– А где она, кстати, где ваша хозяйка?
– Скоро приедет. – Пётр Иннокентьевич, сосредоточенно продолжая работать с глиной, неожиданно признался: – Я хотел дитя слепить, а эта искусствоведьмочка на аборт замахнулась.
Певец, только что присевший в кресло, как-то странно вздрогнул, часто-часто заморгал длинными ресницами и опять поднялся, глядя в темноту за окнами.
– Не хочет рожать?
"Каменотёс" пристукнул кулаком по столу, заставляя бронзовый подсвечник заплясать на крепких львиных лапах.
– Эмансипэ! – зарокотал он. – Модель, чёрт возьми! – Что за модель?
– В последнее время фотомоделью решила подрабатывать. Какое-то время скульптор молчал, сопел. Сосредоточенно работая с глиной, Сибиряков орлиным взором будто бы "клевал" легендарную личность, то выходящую на яркий свет, то прятавшуюся в тень. Сложно работать в таких условиях, но Пётр Иннокентьевич терпел, кусая трубку, опасался обидеть гостя. Знаменитость, она ведь как большое дитя, которое всегда легко обидеть.
В который раз уже остановившись возле скульптуры жены Сибирякова, гость о чём-то глубоко задумался.
Машина под окнами просигналила. Скульптор подошёл выглянул из-за шторки.
– Приехала.
– Отлично. – Гость отчего-то заволновался. – Ну, теперь просто обязан вам спеть "Романс о великих снегах". Хозяин рот разинул – трубка чуть не выпала.
– Милости прошу! Я ваше пение слушать готов день и ночь!
– Нет, сегодня моя песня будет – в прозе.
– В бронзе? – пошутил Сибиряков. – Не скромничайте. Все ваши песни – в золоте.
Привычным, коротким жестом Певец подозвал к себе скучающего телохранителя, что-то шепнул на ухо. Тот согласно кивнул узколобой башкой с бычиным загривком и удалился, прихватив с собою малорослого, прилизанного импресарио – свита спустилась на первый этаж.
Внизу на двери прозвенел колокольчик.
– А вот и она! – Сибиряков медвежьи свои лапы сполоснул в деревянном корытце. – Позвать? А то у меня с этим строго. Без моего приглашения она в мастерскую не входит.
– Домострой? – улыбнулся Певец. – Хорошо, позовите. Но только, знаете, что… Вы же, наверное, знаете историю с моим Двойником?
– Знаю. Читал. А в чём дело? – Вы не говорите ей, кто я такой. – Простите, но как же…
– Так надо. Потом объясню. Ступайте за ней.
Скульптор отлучился на минуту – и в мастерскую величаво заплыла смуглая, стройная дама с большими глазами цвета "искрящихся карих костров", как любил говорить Сибиряков.
Она была неотразима в своей природной красоте, подчёркнутой богатым, со вкусом подобранным нарядом. На лице проступала печать просвещения, раскованности и плохо скрываемой гордыни.
В первую минуту женщина заметно растерялась, увидев знаменитого Певца. "Искрящиеся карие костры" вспыхнули ещё сильней. Она в недоумении посмотрела на молчащего мужа. Потом – опять на гостя. Женщина была почти уверена, что перед нею – легендарный Певец, тем более, что он "грозился" побывать в мастерской. Только её смутило то же самое, что поначалу смутило и Сибирякова: вблизи прославленный Певец выглядел не привычно, не эффектно – без концертного фрака, без грима – в простой рубахе, в потёртых джинсах.
– Здравствуйте. – Женщина восхищённо покачала головой. – Как вы похожи…
– Да, да, – муж ненатурально улыбнулся. – Я как увидел в гостинице, так и подумал: с этим Двойником можно поработать над знаменитым образом.
Певец подхватил этот игривый, чуть неестественный тон: – Меня с ним часто путают. Иногда автограф просят, интервью. Даже обидно, честно говоря. Будто я не человек, а чья-то тень. Двойник. Но что же вы стоите? Присаживайтесь. Как вас, простите?
Женщина протянула тонкую руку с золотыми кольцами. – Берегиня.
– О! – изумился "Двойник", прикоснувшись губами к руке. – Редкое имя. Редкое. Ко многому обязывает.
