Взяла их обоих вместе с классом - в Ленинград. Я их всюду таскала вдвоем, чтоб никто не подумал такого! Галик сделался другом Дениса, старшим другом. Денис мой был счастлив… Я лучше издохну здесь, в этих песках, чем позволю такое… в таком виде и о таком!..
- Ой, как много-то падежей! Одного только винительного недостает. Да, Томусенька? А широкие массы читателей заждались. Про твой давательный падеж или падёж - как правильно-то? - они уже все усво… Ой!
Звонкий шлепок! Она его бьет там, что ли? И опять, и еще шлепок.
- Все, молчу. Больно же!
Суета и прыжки. Отлежал себе руку. Опираюсь на левую и выглядываю. Ухватила за черную гриву, таскает:
- Какие читатели? Повторяй: это все вне контекста, и я никогда, никому…
- Никому, никакому контексту… Отпусти же! Ну? - отбежал.
- Есть традиции и святыни, как тебе ни противно такое слово!
- Мне противно, когда просыпаешься, а магазины закрыты. Только где тебе?.. Слова немощны, - он вздыхает и вдруг замечает меня. - О, мужик! Нет глотнуть на борту?
- К сожалению, нет, - подбираю затекшие ноги, сажусь.
В Ане тоже, наверное, любопытство берет верх. Поднялась, потянулась:
- Сем, привет!
- Нюха! У-я! - он подпрыгивает и колотит себя в волосатую грудь. - Дурында! Птица небесная! А Всевочка где?
Тамара выхватывает из костра большую ветку, поднимает ее факелом. То ли увидеть получше нас хочет, то ли на всякий случай - устрашить:
- А что, и особа, летающая в железной ступе, имеет здесь свою главу?!
- Имеет! - и чтобы не высунуть язык вперед, Аня тычет его в щеку. - И требует, чтобы ее никто здесь не смел читать! И тем более жечь!
- Анна Филипповна, что за манера - всегда тянуть одеяло на себя? Я под словом особа подразумевала, возможно, вашего спутника! - хотя и с натугой, Тамара мне улыбается.
- Нюх, ты все же там пошеруди по сусекам. Бочкотара-то ваша, у-у! - он тревожно сглатывает слюну.
- Нету, Семушкин, ни шиша! И якоря нет. И паруса нет. Правда, ветра тоже нет. Дунул бы ты, что ли, аки Борей!
- Еще чего! Мне от вас хорошо! Погоди, Нюха! Слышишь? Не улетай! - У него ковыляющая, впрочем, скорее прыгающая походка, он ускоряет шаг и, пригнувшись, что-то ищет на сером песке. Метрах в пяти от костра уже мало что видно.
Тамара же что-то читает - возможно, тот самый листок, который засовывала за пазуху. Не знаю. Бумага в костре уже вся догорела.
- Ты хоть что-нибудь понимаешь? - говорит вдруг Анюша.
Накрываю ладонью ладонь. Вырывает, сердита:
- Диагноз-то надо было ставить не тебе, а ему - нашенькому! - и вся свесилась вниз.
Там Семен. Он с сопением тащит странный, большущий сверток.
- Друг дома! Сенечка Розенцвейг! - Тамара, наверное, дочитав, яростно комкает листок, а теперь растирает его…
- Есть нужда? Там вон кустики, - Сема, по-моему, чем-то напуган. А приволок он - веревочную лестницу! И откуда бы?
- Нет, я все-таки это прочту! Вслух! - и она с отвращением разворачивает бумажку: - "…за косу и за волоокость. Как придет было с ней, все хотел, чтобы Машка косу свою рыжую расплела поскорей и поменьше чтоб выпивала".
- Я сейчас объясню! - Он не знает, что делать со свернутой лестницей. И бросает ее у костра и бежит за Тамарой, а она от него, приставными шагами, по кругу, загораживаясь огнем:
- "Машка эта к четвертой рюмке не своя уже делалась. Из глаз - поджог, из кос - поджог. Только Севочке в эту зиму она всякая была люба. Ну а я свое дело знал твердо, мое дело - хрустальное, острое в шкаф запереть и стеклянную горку собой прикрывать. А она же как приголубит вторую рюмашку: "Пропадаю, - кричит, - попадаю! От мужа пропадаю. От свекровки пропадаю!" - "Машка, чудо ты рыжее!" - Севка мой воем воет. Как же, обидели его зазнобушку! И на руки ее и в снег несет!"
