Дорога завернула в широкий Волчий Лог, где серой шкурой затаился морок – солнце ещё не проникло сюда. Под кустами серебрилась цепочка следов. Может, лиса по утру мышковала, а может, волки шастали по темноте.
Стараясь побыстрей проехать Волчий Лог, имевший дурную славу, дед поглядывал по сторонам и нарочито бодренько покрикивал на лошадь, кнутом пощелкивал, пугая снегирей синиц – улепётывали, наполняя тишину весёлой трескотнёй. Дворняга, бежавшая за санями, потешно хлестала себя по щекам лопухами ушей. Останавливаясь, жарко дышала, поглядывала по сторонам, колыхая пламенем сырого языка. Собака что-то чуяла в небе над собой, но не могла понять – что это её тревожит время от времени? А это – "чёрный ангел смерти" всю дорогу летел за санями, – сопровождал. Иногда собака замечала странную тень, мелькающую впереди. Поджимая хвост, она опускала тощий зад на снег и принималась панически лаять и даже пыталась "кусать небеса" – подпрыгивала, клацая зубами.
Замшелов недоумённо ворчал:
– Совсем сдурела, что ли? С голодухи-то.
Но вскоре не только собака – лошадь повела себя странно. Недалеко от города, возле деревянного моста, кобыла заартачилась. Перебирая копытами, скребла по снегу, да так отчаянно, так яростно – каменья заискрились под железными подмётками, и земля чёрными крошками покатилась…
Походив кругами, возница так и не понял причину странного поведения лошади. Почесал бородёнку.
– Язви тебя! – тихо ругнулся. – Что за денёк-то? Пошли, пошли, родимая! Чего ты? Как, скажи, на эту… на живодерню едем.
Мария вздрогнула и щеки побледнели, точно обморозились. Прикрывая глаза, она прилегла на мёрзлое сено. Ощутила пряный, слабый дух покоса.
– Ой! – спохватилась, глядя на дугу. – Дедуля! А где колокольчик?
– Кто? А этот… – Замшелов тоже глянул на дугу. – А я ведь, девка, ни хрена почти не слышу. Видно, потерял. Чертям на радость.
– С какой это стати – чертям?
– Так они же боятся колокольного звону.
– Правда?
– Ну, говорю же тебе.
Мария неожиданно встала с саней. – Надо найти.
– А? Да где теперь найдёшь?
– Погоди-ка, дедушка.
– Да на что он тебе сдался, мать его…
Женщина прошла немного – по дороге назад. Постояла, собираясь вернуться. "Где теперь найдёшь? – с грустью подумала. – Может, в самом начале пути оборвался". И вдруг что-то сверкнуло невдалеке, отражая свет восходящего солнца.
Мария подошла и улыбнулась. Колокольчик лежал в синеватом холодном гнезде от копыта, сверкал тёмно-бронзовой боковиной, где была необычная гравировка: "Дар Алтая".
И вскоре после этого сани подтянулись к небольшому городку. На улицах пустынно и сугробисто. Вороны сидели, нахохлившись, на берёзах, на заборах. Оловянное солнце морозно сияло в дымке над крышей городской больницы. Снег под деревьями, под кустами кое-где в накрапах снегирей – словно кровью забрызгали.
Замшелый дед, остановивши сани, зачем-то шапку снял. – Маруська, ну с богом.
– Ага… – прошептала она, опуская глаза. – Тут не с богом, а как раз наоборот…
– Чего ты там? – не понял дед.
– Да поезжай ты уже! – рассердилась Мария, отворачиваясь.
Калитка под её рукою заскрипела в тишине – как гробовая крышка.
Аборт, который предстояло делать, назывался несколько возвышенно – "классический". Хотя на самом-то деле это – элементарное выскабливание, убийство без ружья, без пули, если не брать во внимание хитроумные "пулевые" щипцы. Дожидаясь очереди, Мария хотела переодеться в то, что с собою привезла. Зашла за какую-то ширму – ей показали, куда зайти – и неожиданно увидела картину, которая окончательно "добила" её. За ширмой оказалось окно – хорошо было видно.