– К чему, например? – Берегиня посмотрела на стол. – Вам что-нибудь сготовить? Там, смотрю, в прихожей караси…
– Караси подождут. Отдохните, – попросил Певец. – Мы тут заговорили об одном моём знакомом… Кха-кха. Я услышал колокольчик в прихожей и вспомнил историю. Давнюю историю рождения… моего знакомца. Если хотите, могу рассказать.
– Ну, отчего же? Пожалуйста. – Поправляя каштановые волосы, женщина восхищённо покачала головой. – Нет! Ну, как вы поразительно похожи! Как похожи!
– Ничего, – усмехнулся Певец, – врачи уверяют, что с возрастом это пройдёт.
Берегиня засмеялась. Глядя то на мужа, то на гостя, она догадалась, кажется, что её разыгрывают, только не могла ещё понять, зачем это мужчинам понадобилось.
– Вы что-то хотели рассказать? – напомнила она. – Полагаю, это будет интересно.
– Прежде всего, это будет печально, – предупредил Певец, – война была.
* * *
…Война была, холод и голод, когда в деревенской избе вдруг появился "чёрный ангел смерти". Впервые появился он среди бела дня – мелькнул и пропал, испугавшись зимнего солнца. Но потом осмелел – прилетел тихим вечером, когда созвездья ледяными иглами кололи морозную темень, когда Земля, отяжеленная сугробами свинца, замедляла свою круговерть посередине морозного, глухого мирозданья – наступала самая длинная ночь на планете. А это значит – силы сатаны становились наиболее опасными. Только эти силы – вековые, тайные – научились хорошо себя скрывать, и поэтому внешне всё выглядело спокойно.
Золото заката полыхало над сибирской деревней.
Заснеженные степи, берёзовый лесок, поля и огороды – всё удивительно преобразилось. Сусальным светом покрылись крыши домов, амбаров. Засияли купола заснеженных стогов за сараями. Деревня, словно укрытая белым огромным тулупом, вывернутым наизнанку, привычно затихала перед сном. Покуривали избяные трубы – жёлтыми зёрнами искры летели во мглу.
Ничто, казалось бы, не предвещало беды. И только "чёрный ангел смерти" уже почуял кровь – расправил крылья над Землей. А светлый Ангел Жизни в ту минуту сильно опечалился и обронил горючую слезу – яркой звездой промелькнула под окошком избы.
В натопленной горнице возле окна сидела молодая женщина с библейским именем Мария. А напротив – за пустым столом – седоволосая Лукерья Макаровна. В эти минуты они решали судьбу человека: быть ему или не быть на этой Земле. Говорили трудно, приглушённо. Делали долгие паузы, наполняя тишину гнетущими вздохами.
И вдруг опять звезда с небес сорвалась, слезою прожигая сумрак за окном.
– О, Господи! – Мария вздрогнула, прикрывая руками небольшой беременный живот.
– Что? – спросила старуха. – Что там, Маруська? – Не знаю. Огонь какой-то…
Лукерья Макаровна лбом прижалась к ледяному стеклу. – Может, парнишки балуются? Не подожгли бы. Мария тоже лбом прижалась к холодному стеклу.
– Никого там нету, показалось. – Она медленно встала, мельком посмотрела на живот. – Мам, ну, так чо? Я пойду?
Старуха отвернулась.
– Как знаешь. Не маленькая.
И опять замолчали.
Синий сумрак клубился в углах, словно там работали сказочные прялки, пухом застилали горницу, опутывали серой и тёмной пряжей. Тонкая прохлада из каких-то незримых щелей нитками тянулась в пасмурную горницу.
– Пойду. А что делать? – Мария вздохнула.
– Рожать! – рассердилась Лукерья Макаровна. – Рожать надо, вот что!
Поправляя тёмно-русые волосы, Мария опустила голову, на живот посмотрела.
– Рожу. Ну, а дальше-то как?
– А так! Прокормим как-нибудь! – Старуха достала мешочек с крупой – ужин готовить собралась.
– Прокормим! – сокрушенно отозвалась Мария, глядя на русскую печь, где вповалку спало трое ребятишек. – Этим-то ума не дашь, а тут…
– Вырастут, – убеждённо заявила старуха. – Никуда не денутся.
