Теперь уже из окна весь двор виден. И как Вейцик с Ширявой войдут, сейчас видно будет. Если, конечно, Вейцик прямо из школы не свернет к Чебоксаре. Все лужи как в медных монетах. Потому что березам вот-вот умирать - они и бросают медь, чтобы весной снова вернуться.
Вот где эта муха! Надо же - ползает. Он ей утром крылья оторвал: любит - не любит? Вышло, что Маргоша его не любит. А еще ползает! Крылья были с прожилками, он бросил их рыбкам, но они и не заметили.
Как бабушка идет из школы, тоже видно будет сейчас. Как она куртку несет и втык от Маргоши: "Я же написала, чтобы пришел отец!" А бабушка: "Вот вам от него записка. Я - старый человек, и нечего на меня кричать!" Листья только на макушке березы остались. Стоит без ничего, а не стыдно: ни ей, ни кому. Как слониха в цирке. Хотя в цирке было немного стыдней. Я тебе, муха, сейчас и лапы оторву. Это лучше всего, когда ты уже душа. Ты тогда уже ничего плохого сделать не можешь. И все тебя любят. Как Ленина. Как Саманту. Как Вику, когда она умирала в халабуде.
- Вот, смотри! - Сережа посадил муху на ладонь. - Ты сейчас никому не нужна. Вот, теперь смотри! - Он бросил ее в аквариум, она задергалась, заплавала - и сразу три меченосца бросились к ней с вытянутыми губами. Черный самец как будто бы ее целовав в живот, а отливающий зеленым - в щеки. - Вот как теперь все тебя любят!
Но крупнее их была самка. Она сразу смогла всю муху губами обнять и втянуть. Втянула и дернулась, словно бы поперхнулась, но весь ее раздутый живот все равно сверкал улыбкой.
- Серый! Серый! - это Ширява кричал со двора.
Улиточка же, которая спала на боковой стенке, вдруг высунулась и повела рожком. Потому что что-то случилось и она это поняла.
Сережа забрался на подоконник и высунулся в форточку. Леха с Вейциком запрыгали на скамейке и затрясли над собой сплетенными руками:
- Друж-ба! Друж-ба! - Как два гамадрила, смешно и нелепо.
И Сережа запрыгал, нельзя было не запрыгать:
- Друж-ба! Друж-ба! - и руками им замахал.
Подогнув задние ножки, у кустов тужилась Казя. Ее бабушка помогала ей сморщившимся лицом. Это тоже была дружба. И Сережа еще громче закричал:
- Я сейчас выйду! Я выйду! Не уходите!
Архитектор запятая не мой
Моя жизнь, и лицо, и особенно выраженье лица - все во мне - оттого что я - тело.
Ко мне уже два раза подходили на улице и говорили, один раз: "Девочка, у тебя никто не умер?", в другой раз: "Мальчик, у тебя что-то стряслось?" Им совершенно ведь все равно, тело я девочки или тело я мальчика. Я сама очень долго хотела, чтобы мне это было до фени.
Пляж есть пляж. Пляж есть лежбище тел. И всю жизнь я мечтала приехать к морю зимой - не к телам чтоб, а к морю. А послали к телам. Вот и вышло все боком - то левым, то правым.
Что я Тане скажу?
Таня разве что пожалеет, всю обнимет, прижмет до хруста, но понять - не поймет. Это и невозможно понять. Таня думает, мне нужна грудь хотя бы второго размера. Я от слова размер сатанею, я не болт и не винт! Я не вещь. И при этом я - тело. Тело, находящееся в свободном падении, - вот что я Тане еще на платформе скажу.
Или не скажу. Ей ведь нетрудно быть телом. А остальным еще больше чем нетрудно: им это в кайф. Уму непостижимо! Моему скудному уму. И значит, надо либо с этим смириться, либо что-нибудь сделать. Но ведь я попыталась!
Они ворочали свои тела, как ворочают джезвы в раскаленном песке, и с вожделением ждали любого взгляда - как ждут, когда же кофе ударит в голову. И, конечно,размер… вплоть до того, что взять бинокль и обстоятельно разглядеть. Не всегда сально, но всегда жадно - как будто от этого зависит жизнь… Или их чувство жизни - чувство присутствия в них жизни.
Пал Сергеич, наверно, до сих пор думает, что это он меня снял. И пусть себе думает. Я и Тане скажу: гад ползучий, напоил - да неужели бы я на трезвую голову, ну, почти с кем попало, в два с лишним раза старше себя?..
