Вот так и начался тот четверг. И звонок, хотя давил на него ломкий пальчик Ирины Олеговны, рявкнул по-обычному грубо. А.И. решил даже, что это соседка пришла - Дуся, сказать, что у нее мигрень и что она спать ложится. Потому и дверь распахнул для храбрости резко… А на пороге - молодая дама! И кажется, не меньше его напуганная: точно гвоздь под своею шляпкою напряглась и ресницами хлопает. Но больше всего в тот первый миг изумили А.И. запахи: хоть и фальшивые, парфюмерные, а только без лишней настырности, как в мамашиной "Красной Москве". И что необъяснимо - волнами идут, не смешиваясь. На цыпочки встал - белая сирень, чуть колени согнул - жасмин, натуральный жасмин!
- Странно вы меня встречаете, - не обиделась, улыбнулась гостья.
А изо рта - душистый апельсин!
- Вы, наверно, из хора пенсионеров, к мамаше, - догадался Альберт Иванович. - Прогульщица она у вас. Это я так шучу. Картошку сажать побежала. Только если она вам другое сочинит - вы меня не выдавайте! - И он зашелся тоненьким неостановимым смехом. С ним часто такое бывало от смущения: и рад бы примолкнуть, а горло сотрясается само.
- Мне нужен Голенец. Мастер по народным инструментам, - женщина не выдержала такого веселого напора и тоже улыбнулась, но сквозь осторожность и испуг. - Сколько же мне лет, по-вашему, если я на хор пенсионеров тяну? - И в зеркало заглянула, и, в нем под шляпкой знакомое и молодое лицо увидев, приободрилась.
- А урожденный Голенец стоит перед вами. Или вы другого себе в уме сочинили - культурного, в халате махровом?
И так она вся покраснела - до ушей, будто в самую точку он попал.
- А у меня наследственность отягощенная, но отпечаталась исключительно на лице. А мозг не затронут! Я пока на инструментах не помешался, по две книжки в день читал!
- А я из города к вам, из оперного театра, - и, сумочку под другую мышку переложив, невесомую руку ему протянула. - Ирина. Завпост. Альфред Иванович, у вас со временем сейчас как?
Мамаша, с участка вернувшись, ни в какую верить не хотела: "Волынка, говорит, русский народный инструмент, а "Отелло" - английско-негритянская трагедия!" Из одной деликатности не ответил он ей: "Как же можно в хоре петь, культуру людям нести и не знать, что композитор Верди уважал волынку как общенациональный инструмент, который, между прочим, даже далекие шотландцы считают исконно своим?"
Не сказал, промолчал. Стоял и видел, как раздвигается занавес, золотою парчою расшитый, как тесно на просторной сцене от разодетых в пестрые материи актеров, но взгляды всего зала прикованы не к чумазому, сажей разрисованному Отелло, не к парикам и прочим бутафорским хитростям. Нет, среди этого моря фальши зритель сразу отыщет истинную вещь - не для туфты, для работы сделанную. Сначала только по виду ее отличит - тоже праздничному, но неброскому, деловому. А уж после, густое и сочное ее меццо-сопрано заслышав, на мишуру театральную и смотреть не сможет, так и прилипнет глазами к тугим бокам мехов, к дудочкам лакированным и веселой морде козы. (Художник театральный прислал эскиз с козой. А сзади к мехам - это А.И. еще прежде в специальной книжке видел - он хвост с мохнатой кисточкой приделает. Чукчу к лету стричь будет - вот вам и кисточка!)
Кажется, он и Ирине Олеговне этого не сказал. Уж так разволновался, так раззадорился - потом вообще ничего толком вспомнить не мог: играл ли он ей на кугиклах или только на сопелке; свой закарпатский костюм, в котором он в клубе по праздникам выступает, демонстрировал весь или шапочку с перьями забыл надеть в суматохе; в ложбинку диванную ее усадил или же она на пружинах, бедняжка, мучилась; и какое варенье она больше хвалила - из шиповника или из арбузных корок; и какую травку для дочки ее он от простуды передал - медуницу или первоцвет.