Мария на всю жизнь запомнила ту смазливую двадцатилетнюю дурочку, прошедшую стандартное обследование и уже готовую к операции. Молодая дамочка, чем-то похожая на Марию, медленно задрала рубаху и обречённо легла на специальный "станок". Ей сделали анестезию, и через полминуты беременная заснула, белыми берёзами бесстыдно раскидавши ноги на металлических рогатинах "станка". По-мёртвому тускло, стеклянно мерцал полузакрытый левый глаз, точно от лукавого – следил за ходом адской операции. Врач-гинеколог при помощи специального зонда – привычно, бесцеремонно – измерил глубину матки. Молча кивнул головой, отдавая команду помощникам. Зазвенели склянки – началась обработка спиртом, йодом. В руках у врача-гинеколога засверкали специальные "пулевые" щипцы. Мария содрогнулась, когда увидела, как врач орудует щипцами – не похуже коновала. Потом на "сцене" появились расширители Гегара – для растягивания канала шейки матки. Сначала туда внедрился самый тонкий расширитель, а затем – как стальные занозы! – расширители менялись на всё более и более толстые. И, наконец-то, проникли в "святая святых", где в последние девять недель вершилось божественное таинство – зарождалась новая жизнь, единственная и неповторимая в своём роде. И после того, как "святая святых" приоткрылась, гинеколог сделал глубокий выдох и пошевелил губами, поднимая глаза к потолку, словно прося прощения у Всевышнего за то, что предстоит проделать.
В руках у гинеколога засверкала кюретка – "инквизиторский" инструмент, внутренняя сторона которого страшнее самой острой бритвы. Солнечный свет, попавший на кюретку, на несколько мгновений сделал её "раскаленной" – больно смотреть. Мария невольно закрыла глаза и пропустила момент, когда огнём пылающая бритва сделала страшное дело своё…
Гинеколог рукавом промокнул вспотевший лоб.
– Всем спасибо, все свободны, – машинально пробормотал он, сам не понимая, какую чушь несёт.
И все, кто находился около врача, расслабились, облегченно вздыхая. И никто – кроме бледной Марии – в тот миг не заметил изумительной, страшной метаморфозы.
Белоснежные халаты на людях сделались чёрными, словно бы грязными. И чёрная легкая тень промелькнула на фоне яркого больничного окна, залитого зимним солнцем. Это "чёрный ангел смерти", терпеливо дожидавшийся добычи, подхватил убиенную душу младенца и скрылся то ли в лазурных высотах Вселенной, то ли в бездонной глубине преисподней.
Мария не помнит, как схватила одежду и побежала вон из больницы.
– Гражданочка! – кричали ей вослед. – Вы куда? Ваша очередь!
Но гражданочка бежала – ног под собой не чуяла.
Потом она тихо, повинно зашла в старую церковь, стоявшую на крутояре, неумело перекрестилась, свечку поставила, послушала молитвы. Потом, пройдя по берегу заснеженной реки, она посидела в тёплом условленном месте, поджидая Замшелого деда. Ждала и молча плакала, но не от горя – от светлой Божьей радости, обжигавшей сердце. Она, та несказанная радость, затеплилась в ней, будто свечка, оставленная высоком гулком храме, который ещё недавно был закрыт, заколочен досками. И только во время войны, во время жутких испытаний народного духа, кремлёвские властители спохватились и проявили неожиданную мудрость, похожую на подленькую милость. Русской душе – продырявленной пулями бесчисленных расстрелов, истерзанной в советских застенках, раскулаченной и расказаченной, копытами охранников растоптанной в лагерях на вечной мерзлоте – этой русской душе вдруг опять разрешили верить в Бога, понимая, что без веры Светлый Образ невозможно Тёмные силы победить.
В деревню возвращались вечером, когда уже небо на западе исполосовали длинные закатные лучи, а на восточном склоне прорисовался прозрачно-стекловидный месяцок, над которым проступала едва уловимая полукруглая дужка – намёк на большую беременеющую луну, где прячется тень Каина и Авеля.
Женщина была странно весёлая, цветущая морозными румянами. И Замшелый дедушка был навеселе – самогоночки тяпнул у свояка.
Кобылку погонять не приходилось – домой сама бежала так, что спотыкалась на ледяной ухабине. Разгорячённый выпивкой, дед расстегнул под горлом потёртый овечий тулуп.
Цигарку смолил, беспрестанно растрясая искры на мёрзлое сено санях – того и гляди, загорится. Потом, сплюнув окурок на снег, возничий сдвинул шапку-ушанку на затылок, посмотрел небеса, кружившиеся над дорогой, и начал философствовать:
– А хорошо, Маруська, жить! Ей-бо! Звёздочки вот эти, мать их, берёзки…
– Хорошо, – согласилась она.
Дед продолжал, вздыхая:
– Так хорошо, Маруська, – не умирал бы. – Живи, дедуля.
– Ага! Легко сказать! Приходит время – надо подвигаться.
Молодым дорогу уступать.
– Всем дороги хватит.
– Так-то оно так… – Возница помолчал, поправил шапку. – Ты-то как, Маруська, в больницу съездила? Помогли?