Фиг бы он меня напоил, если бы я этого не хотела. Я, конечно, не совсем этого хотела. Можно даже сказать, что совсем не этого. Но и в том числе я хотела эту гадость, им плавки напрягающую, гадостью перестать считать. И вот это как раз получилось. Тупорылый, вполне беззащитный зверек. И яйцо, и игла, на конце у которой - жизнь и смерть, - сразу всё.
Надо выбрать для Тани такие слова, чтобы вышел рассказ. И нисколько не врать, просто правильно выбрать. С Пал Сергеичем мы сидели в столовой за одним, на четыре персоны, столом. Голубые глаза сквозь очки. Голос тих и бесцветен. Скорпион. Щеки впалы, довольно высок. Архитектор, но по привязке объектов непосредственно к местности. Немного зануден. Сначала казалось, не бабник. Потому что бабешки к нему - он ко мне: "Ну их к Богу!" И уйдем на лиман и там роем моллюсков - ему рыбу ловить на живца. Или днем в тихий час на солярии в шашки играем. В баре пива попьем… В общем, все по-мужски. О себе, о семье - ни полслова. Все только: Париж, Барселона, ах, творения Гауди - парадиз на земле, ах, Венеция!.. "Парадиз, - говорю, - на воде?" - "Молодец! Прямо в точку! Ты счастливая, Юля, у тебя это все впереди!" - "На какие шиши?" - "Ты позволишь дать тебе совет? Надо верить, и все получится!"
На советы его я хотела плевать.
Нет, так будет нескладно.
От советов его я немного плыла, я торчала: скажите, забота какая - и с чего бы?
Любил или нет? Таня может спросить напрямую: про любовь говорил? а ухаживал долго? - Страшно долго, Танюша. Больше часа. Да что я? Часа полтора или даже все два.
Пиво пил и твердил: "Ты меня берегись!" - "Вас? С чего бы?" - "Я люблю чудеса". - "На здоровье. А я при чем?" - "Чудо - ты". - "Вы, небось, без шапчонки сегодня лежали, вот головку и напекло!" - "Уж поверь мне, чудеснее чуда нет, чем рождение женщины из пены морской!" - и ушел. Я решила, что в туалет. Ладно, жду. Две бутылки взяла "Жигулевского", чтобы поровну с ним заплатить. А его нет и нет. Ну взяла я бутылки и в номер к нему: "Пал Сергеич, у вас холодильник ведь есть? Может, сунете - завтра попьем". - "Я сегодня хочу". - "На здоровье!" - "Я с тобою хочу!" - "Чем со мной, лучше с воблой". - "А водки хочешь? По чуть-чуть?" И про сына вдруг начал. Я уши развесила. Сын под следствием: чтобы друга не бросить или, кажется, чтобы храбрость ему показать - с ним пошел брать киоск - в первый раз, и его замели. Друг удрал - сын сидит. "Юльк, ты можешь мне объяснить - вот за что? Это я виноват. Это карма - моя. Я их бросил, он с матерью рос. Веришь, все бы отдал, чтобы он здесь сидел, а я - там. Ты мне веришь?" - "В общем… да". - "За Андрюшку! Чтоб хранил его Бог! Эту надо до дна!" - "Бог вам в помощь". - "Фантастика, Юлька! Вот сидим мы с тобой - незнакомые люди, а как будто бы знал тебя целую жизнь. Я так рад, что ты здесь!" - и вдруг дверь побежал запирать изнутри.
Я - как будто не вижу. Я головку роняю - мол, с меня взятки гладки. Тане лучше сказать, что заснула, а проснулась - он рядом лежит, злодей.
Парадокс заключается в том, что под утро я в Пашу влюбилась. То есть, в общем, уже и не я. Я проснулась, а тело мое - не мое. Мне его никогда ведь не надо было. И, наверно, поэтому я так легко перестала его ощущать как свое. Я его ощутила как Пашину вещь, абсолютно бесценную Пашину вещь. "Что за прелесть, - он так про него говорил, - что за чудо!"
Известное дело, о вкусах не спорят.
Утром думаю: как же мне дальше-то жить? Я ведь все-таки в теле, а тело - его, значит, вся я - его? Это в планы мои не входило. Паша спал. Я оделась и тихо ушла. Море было так мало похоже на море: ни цвета, ни звука… Море было, как если собрать всю-всю нежность людей, птиц, зверей, насекомых, деревьев - всю, что есть на земле, и увидеть ее.