Мария передернула плечами – изба с каждой минутой выстывала. Накинув на плечи пуховый поношенный платок, она подошла, дверную ручку потянула на себя.
– Я думала, дверь отошла, – сказала в недоумении. – А чо же это так похолодало?
Ей было невдомёк, что этот холод принёс на своих крыльях "чёрный ангел смерти".
Легкой тенью мелькнув по избе, "чёрный ангел" уже не отступал от беременной женщины, потому что в ней окрепла чёрная мысль – убить не рожденную душу. Незримый "ангел смерти" опустился где-то в углу возле русской печи. Цепкими когтями ухватился за сухой пучок травы, висящий на стене. Трава растеребилась, и прохладный воздух в чистой горнице "окрасился" полынной горечью – слабой сперва, а потом изумительно сильной, щемящей, достающей до самого донца ещё не рожденной души. И она, та горемычная душа, заплакала в материнской утробе, забилась в молчаливом рыдании, причиняя беспокойство беременной женщине.
Прижимая одну руку к животу и морщась, Мария вышла на крыльцо, точно оббитое цинковыми, тонкими листами – снег под старенькими валенками жалобно закряхтел. Поправляя под горлом пуховую шаль, женщина посмотрела в сторону заката.
За огородами сырою соломой горели скирды студёной зари. И где-то там же, на далёком пылающем западе, – война железной поступью шагала по русским землям. А следом за войною – холод, голодуха. Во многих деревнях и селах люди хомуты уже рубили, вожжи резали – лапшу варили из сыромятины. И у неё, у Марии, тоже в закромах не густо. А по лавкам – семеро, ни семеро, но мало не покажется. Вот и приходится грех на душу брать – после того, как муж приезжал на побывку.
Она хотела перекреститься, но рука замерла почему-то.
Посмотрев на пальцы, собранные в щепоть, Мария поплевала туда и попробовала соскоблить с телогрейки пятно – осталось после работы в курятнике.
Зимний вечер силу набирал.
Стеклянно треснул лед на речке. Приглушенно ухнул угол тёмного амбара, где пучком рыжеватого мха закатный луч забился в мёрзлые пазы. Из-под крыши амбара стриганул воробей – испуганный, взъерошенный – опустился на штакетник, покрутил вихрастой головёнкой и чирикнул. Из-под застрехи выпало перо, плавно закружившееся в воздухе, прилипло морозному стеблю подсолнуха, торчащего над забором.
Пока Мария шла на дальний край деревни, заря в полях погибла, только ещё золотились макушки сугробов, волнами ушедших за горизонт, но скоро и они обуглились.
Темнота наседала на крыши. Тишина в деревне будто замерзала и густела – невпроворот. Лишь изредка за пазухой заснеженных сосен вороньё ворчало, перетаптываясь на ветках, поудобнее располагаясь на ночь.
Крайняя изба, куда пришла Мария, стояла возле самой кручи над рекой. В кривой халупе "сто лет в обед" жила костлявая старуха-повитуха – умела привораживать, порчу снимать; грыжу вправляла; останавливала кровотечение при помощи заговоров; роды принимала, избавляла от беременности.
Мария шла уже впотьмах. Запнулась обо что-то. Замерла. И внезапно увидела, как месяц в тучах скалится – в чёрной дыре. Остановившись, женщина поглядела из-под руки. Да, и в самом деле, над крышей повитухи осклабился криворотый месяц – ущербный свет посыпался на старую железную трубу. Дощатая дверца на чердаке расхристана – чернел пустой проём, в котором что-то приглушенно ухало, напоминая филина в бору.
Сердце у женщины громко забилось, когда она ступила на "колдовское" подворье. Чучело пугающе торчало на огороде – будто кто-то в белом, будто смертушка…
На дверях висел замок, искрящийся металлическими опилками изморози.
У Марии на мгновенье от души отлегло, но какая-то мрачная сила, томившаяся в ней, не давала покоя. Постояв, поправив шаль под горлом, Мария отошла от двери. Цветок герани за окном увидела – крупным снегирем сидел на крестовине окна, озарённого месяцем. Стянув рукавицу, Мария козонками постучала по стеклу.
"Ну, где ты, ведьма старая? Мы же договорились!"
Отвернувшись от окна, Мария вздрогнула.