– Помогли, дедуля.
– То-то смотрю, повеселела. Не зря, значит, свозил?
– Не зря. Спасибо, дедушка. Век не забуду.
Дед знал, что Мария поёт хорошо – на гулянках слышал неоднократно.
– Мне твоё "спасибо" – как мёртвому припарка, – заявил он.
– А чего? – удивилась Мария. – Трёшку тебе, что ли, дать на поллитру?
– Мне твоя поллитра – как собаке пятая нога! – Дед посмотрел на дворнягу, бегущую рядом с санями.
– А чего тебе надобно, старче? – весело спросила женщина, как золотая рыбка в сказке.
– Ты лучше спой, Маруська, вот что.
Улыбаясь, женщина платок под горло подоткнула. – На морозе-то, дедуля, не шибко запоёшь. – Ну, ладно. Я, замшелый пенёк, не скумекал.
Марию покорило то, что дед попросил её спеть, и то, что понял её опасения петь на морозе.
– Дедуля, а что тебе спеть?
– А чего хошь, того и спой. Порадуй старика.
Какое-то время ехали молча, только полозья пищали по мёрзлому снегу, да упряжь поскрипывала; колокольчик, с тех пор как сорвался и едва не потерялся, дед спрятал куда-то под сено в санях.
– Я тут слышала одну, – вспомнила Мария. – Муж с войны привёз. Там у них, на фронте, говорит, побывали артисты, вот он и услышал этот самый, как его? Роман… романс…
– Ну-ну, давай. – Дед шмыгнул носом и добавил ни к селу, ни к городу: – Финансы поють романсы.
И опять они проехали немного в тишине, глядя на темнеющий берёзовый колок возле дороги, на стайку снегирей, улетающих на ночлег. Прозрачно-стекловидный месяцок за то время, пока они ехали, поднялся повыше и разгорелся поярче.
Первые звёзды морозными иглами вышивали небо над полями. Глядя в небеса и улыбаясь, Мария пуховый платок под горлом ослабила и так запела – эхо звонко вторило в берёзах:
Снега, снега легли на землю русскую,
Навек пропало лето, боже мой.
Зачем поёшь ты песню эту грустную,
Я жить хочу с улыбкой золотой…
Снега в ту суровую, голодную зиму через день да каждый день валом валили – деревья в палисадниках ломались, длинными шеренгами рушились в бору, как солдаты на той войне, которой ни конца, ни края не предвиделось. Но время шло, сибирская зима день за днём отступала под натиском отчаянных солнечных штыков. Весна пришла на Землю.
И пришла великая, горькая Победа. Белым цветом заневестились черёмуха, калина. Первые дожди посыпались, оплакивая тех, кто навсегда остался на войне. Раззеленились поляны, пригорки. Листвой оперились берёзы, клёны, тополи. Скворцы примчались, журавли закружились над поймой, и потеплели, посветлели реки, стряхнувшие с себя остатки ледолома. Одуванчики – их тут называли ветродуйки – разлетелись на все четыре стороны. По берегам, по лугам загорелось самородное золото цветов жарков, Марьины коренья бордово запылали.
В эту пору – нежную, благословенную – на белый свет родился русый, русский мальчик с пронзительно лазоревыми глазками, такими неземными, точно с ним своей высокою лазурью поделились Божьи небеса.
– Как назовешь-то? – спросила бабушка.
– Колокольчиком. – Тю-у! Что за имя?
– Коля, колокольчик. Дар Алтая. – Дар болтая. Выдумаешь тоже…
Мария улыбнулась. Потом вздохнула, глядя в сторону сельского кладбища.
– У Замшелого деда, царство ему небесное, был колокольчик такой. Потерялся по дороге в город. Я потом нашла.
А через несколько лет, когда русоголовый Колокольчик впервые зазвенел-запел, пробуя свой изумительный голос, Мария Степановна вздрогнула от неожиданности.
– Романс о великих снегах? – прошептала, заплакав. – Сынок! Да ты откуда песню эту знаешь?
Он пугливо посмотрел на слёзы матери.
– А чо ты плачешь?
– Так… – Она прижала мальчика к груди. – Хорошо поешь, сыночек. Любо-дорого. Только где ты эту песню взял?
Пожимая хрупкими плечами, Колокольчик что-то пытался припомнить.
– Слышал где-то. Пели.
Мать вытерла слёзы. Улыбка на тонких губах задрожала. – Ну, где ж ты слышать мог, сынок? Ведь я же это пела, когда ты не родился…
Мальчик лоб наморщил – высокий, чистый.