Мне б пойти на солярий - посмотреть на восход, но я знала и так, как касается солнце лимана, как меня Пал Сергеич: "Ты не бойся, я только к тебе прикоснусь…" И я в море полезла - а вода - ледяная. Мне не то что отмыться хотелось. Мне, наверно, хотелось, чтобы кто-то другой или что-то другое всю меня поглотило, пронзило…
А к вечеру - жар. Пал Сергеич пропал: нет ни к завтраку, ни к обеду. К ужину я сама не пошла - 38,6°.
Этот день был как год - год не знаю чьей жизни, не моей - это точно. Я боялась всего: что придет, что уехал, что бросил, что явится вдруг с розами, за которыми, очевидно, поехал, что предложит мне руку и сердце - а как я могу, институт я не брошу, а он в Запорожье живет. Он кольца не носил - ни на левой руке, ни на правой. И я думала… Если б не жар, мне, конечно, хреновее было бы.
Он на мне, как на флейте, играл, понимаешь? Наш физрук говорил: "Кто привесил на брусья соплю?" "Я привесил", - отвечал ему староста Ванечка. Он подсаживал многих, не одну ведь меня! Ладно, Бог с ним. Мама лучше придумала: "Что тебе ни купи, из всего умудряешься шпингалетом торчать!" А теперь я торчать буду флейтой.
Он губами касался меня (не меня, конечно, а тела), и я чувствовала, что он звука ждет - чистой ноты. Звук же - голос я имею в виду, - он уже не из тела идет, он идет из меня… ну, почти из меня.
Что я, Таня, плету? Просто голос, мне кажется, - это клей, прикрепляющий тело к душе, - тонкий слой. Я физически ощущаю, как своими низкими нотами он сгущается в тело, в телесность, а высокими - отлетает, дробится, растворяется…
("Хор кастратов", - ты на это мне скажешь. И еще ты мне скажешь, что если античность - это счастливое детство человечества, то средневековье - его мучительное отрочество, и что отрочество в принципе не может быть иным. И что любое отрочество есть средневековье, и что у тебя перед глазами имеется собственный отрок…- Но извини меня! Ты ведь еще не знаешь всего! И не узнаешь - такое тоже может случиться. Пал Сергеич - уже пройденный этап!)
Он, конечно, не розы рванул покупать, а на лодке-моторке с какими-то местными рыбаками… Ночевал он в деревне и утром опять с ними в море пошел. Я не знаю, соврал или нет. Он хотел, чтоб я место свое поняла - номер восемь - вот это уж точно. И ангина моя страшно кстати пришлась. Забежит, фрукт положит - и всегда в тот момент, когда Нина Петровна, соседка, либо в койке лежит, либо волосы чешет костяным гребешком - тридцать три волосинки.
А мне что? Я лежу шпингалетом, но еще воображаю, что флейтой. И весь пляжный развал наблюдаю в окно. Как швыряют две телки лет тридцати - без всего, в одних повязочках набедренных - пластмассовую тарелку, и весь пляж только этим и жив. Им и море не в кайф, и карты не карты - только лишний бы раз на девах посмотреть: и чтоб жена не заметила, и чтоб при этом поплейбойнее слайдик застать. И вот плющу я свой хмурый лоб о стекло: это просто какой-то террариум - и при этом пытаюсь себя убедить, что я с ними одной породы. Я и так, я и этак: пол есть пол-, значит, пол человека - это полчеловека… Пол плюс пол - получается целое. Значит, если ты хочешь случиться, то есть целостность обрести, значит, надо пойти и случиться… Тут смотрю, Пал Сергеич с глазами голодной собаки этим самым девахам тарелку летающую несет. И не знает, которую раньше всю-всю-всю изглазеть.
Я потом говорю: "Ты на них так смотрел!" Он: "Они хороши - нету слов. Но ты… Юлечка, ты настолько другое!" - "Интересно, почему в среднем роде?" - "Потому что как солнце и море - ранним утром". - "Скучал?" - "Очень. Очень!"
И я снова пыталась быть флейтой. Он - гобоем. Я училась брать ноты. Получалось! Он звучал так протяжно, так искренне… Голос тоже ведь гол, но - другой наготой. А сейчас я не знаю: другой или той же. Я запуталась. Таня, когда ты поешь - напеваешь без слов - ты поешь ведь душой?..