Очень мамаша потом сердилась: думала, что это он ей назло ничего не запомнил. И хотя на самом деле кое-что в памяти очень даже ярко запечатлелось, именно об этом рассказывать мамаше было никак нельзя. Запрещала мамаша Чукчино пение, говорила, примета это плохая - покойнику быть. А Ирина Олеговна, наоборот, смеялась и в ладоши хлопала. И еще долго потом у А.И. стоял в ушах ее мягкий хохоток. Ведь в самом деле удивительная была собачка: на каком инструменте ни заиграй, пусть и на губной гармошке, главное - чтоб проникновенное что-нибудь, - Чукча хоть с улицы прибежит. У ног усядется, вся подберется, паузу выдержит и вдруг головку откинет: шея худенькая дугой, глаза не видят ничего, подбородок дерг-дерг… и в тот самый миг, когда человечья печаль уже на последнем гребне, свое протяжное "а-уув" в помощь, в сочувствие человеку шлет. И уже стихнет инструмент, а она все воет, страдает и не сразу затихнет наконец. Но глаза еще долго куда-то внутрь глядят, походка шаткая, отрешенная - непременно потом уйти ей надо, в чулане отсидеться.
Ирина Олеговна перед прощанием туда к ней пошла, на корточки рядом присела:
- А может быть, в прежней жизни ты была неудавшейся каскадной певичкой? - И лицо вдруг тихое-тихое сделала, как у Чукчи.
В часы первого смятенья, когда новая работы еще ускользала от зрения и ума, когда неостановимое предчувствие будущих совершенств не утешало, а, напротив, безжалостно било по нервам, А.И. мог день до вечера тупо слоняться по углам, часто и жадно обедать, а то еще забраться под теплый душ и тихо всхлипывать от наплыва бессмысленных переживаний. После чего он вообще переставал различать дозволенное и невозможное. Поэтому, должно быть, и в тот четверг, выйдя из ванной в самый разгар хоккейной баталии, он взял и заслонил собой телевизионный экран, намереваясь чмокнуть мамашу в седую прядку. А когда отпихнула его (несильно, не как бывало - откуда ей было теперь силы взять? - а он и опять не заметил ничего!), в кухню пошел. И потому ли, что свет зажигать не хотелось, "Темную ночь" на жалейке затянул. Конечно, Чукча следом прицокала. И в том месте, где на словах про детскую кроватку говорится, к ногам теплым тельцем прижалась:
- А-ау-ав!
А мамаша как закричит:
- Рано! Рано отпеваете! - И ярким светом их, как водою, облила. - Потерпите. Теперь недолго.
- Любите же вы, мамаша, сердце рвать.
- Собака хоть на столе жить будет - блох выкусывать. Неужели плохо?
- Похоже, гол там забили - свистят.
- Скоро искать, звать будешь - да поздно!
Чукча, уже было смолкнувшая, вдруг всхлипнула еще разок, хвост в ноги вжала - в чулан пошла.
- Думаешь, и тебе без меня хорошо будет? - очень обиделась на ее уход мамаша. - Думаешь, он тебя накормит?
- Вы, мамаша, так всегда говорите.
- Ждать уже мочи нет?
- Это из чего вы взяли?
- Так если тебе собака лучше матери? Тебе дудки деревянные лучше матери!
- Неужели я прошлым летом своих чувств к вам не доказал?
- Это когда старуха припадочная тебя расписываться звала?
- Болезнь всякого настичь может. А по годам Таисья вас куда младше!
- А чего ж это Колька ее с тобой в одном классе учился?
- Будто вы не знаете, какая с ней беда случилась на заре жизни?
- Одно знаю: переживет она меня!
- И такое случиться может.
- Ты за что же мать родную так не любишь?
- Зачем вы плачете?
- Был бы хоть кому нужен в целом свете!
- Никому я не нужен. Перестаньте, ма-а…
- А ты, дурак, зачем носом хлюпаешь?
- Мне вас вдруг жалко стало.
- С чего бы это?
- А вдруг я вас раньше умру - вас такую кто терпеть станет?
- От меня мужья не к другим уходили - бог прибирал.
- Я и говорю: вслед за ними кому охота?
- Мне! Мне, убийца! Родной матери убийца!