Старая "ведьма" оказалась прямо перед ней – тонкая тень лежала под ногами. Мгновенный испуг – будто острым ножиком – жиганул по сердцу. Но Мария тут же поняла – это тень огородного пугала. Тень, так далеко отлетевшая из-за яркого месяца, взблеснувшего над березняком. Только это была очень странная тень. Дотянувшись "рукой" до замка, тень забренчала ключами. Замок со скрежетом открылся – бухнул на крыльцо.
Попятившись, Мария хотела бежать, но вдруг услышала звенящий голос – то ли в сенях, то ли в избе. Кто-то пел раздольную, грустную песню – романс о великих снегах; муж привёз эту песню, когда приезжал на побывку.
Оторопев, Мария постояла на крыльце, нерешительно вошла избу – и чуть на коленки не рухнула от неожиданности; ноги подкосились. Она очутилась в большом каком-то, богатом зале, где на стенах и на потолке сверкали хрустальные люстры, казавшиеся глыбами резного льда. Нарядные люди сидели кругом, много-много людей, и все они в ладоши громко хлопали.
На сцене – спиной к Марии – стоял человек в белом длинном костюме, ну, то бишь, во фраке. Ему несли букеты – целые охапки разноцветных, ярких цветов, среди которых попадались и такие, какие отродясь на русских землях не растут. И вдруг она отчётливо услышала: "Это не мне! – воскликнул человек в белом длинном костюме. – Это маме моей!" И тут он повернулся, поклонился и передал цветы Марии. "Господи! – изумилась она. – А мне-то зачем?" И тогда молодой, краснощёкий певец улыбнулся, крепко обнял её, поцеловал в макушку и говорит: "Мама, да ты что? Не узнаёшь?"
Измотанная за день на работе, Мария не заметила, как задремала, сидя на крыльце дряхлой повитухиной избы. Поднявшись, она снегу зачерпнула, лицо растёрла. Ощущая нестерпимый жар под сердцем, рукою провела по животу. "Сын?! – подумала. – О, Господи! Вот примерещилось!"
Мороз на дворе накалялся. Молоденький месяц пропал, завалившись куда-то за кромку заснеженного бора. Темнота округе становилась такою плотной, что, казалось, можно руки взять её, словно грязь или деготь. Мария брезгливо поморщилась и пошла со двора повитухи.
"Как-нибудь прокормим, что ж теперь? Негоже грех на душу брать!" Она пошла по снегу, скрипящему как зыбка, подвешенная где-то в темноте. Потом остановилась – незнамо отчего. Прислушалась, высвобождая ухо из-под шали. И вдруг за рекою послышался жалобный, плачущий голосок, вначале показавшийся голосом ребенка. И что-то сладко вздрогнуло во глубине материнской утробы. И сердце, наполняясь нежностью, словно придвинулось поближе к дитю. Но голос вдали отвердел и окреп – обернулся волчьим, заунывным воем; будто ржавой пилою перепиливал морозный покой над землею. И Марии стало жутковато. Волки во время войны совсем обнаглели – близко подходили к деревням и селам, словно чуяли, что все охотники ушли громить германца.
Заторопившись, она отдалилась от крайних домов, подступающих к тёмному лесу, и маленько поуспокоилась, когда оказалась в серёдке деревни. И тут на неё навалилась такая усталость, будто она в одночасье разгрузила машину с дровами или машину с каменным углём. Понуро, утомлённо поплелась она дальше – по серебристой глубокой стёжке, синевато озарённой смутным светом поднебесья.
Возле колодца, деревянного журавля, замерзающего на одной ноге, Мария остановилась. Заледенелое ведро чуть слышно поскрипывало в клюве журавля. Кругом было сонно, безветренно. И вдруг над головою у неё что-то загадочно зашелестело – странный ветерок в лицо плеснулся. "Что это? – поёжилась она. – Кто это?"
Опять невдомёк ей, что это "чёрный ангел смерти" отлетел морозный омут мирозданья, понимая, что сегодня ему тут делать нечего. А светлый Ангел Жизни в тот же миг закружился над нею, заликовал.
Да только рановато он обрадовался, Ангел Жизни.