Семен как-то разом осел, на ту самую лестницу, обежав полный круг. А Тамара - та брызжет слюной:
- "А я только в окошко гляжу: ночь, луна и они, как две распородистые борзые, ну валяться, смеяться, любиться! Вот он, значит, всю дурь из нее в снегу-то повыбьет и обратно несет, всю изнеженную. Ее муж, когда выследил, чуть не до смерти забил! Только Севочку в ту весну уже Динища облепила. Ох и баба была - стригущий лишай, не отвяжешься! Вот он с Динкой, бывало, придет, а тут Маня звонит. Севка не был особенно против нее, пусть бы завтра, допустим, пришла, а жалел ее, дуру, что муж во второй-то раз точно убьет. Вот и прятались мы от Машуни. Мы Динку любили. Динка хуже была. Изо всех, может, хуже! Так вот ей почему-то он из Акутагавы читал. Никому не читал… Мне что было обидно - даже мне не читал. Ей одной: "Я постепенно лишился того, что называется инстинктом жизни, животной силой… Моя жизнь тает, как лед". Прочтет и спрашивает: "Понимаешь?" В ней одно было - пела. На разрыв. Джаз пела - прямо с пластинок, без нотной грамоты. Никакой у нее не было грамоты! Разве только за ГТО. А как завоет, затянет - немощны тут слова! Севка и приметил ее за то, привел прямо из кабака, между столиками ходила - кто пошлет, кто нальет. Один он приголубил. "Природа потому так прекрасна, что отражается в моем последнем взоре", прочтет и опять: "Понимаешь?" Ей, дуре, нечем понять, стакан хлопнет, а так запоет, будто… будто и поняла! Оторва подвальная. Я уж сколько ей раз говорил: "Динка, грибок-то с ног свести надо! Ты же мне перезаразишь…"" - Тамара с деланным интересом переворачивает листок. - Увы, на самом интересном месте рукопись обрывается!
- Объясняю! Был ряд причин! - Семен ерошит волосы. - Был! Ряд!
- Недоучка с дипломом! Жалкий Сальери, всю жизнь прозавидовавший светлому гению Моцарта! - Тамара подносит листок к огню, он горит на весу у нее в руке.
- Это же наверняка твои истории! Твои! - кричит Аня. - Для чего ты приписал их Севке?
- Приписал, - кивает Семен. - Сам себе удивляюсь.
- Проекция! - Аня, кажется, этому рада. - Конечно, проекция. Перенос! Наш автор увлечен психоанализом! Я тебе говорила? Мы для него - ходячие диагнозы! Тамара Владимировна что-то тут лепетала об Эдиповом комплексе некоего Галика. Что, по-моему, тоже вымысел. Но на диагноз чрезвычайно похоже!
- Что ты знаешь? Сидишь наверху и думаешь!.. - больше слов у Тамары нет, одна необходимость задирать голову вверх уже доводит ее до шипения: - Начала бы с себя! У тебя-то какой здесь диагноз? Мания преследования чужого мужа?!
- Дамы, барышни…- Семен суетится, раскладывая веревочную лестницу. - Вон какая здоровенная. И не добросишь до вас!
- Мой диагноз? - Анюша преисполнена решимости. - Я думаю, что это - типичный случай комплекса Электры! Гена, согласись, это - красивая идея: три главы заблуждений, болезненных извращений и наконец четвертая глава как их разбор, как излечение, как долгожданное освобождение!
Тамара - и та держит почтительную паузу. Я-то, конечно, мог бы спросить: ну а я тут при чем? Но воцарившаяся тишина к тому не располагает. Тем не менее уточняю:
- Комплекс Электры? Анюша… Значит, весь твой рассказ был о матери?!
- Наоборот! - рассердилась. - О матери я не говорю ни полслова! Об отце, о брате, даже немного о бабушке - но только не о ней!.. Я убила ее неназыванием. Мне и сейчас о ней нечего сказать. Я бы рада! Потому что это приблизит конец, я уверена в этом. Но что мне сказать? Жалкое, безвольное и самодовольное создание, целыми днями жующее булочки и конфеты. Отец запирал от нее сладости - это и было единственным страданием в ее жизни. Когда он заставлял меня до десяти раз перестилать постель - из блажи, из фанаберии - или когда срывал с формы только что пришитый воротничок, она лишь кивала: "Надо, Нюточка, надо!" И за то получала конфетку! Она так и стоит у меня перед глазами - хомяк хомяком: за каждой щекой по леденцу!.. Лет до десяти я еще хваталась за подол, я искала в ней сострадания. А потом поняла, что этого вещества в ней в принципе нет! Отец и нахлопать мог, но он же умел и жалеть. А эта маленькая фабрика по круглосуточной переработке углеводов!..
- Нюх! Я лестницу буду кидать! Ты поймаешь? - Семен примеряется с совершенно, по-моему, бесполезным броском.
- Мне кажется, что она и не тужилась, что я сама на свет выгребала! Ей всю жизнь были отвратительны любые усилия, кроме жевательных. При этом отец всегда говорил: "У нашей мамочки есть только один изъян - я!" Конечно! В ней нет ни корысти, ни зависти, ни ненависти - на это же надо душевно потратиться. А ей лень. Она - полость, дыра, шкафчик для сладостей. Ты бы видел, Геша, как она ест! Если она так же чувственна в постели, тогда, конечно, папино обожание еще можно понять. Но я-то подозреваю, что вся ее чувственность исчерпывается актом соития с вермишелью под соусом. Она ведь у нас еще и неприхотлива! Губки вытянуты в восторженное "у-у-у", масленые глазки скошены к носу, а руки, иногда и без помощи вилки, не позволяют этому волнующему действу прерваться ни на секунду! - кивает, а теперь вот мотает головой: - Это надо снимать и показывать в секс-шопах за большие деньги!