После, уже всего после, каждое мамашино слово припомнил А.И. - будто в зеркало глядела. Но так нелепо человек устроен: пока не сбудется предсказанье - живешь, словно и не было его. А когда уже поздно исправить что-либо, когда делать уже нечего - только вспоминай и сопоставляй, - тут и начинаешь диву даваться: эк все наперед было ясно сказано!
Сразу как басовые трубки были готовы, Альберт Иванович, не дотерпев до выходного, отгул взял и поехал в город - насчет язычков советоваться. Если их пластмассовые ставить, как Ирина Олеговна велела, - это, конечно, на века. Но звук тогда скучный получится - мертвый звук. Лучше всего для язычка бузину брать. Однако живой материал подстройки требует - вот и выбирай между удобствами и искусством. То есть для себя выбор он, конечно, давно сделал и теперь искал слова, чтобы Ирину Олеговну сагитировать. А когда их нашел, еще полдня повторял и репетировал, потому что приехал он в театр утром, а Ирина Олеговна, сказали, только после обеда будет. И как раз тот самый мужчина сказал, который больше всех ему был нужен - главный дирижер Григорий Львович. Но это не сразу, это уже к вечеру ближе выяснилось, когда Ирина Олеговна пришла, а Григорий Львович ушел - отдохнуть перед спектаклем. И тогда они за ним следом на трамвае бросились.
Опасаясь опять ничего не запомнить и вернуться к мамаше ни с чем, А.И. старался не на Ирину Олеговну смотреть, а за окошко или же на других пассажиров: на девушку в толстой, будто насосом накачанной куртке, долизывающую палочку от эскимо, на голубеньких попугайчиков в клетке у мальчика на коленях, на товарища майора, у компостера стоящего и всем-всем безотказно пробивающего талоны… Но стоило трамваю дернуться, как запахи жасмина и белой сирени вновь накрывали с головой. И, упрямо не поворачивая короткой шеи, он все-таки косился в ее глаза: они в городе почему-то стали светлее, словно в крепкий чай лимона выдавили.
Когда А.И. ей об этом с удивлением сказал, она улыбнулась:
- А сколько вам лет, если не секрет?
- Опять дурачком показался!
- Нет! Арнольд Иванович, нет!
- Альберт Иванович! - И он снова зашелся звонким, неостановимым смехом, но тут за окном вывеска показалась "1000 мелочей", и, схватив Ирину Олеговну за руку, он бросился к задней двери, так что она уже в магазине опомнилась:
- А как вы догадались, что мне нужен порошок?
Взрослая женщина, а точно ребенок!
Надфилей с мелкой насечкой не оказалось, зато тисочков миниатюрных - никак их найти не ожидал - на радостях две пары купил. Но чтоб мамашу транжирством не огорчать, пока на почте решил их припрятать.
Когда уже к двери подходили, спохватился:
- Стойте! А дихлофос? Я вам не показывал, как Чукча тараканов ловит? Отдельный номер!
- Вы не обижайтесь, но у Григория Львовича вы лучше ни о чем таком не говорите. По делу спросим и уйдем, ладно?
- Он что у вас - в эмпиреях летает?
- Не летает, а витает. Идите платить.
В трамвай садиться не стали - пешком оставшуюся остановку пошли, вместе с другими прохожими, деревьями и машинами в витринах отражаясь. Вот такая это была улица - витрины рекой. И всё, буквально всё за ними есть! А чувства - противоречивые: и радость, и стыд - перед теми, кто бедствует на других континентах.
- А вы, Ирина Олеговна, не забыли, что такое эмпирей? - вдруг вспомнилось и досадно стало.
- Эмпирей? Наверно, что-то эмпирическое, конкретное…
- Самую высокую часть неба древние греки, по недомыслию, населяли богами. Вот там, в эмпиреях, боги греческие, если хотите - витали, а если хотите - летали.
И до самых дирижеровых дверей - двойных, дубовых - он ей свою любимую книгу из "Энеиды" читал - шестую: только не про эмпирей, а наоборот - про глубь преисподней. С тех пор как Мишка со Светкой ночью под ним матрас подожгли, память у него уникальная сделалась: два раза прочтет - и все запомнил. Ему это нисколько не трудно было, а люди вокруг поражались и ахали.