Ночь миновала. Утречко приспело – квёлоё, будто больное. Туманная дымка клубилась в полях на востоке, точно там с голубою натугой пыталась гореть, но разгореться никак не могла, мёрзлая огромная скирда.
Старуха Лукерья Макаровна ухватами гремела возле печки, посудой на столе позвякивала, когда рассвет – еле-еле душа теле – зародился над краешком тёмной земли.
– Маруська! – Старуха наклонилась над дочерью. – Ты едешь, нет ли?
– А? – Глубокий сон только под утро придавил её. – Чо, мама?
– Ничего. Спи, давай.
– Куда? – Мария потянулась, выпрастывая ноги из-под одеяла. – Куда мы едем?
– Никуда не едем, спи! – Лукерья Макаровна пожалела, что окликнула дочь.
– А скоко там? – зевая, Мария посмотрела на часы.
– Скоро семь.
– Ага! – Мария вспомнила, глядя на мятую ночную сорочку, из-под которой мячиком выглядывал живот. – А он сказал, к восьми.
Старуха неожиданно озлилась.
– Ну, дак вставай. Пока прочешешься, пока… Чайку вон попей на дорожку.
– Не хочу. – Мария стала одеваться.
– Попей, говорю. Да потеплее оденься. Оно хоть и не долго ехать, но дорога есть дорога. Собираешься на час – запасу бери на день. Собираешься на день – запасу бери на неделю. Так тятенька покойный говорил.
В назначенное время возле ворот зазвенел поддужный колокольчик – Замшелый дед приехал. (Фамилия – Замшелов).
Дед собрался в город по своим делам и согласился довести Марию до больницы, где она "живот поправит". Замшелому деду сбрехнули, будто Мария "живот сорвала" на колхозной ферме.
Сани со скрипом тронулись. В морозном воздухе запахло конским потом. Кутаясь в тулуп, Замшелый дед поминутно вытирал слезу, морозным ветром вынутую. Смотрел на кобелька, строчившего за санями. Косился на Марию и вздыхал, сочувствуя:
– Когда только кончится каторга?!
– Вот помрем, тогда… – бесцветным голосом ответила Мария, глядя в сторону кладбища за деревьями.
– Каторга каторгой, а пожить-то охота, – признался Замшелый дед. – Вроде как особо и радоваться нечему, а вот скажи мне – ложись, помирай, дак я не согласный пока. Вот ведь штука.
Мария молчала. И дед замолчал. Холодно попусту рот разевать. Ехали в морозной тишине, только полозья протяжно пели, копыта размеренно постукивали, да колокольчик всю дорогу болтал что-то весёлое, звонкое. Странный был колокольчик – сельский чудак и хороший умелец вывел на нём гравировку: "Дар Алтая" – Мария позже колокольчик рассмотрела, когда он сорвался с дуги.
Замшелый дед не выдержал – опять заговорил. – Где твой боец? Не пишет?
– Нет. Давно не писал. – Живой ли?
– Живой! – сказала Мария, озвучивая слабую надежду, которая гасла в душе день за днём. Похоронки не было ещё, но тревога защемила сердце. И женщина поехала теперь "живот поправить" только потому, что боялась одна ребятишек на ноги поднимать. Лукерья Макаровна старая, сколько протянет ещё, неизвестно. А вот если бы Мария твёрдо знала и верила, что отец-боец вернётся с фронта, так она бы не решилась "поправлять живот" – как потом мужу в глаза посмотрит.
Мёрзлое солнце в полях понемногу оттаивало. Жилым, приятным духом потянуло от березовых стволов, от рыжих скирд, прикрытых снежными блинами; от реки, где серебрилась наледь, облизанная ветром.
Сани, заунывно поскрипывая, чертили синеватый след, куда вливалась сукровица заревых лучей, создавая тяжкое, гнетущее предощущение того, что предстояло сделать женщине. В какой-то миг ей даже показалось, что она уже едет из города, лежит в санях и тёплой кровью истекает – след за санями тянется.
Замшелый дед, кажется, вздремнул на "облучке". Лошадь почуяла это – перешла на ленивый шажок. Но возница оказался чуткий – мигом очнулся, кнутом шевельнул, грозя перепоясать гнедую клячу. Копыта бодрей застучали по твёрдой дороге, до стального блеска закатанной полозьями.