Снизу - чьи-то хлопки. У костра рукоплещет Тамара:
- Я не вам, Анна Филипповна, не вам. Я - автору! Не у вас - хоть у него ума хватило не вставлять это позорище в канонический текст!
Аня словно не слышит. Наверно, и в самом деле не слышит. Пожимает плечами:
- Что еще? У нее ровный нрав, если, конечно, буфет со сладостями не заперт. Она готова часами выслушивать чужие беды, если, конечно, перед ней стоит сахарница, в которую можно макать клубнику… Она беззаветно предана отцу, потому что он - источник всех ей доступных радостей.
- Нюха! И вы, Геша, что ли? - он ерошит опять свои волосы, чем-то снова обуреваем. - Вы бы лучше попрыгали там, чем ля-ля разводить! Тут корыто и даст осадку! Или даже посадку! А? Нюха!
Как ни странно, Анюша послушно встает. Сладко разбрасывает руки:
- Ох! - опирается о мои плечи… Подпрыгивает осторожно, потом чуть решительней. Неподвижность посудины раззадоривает ее. Она уже не держится за меня. - Что ты расселся? Вставай! Давай вместе!
Я поднимаюсь. Какой-то толчок. Легкий - возможно, что померещилось. Все же корыто, а не батут! Руками страхую. Ловлю ее… Подпрыгиваю с ней вместе, осторожно, скорей - чтоб ее удержать. Все, по-моему, без изменений. Но ей нравится. Засиделась и повизгивает от удовольствия. Выталкиваю ее повыше.
- А-а-а! - вопль восторга.
- Спокойно, я вспомнил! - это голос Семена. Он куда-то идет от костра.
- Анюша, довольно! - я удерживаю ее. Вот ведь разыгралась. Приобняв, норовлю усадить: - Ты, по-моему, собиралась поставить диагноз и нашему автору.
- Фух, - уселась, обмахивает себя ладонями. - Сейчас отдышусь и поставлю. А ты что думал? Рильке, между прочим, сам отказался от психоанализа, хотя какими-то навязчивостями и маялся, потому что боялся, что перестанет писать! Без диагноза не бывает писателя! Только дай отдышаться.
- Осторожней, Анюша! - говорю как можно серьезней. - Он прочтет твой диагноз да и - перестанет писать! И останемся мы с тобой в этом вот подвешенном состоянии!
Напугал. Округлила глазища, решает, как быть.
Странный сильный толчок!
Боже мой! Семен на какой-то длиннющей рогатине… и Тамара ему помогает… держат на весу веревочную лестницу. Рогатина снова вонзается в наше корыто. Но снизу. Не сбоку. И лестницы не ухватить! Мы с Аней уже на коленях…
Толчок. Они умудрились сдвинуть нас с места!
Дрейфуем. Не быстро.
Быстрее!
- Если встретите Галика… Его полное имя Галактион… Вы скажите, что я тоже здесь! Что я здесь! - Тамара кричит это вслед и бежит… Пробежав метров пять останавливается: - Что нам надо поговорить!
- Как говорил один мой любовник, - Анюша складывает ладони рупором, - надо срочно расставить все точки под вопросительными знаками!
- Сука ты!.. - вопль Тамары уже едва слышен. Разрумянилась и усаживается теперь на "носу":
- Это Всевочка так говорит! - и уже с любопытством разглядывает меня.
Все в порядке, родная. Ревную как никогда и никто. Потому и сидим мы с тобой в одном корыте. Глуповато, конечно. Да ведь поэзия должна быть глуповата!
Анину главу я бы стал писать длинными и невероятно логичными, что называется, мужскими фразами. Все же подробности, синеглазо осмотренные и втянутые в себя с той же чувственностью, с которой Елена Михайловна поглощает макароны под соусом, писались бы в скобках - самое важное, самое Нюшино, самое удивительное, как незабудки в высоком бурьяне, почти потерялось бы. Это почти (а звучит-то - как повелительное наклонение глагола почитать!) и свело бы с ума всех читателей… почитателей - как незабудки, волнующие совершенно иным, особым образом, если различишь их в разросшихся травах. Хотя и тавтологично, зато…
- Эй, соузник!
Если Анютина глава сделана иначе - жаль (повелительное наклонение глагола жалить). Я, кажется, вымотан, и порядком! Слова начинают аукаться во мне без спроса, либо когда засыпаю, либо…
- Подельник! Сокамерник, мать твою! - голос… все в ней сейчас чуть грубее обычного.