- Что ж, и об этом скажу, без ответа тебя не оставлю,-
Начал родитель Анхиз и все рассказал по порядку.-
Землю, небесную твердь и просторы водной равнины,
Лунный блистающий шар, и Титана светоч, и звезды,-
Все питает душа, и дух, по членам разлитый,
Движет весь мир, пронизав необъятное тело…
Обидно: как раз в этом месте страница в библиотечной книжке была вырвана, и что же дальше раскрыл покойный родитель Энею - самое-то главное - узнать Альберту Ивановичу не удалось. Будь подходящий момент, он у Ирины Олеговны бы спросил, но как раз в этом месте они уже из лифта вышли. И она, одною рукою шпильки в волосах пересчитывая, другою - в звонок звонить стала. А он бросился дерево выстукивать, потому что не поверил сначала, чтоб столько дуба зря ушло. Но с другой стороны, и не жалко: дуб ведь в музыке бесполезен.
А Григорий Львович, будто желудь, на порожек выкатился - кругленький, в трусах, а на голове сетка. Очень А.И. понравилось, что главный дирижер их так запросто встречает. А когда он еще и запел "Ни сна, ни отдыха измученной душе" - чуть в ладоши не зааплодировал. Ирина же Олеговна вся почему-то напряглась, чаинки ресниц сблизила:
- Я не настаиваю на фрачной паре, но все-таки! Адольф Иванович приехал к нам из области!
- Погибло все: и честь моя, и слава, - совсем опечалился дирижер.
- Нет! Нет! Меня не стесняйтесь. Мы с мамашей, когда самая жара, еще и не так!.. Вы только одобрение дайте: язычки в волынку из бузины бы, а? Я в том году замечательной бузины насушил!
- А что - я похож на миллионера? Я могу за свой счет держать настройщика? Для двух тактов - как?
- Я сам! Я же понимаю, опера - храм! А час на автобусе мне нетрудно!
- Бессмысленно, хотя и трогательно, - и Григорий Львович в знак уважения и прощания низко уронил плешивую, сеткой стянутую голову.
Не зная, что бы сделать приятного для такого известного, но все равно простого человека, А.И. вынул из авоськи аэрозоль с дихлофосом:
- Возьмите, я вас очень прошу - на память.
- Крайне признателен! И большой привет от меня вашей маме, которую, увы, не имею чести знать! - Прижав подарок к седой курчавой груди, дирижер еще раз поклонился и хлопнул дверью.
А.И. повернул к Ирине Олеговне свое рыхлое, обезображенное гримасой счастья лицо.
- Такой человек! Забудьте, - почему-то велела она.
- Такого человека?! Никогда! - поклялся он и с удивлением обнаружил, с какою ласковою усмешкой гладят его лицо ее глаза.
С этой минуты и до самого момента завершения работы вдохновение уже совсем не покидало А.И. Он и к Таисьиному палисаду перестал делать круг, и почту в том месяце разносил, все путая, - домой спешил. Работал до рассвета. А по утрам видел кошмары и наваждения. Иной сон и начинался в бестревожных голубовато-желтых тонах, среди чудесных, сменяющих друг друга небесных явлений, но в конце концов он непременно оказывался на сцене - весь измазанный сажей. И тут-то выяснялось, что небесные явления - всего только декорации и что Отелло в антракте пропал, а потому весь зал и артисты смотрят на него в немом ожидании. И бежать некуда, а слов он не знал, но куда больше давил его страх не рассчитать силы и в самом деле задушить Дездемону. И тогда он бросался к волынщику и начинал душить козу, а она все равно кричала тоненьким женским голоском. Кончался этот сон по-разному… В то незабвенное утро, когда А.И. проснулся на полу, разгневанные работники театра бросились на него, чтобы спасти волынку. Каждый тянул инструмент на себя. Сначала лопнули мехи, потом хрустнула игровая трубка… А потом он увидел над собой лицо мамаши:
- Чего орешь?
Думал, она наклонилась к нему, - нет. Думал, на колени встала, - нет. Выходит, что же это она - во весь рост?
- Мамаша, я проснулся?
- Проснулся.
- А вы почему маленькая такая?
- Заметил-таки!
- Мамаша! В вас ведь и метра не будет!