Очень трудно быть вещью. А стать - так недолго. Вот тебя позабыли на пляже, вот тебя обронили в столовой или хуже - за целые сутки и не вспомнили, что ты есть, что ты где-то лежишь и пылишься. И - конец. Ты - полено. Молча жди, когда папа Карло снова вынет из голенища нож: где-то мой Буратино, мой дурачок недорезанный? Мы на пляже ведь порознь лежали. Он уже мне сказал, что вторично женат и что тут сослуживцы, а главное - мне и самой куда как естественней болтать и резвиться с ровесниками, то есть с унылой парочкой, фанатеющей от Б.Г. (так весь срок и лежали в наушниках - наизусть его, что ли, учили? Ленка только поднимет голову: "Животные невиданной красы". А Максим на подхвате: "Вон, вон смотри, - и в мужика татуированного тычет, - вол, исполненный очей!").
Им и без меня хорошо было.
Ну и вот, просыпаюсь я ночью, Нина Петровна храпит, как живая, а я лежу и не знаю, я есть или меня нет. Встала, оделась зачем-то и на лоджию вышла. Там луна развалилась, как небесное тело, тоже, знаешь, дебелая вся. Воздух, как проститутка, надушен - даже трудно дышать. И полезла я, Танечка, с нашей лоджии на соседнюю, а с соседней - опять на соседнюю. Путь неблизкий: по фасаду шесть лоджий и четыре еще за углом. Я не знаю, чего я хотела. Я хотела увидеть, как спит человек, как он дышит во сне, просто рядом прилечь… По дороге трусы чьи-то сбросила вниз. Ну, короче, долезла я до его полулюкса, у него там стояла кровать и зеленый диван. Захожу. А в кровати как будто и нет никого. Но дыхание слышу. Иду на дыхание. Смотрю, на диване мой Павел Сергеич - с какою-то теткой. Спят себе без чего бы то ни было - жарко им! А меня уже не было в этот момент. И настолько меня уже не было, что я даже решила с них простынку стянуть, чтоб увидеть, какая она целиком, что он в женщине ценит.
Вдруг она как в бреду: "Погаси! Боже мой! Боже мой!" Я - к окну и за штору. Стою и не знаю, что же сделать такого, чтобы стать, чтобы быть! Разбудить их - а дальше? Тут смотрю, на окне чья-то верхняя челюсть в стакане - почти целиком, дырки три в ней - не больше. Я ее завернула в платок, хоть и было противно. Если, думаю, Пашины зубки - память будет - и мне, и ему. Если зубки девахины, тоже нехило. Кенгуру, чтоб ты знала, не от старости дохнут, а когда до корней свои зубы сотрут.
Было чувство, что я отыскала яйцо и уже надломила иглу - понимаешь? Я перестала быть вещью. Вещь в кармане лежала. Даже больше, чем вещь, - тела часть!
Я вчера поняла, для чего я живу.
Я живу, чтобы все-все-все ощутить - все, что только возможно! Чьи-то зубы - в кармане - грандиозно, не так ли? Но сначала был страх, что придут, что найдут или Нина Петровна проснется и их обнаружит. Я тряслась до рассвета - я так никогда не тряслась. Мне приснилось, что солнце рожается из земли - из ее черных недр вылезает головкой вперед - и что вместо восхода растекается кровь. Я вскочила - я думаю, меньше часа прошло. А восход-то как раз затевался вполне безобидный. Мой трофей под подушкой лежал - как меня не стошнило, не знаю! В общем, шорты напялила, сунула в задний карман эту штуку и пошла на лиман.
Он там рядышком, сразу за трассой - весь в замшелых прудах и цикадах. Я иду, а они, словно бабушкин "Зингер", строчат и к земле пришивают себя, это утро, меня, мои страхи - так, как будто без них это все испарится. А так - будет здесь! Не цитата - это цикада, что, конечно же, мило, но книжно, а цикада - это цитата. Понимаешь?
В общем, выбрала я озерцо позаплесневелей, развернула платочек. А камень я еще по пути припасла. Положила его рядом с зубками, завязала крест-накрест - и в воду.
"Я с теми, кто вышел строить и месть!.."
(Ты помнишь, как меня чуть из школы не выгнали, когда я к его гражданственной лирике эпиграфом взяла: "…и месть в сплошной лихорадке буден"? Ты еще вместо мамы в школу ходила… Ничего, я потом оттянулась в полный рост в родной стенгазете: "Как сказал, помнится, пиит, даже к финским скалам бурым обращаюсь с калом бурым".
И этого не вынесла даже лояльная Шур-Шура: "У Поэта сказано "с каламбуром!" - "Александра Александровна, так и я ведь с каламбуром!" - "Ты с…- даже повторить противно!" - "Вы же нас сами учили следовать не букве, а духу!" - "Но дух-то у тебя какой, нос заткнуть хочется!"
Зато одноклассники меня вдруг полюбили - недели на полторы, а то и на целых две. Ну что тебе Пал Скорпионыч! А еще я звала его Палом Секамычем, и, представь, откликался!)
Ну и вот. Я вернулась с лимана и решила уехать, побросала вещички в рюкзак и - на первый автобус. Мне казалось, что так будет лучше - будет легче. Я даже билет умудрилась продать - прямо с рук. И уже встала в очередь - бронь обещали на проходящий. А потом я подумала: целая жизнь впереди, и всю эту огромную, длинную жизнь мне придется гадать - обо всем, - а не только, чьи именно зубы. Впрочем, это мне вдруг показалось важнее всего.
Я поймала попутку, чтобы к завтраку быть за столом…
Знаешь, дальше - не так интересно.
Если отрочество - средневековье, значит, юность - по логике, Ренессанс, ну, а молодость, сколь барочна, столь и порочна? Ты однажды сказала, что отрочество неизбывно во мне, что есть вечные отроки, даже в старости их глаза прожигают, как угли, потому что не смотрят в себя… Я барочна, Татьяна! Отныне - барочна, невзирая на худосочность. Весь декор мой, вся пышность - внутри. Я не буду пить дрожжи - из принципа: я не тело, а тело - не я. Я прочла у Ломброзо, как один сумасшедший приходил на могилу, которую он считал своей, как он видел сквозь землю разложение измотавшего душу, ненавистного тела и как он ликовал. Он считал себя призраком и все время ходил просветленный.
Это - все-таки выход. А, возможно, что даже и вход.
Не пугайся. Уж мне-то он точно заказан. Если я не рехнулась, когда Пал Сергеич сказал, что к нему заявилась жена! Он подплыл ко мне в море, потому что я к завтраку все-таки не поспела, и сказал, что готов от стыда утонуть, что Оксана ревнива, как тысяча мавров, что упала как снег, он не ждал, не гадал. И вдруг с пафосом: "Хочешь, мы завтра уедем?" - "Ты и я?" - "Нет, ну что ты! Я и она". - "Вы? С чего бы?!" - "Мне стыдно мозолить тебе глаза". - "Интересно! А ей что ты скажешь?" - "Ей? Придумаю что-нибудь. Ну, будь умницей!" - и нырнул: был и нету. Я хотела сказать, что люблю, что стерплю, еще классик сказал, что жена есть жена, и пускай уж себе отдыхают, но он вынырнул так далеко…
За обедом им подали тертый суп и пюре! Я специально три раза ходила - то за хлебом, то за вилкой и ложкой - мимо них. Пал Сергеич грыз мясо и - кровожадно. Суп с пюре ела белая женщина с очень красным от солнца и, наверно, от злости лицом. У нее были крепкие ноги - я на пляже потом рассмотрела, - могучие плечи и низко посаженный зад. Говорят, что изъяны волнуют мужчин - например, асимметрия, да? Это правда? У нее ягодица одна как-то больше другой… Ну и челюсть, как ты понимаешь.
В монастырь мне нельзя, потому что и там чают в теле воскреснуть - по-моему, страшная пошлость!
"Синих вод окоем
Все темней и тесней.
Запершись с ней вдвоем,
Что ты телаешь с ней?"
- тоже пошлость, конечно, но все же простительная. Я же не знала, что, запершись, они чемоданы пакуют. Я торчала на пляже - колом, шпингалетом. Я изъела их желтую штору, как моль китель дедушкин - он в руках расползался, и от этого было гадливо и страшно. Я тогда разревелась, а мама сказала, что таких психопаток, как я, не берут в октябрята. И ты согласилась. Ты всегда соглашалась, потому и ходила в любимых. В них и ходишь. "Вот Танечка - нашей породы, а ты! У свекровки был прадед, она говорила, родную сестру запорол - их отродье!"
А сестру запорол, потому что за друга отдал, а она оказалась гулящей. Генетически я, вероятней всего, прямо к ней восхожу.
И - она поняла бы меня, как никто?
Ты же только приклеишь ярлык. Я созрела, я давно перезрела уже - вот чего ты не хочешь признать. Ну так слушай!