- Ну метр, положим, будет. Утром мерилась - метр двадцать было.
- Мамаша, щипните меня! Нет, шилко вон лежит. Лучше шилком!
- Не ори. Без тебя тошно.
- Это что же - болезнь такая? Вы к врачу ходили?
- Метр сорок девять во мне еще было - пошла.
- Ну?!
- Врачиха-то новая. Месяц с меня анализы снимала - здоровье, говорит, как у молоденькой. А во мне к тому времени уж метр сорок осталось! Я говорю: неужели разницы не видите? А она говорит: если кажется всякое, могу к психиатру направление дать, климакс - все бывает.
- И такое?! Такое тоже?
- Послал бог недоумка.
- Я вас просил, мамаша.
- Симптомов нет - выходит, и болезни нет! Против науки не попрешь.
- Мамаша, мне страшно!
- Сейчас - что? Вот, думаю, к осени…
- А что к осени? Не молчите - ну?
- Разнюнился, балбешечка. И на кого тебя оставлю?
- А вы не оставляйте.
- Сморкайся, - вдруг больно за нос схватила, туда-сюда помотала и обратно платок за пазуху сунула. - Теперь запоминай. Светка как смекнет, что нет меня - Дуська же ей напишет, что мамаши твоей давно не видать, - сразу за кольцом бабкиным явится. Она сюда сколько лет носа не казала?
- Так с тех пор, как вы ее в раздевалке с физруком застукали.
- Ну, застукать не успела. А подозрений по сей день не сниму!
- Хороший был физрук. Хоть на протезе, а в волейбол с нами играл. Даже плакали некоторые, когда он увольнялся.
- Светке - шиш. Понял?
- Это нетрудно понять, а…
- За Светкой дядя твой явится. Мужик он глупый, нежадный, а жена - волчица. Все одно тебя облапошит. Так ты что ей отдашь, у дядьки в двойном размере обратно проси. И главное: на Таиське жениться не смей! Оттуда прокляну! Я с Кондратьевной договорилась.
- О чем?
- Она на тебя согласна.
- Беззубая ведь она.
- На меньше объест.
- И глухая!
- Очень надо ей слушать, как ты дудки с утра до ночи строишь! Чистенькая она и бездетная. Но сначала убедись, что меня уже точно нет - вовсе.
- А-а-а…
- Не вой! Все понял?
- Все-о!
Только тут припомнил А.И., что уж месяц скоро, как не выходит мамаша из дома. Еду ему покупать велит. А ему по пути - вот он и не заметил особо. Людям сказала говорить, что уехала к тетке в Кандалакшу, и вдруг заболела тетка, и не на кого ее сбыть. Он и говорил, ему это тоже нетрудно было. А оказалось - вот что!
Вдоволь они в то утро поплакали. А уж Чукча, душа, вовсю рядышком наскулилась. И что особенно-то сердце рвало - мамаша теперь с нею и не спорила. Солнце уже до буфета добралось - зайчики из него в глаза запрыгали, а они так и сидели на половичке, в кучу сбившись. Будто полярники на льдине, будто необоримым течением их несло прочь от людей и спасения. И вдруг счастливая мысль в голову пришла! На колени А.И. усадил мамашу, к себе прижал:
- А ну дыхни на меня - ну! Была бы заразная у тебя болезнь, роднуля, дуся! - И чтоб гребенка не мешала по головке ее гладить, гребенку вынул и седые куделечки расчесывать стал: до того они нежные оказались - как у младенца. - Не прячь личико - дыхни! И я тоже маленьким сделаюсь. Летом с мальчишками мяч погоняю - ну, на прощание. А по осени заживем мы с тобой, как букашечки, на нашей гераньке. Зелено, солнце за окном. Ты да я - чего еще желать?
- А кинутся: пусто! И поселят черт-те кого! А жильцы гераньку с нами - и на помойку!
- Ой, мамаша, я и не подумал.
- Круглый ты…
- Вы опять!
- Сирота круглый!
- Мамаша! Не оставляйте меня! Лучшая, добрейшая в мире мамаша!
- Прежде надо было меня любить. Прежде!
Так и начали друг за другом сбываться прозорливые мамашины слова.