– А я не знаю, мам, не помню, где-то слышал, – задумчиво проговорил он, не по-детски грустными глазами устремляясь куда-то за окно – в глубины голубого мирозданья.
* * *
Хорошо рассказывал Певец – как песню пел. Сибиряков поначалу заслушался, забывая обо всём на свете, но потом спохватился – время даром не тратил. Бесформенный кусок озёрной глины золотисто-бронзового колера понемногу оживал под пальцами скульптора.
Вылеплялась голова Певца: большелобая, гордая, с фундаментальною посадкой – чуть назад. Обозначились глаза, глядящие немного исподлобья. Проступили густые брови, сросшиеся на переносице, говорящие о страстном характере. Крепко сомкнулись полные, чувствительные губы с капризным изгибом. Подбородок обрёл очертания – угловато приспущенный книзу, во время пения производящий такое впечатление, будто Певец на него опирается, когда берёт самые трудные ноты – как тяжелоатлет, поднимающий колоссальную штангу.
Расстёгнутый воротник влажноватой "глиняной" рубахи нашёл своё место, прикрывая угловатый крупный кадык – размером с соловья, как подумал скульптор.
Отойдя подальше от своей работы, раскуривая трубку, Пётр Иннокентьевич заговорил как будто сам с собой:
– Вроде ничего, похоже, да? Но что-то здесь… чего-то не хватает. Что-то нужно добавить. Из того, что вы сейчас рассказали.
Опустошённый исповедью, Певец был почти равнодушен к тому, что происходило вокруг.
– Не знаю. – Он поправил серебряную гриву. – Вам видней.
– А вам-то как?
Душою и мыслями возвращаясь из прошлого, Певец печальными глазами посмотрел на свой глиняный образ. – Неужто, в самом деле, я – такой страшной?
Сибиряков расхохотался, как может хохотать только человек железного здоровья, и продекламировал:
– Спасая себя от запоя, искусство он начал творить, причём иногда, блин, такое, что зрителям впору запить! – вытирая весёлые слёзы, Пётр Иннокентьевич пояснил: – Так ведь это – черновик.
– Я так и понял. – Певец улыбнулся. – Но если черновик – зачем же спрашивать? Вот перепишите набело, тогда посмотрим.
– Конечно! – с лёгким сарказмом отозвался скульптор. – Вас тогда поймаешь – где-нибудь между Парижем, Лондоном и подмосковной деревней с поэтическим названием Грязи.
– Ничего. Мир тесен.
– Хотелось бы верить.
За окнами уже луна полным кругом выкатилась из-за облаков – яркую дорожку постелила на озеро.
Берегиня, внимательно слушавшая рассказ, теперь спохватилась, стала хлопотать возле стола, но в эту минуту внизу на дверях зазвенел колокольчик.
Приподнимая рукав, гость поглядел на циферблат в дорогой оправе, по краям которой обозначены были часовые пояса едва ли не всего земного шара.
– Это за мной. Пора.
– А как же караси? – напомнил хозяин, глазами показывая в сторону озера.
– Передавайте привет карасям. – Певец накинул куртку. – Скажите, пускай подождут.
– Договорились. – Пётр Иннокентьевич улыбнулся, вместе с женой шагая в сторону двери.
– А то остались бы! – попросила женщина. – Я вас хотела угостить…
Спускаясь по лестнице, Певец только развел руками.
Во дворе возле белого, сыто урчащего джипа, замаячил телохранитель, открывающий дверцу.
– Берегиня, – многозначительно сказал гость напоследок, – берегите себя.
– Постараюсь. – Женщина улыбнулась. – И вы берегите себя. И спасибо вам за этот вечер, за рассказ…
– Даже сам не знаю, что на меня нашло, – признался Певец. – Должно быть этот, как его? Весёлый псих нашел! – Посмеявшись под сурдинку, Певец пояснил: – Импресарио был у меня. Милый старик, но уже заговаривался. Сегодня, говорит, на меня весёлый псих нашёл. Ну, всё, ребята. Всё. Спасибо вам. До встречи.
Сибиряков обнял Певца, стараясь не помять в медвежьих лапах.
– Мы были очень рады! Дай вам бог всего… Хотя у вас, наверно, и так всё есть…
Улыбаясь, Певец посмотрел в небеса.
– А погодка-то, смотрите, – шерстью кверху становится. Караси, однако, залегли на дно.
Облака под ветром хороводили, луну закрывали, собираясь над сонным озером, над домом. Сверху уже сыпала мокрая пыльца, разноцветным бисером пролетая в свете фонаря.
Предусмотрительный телохранитель достал чёрный зонт и раскрыл над головою Певца. И Сибирякова осенило: "А ведь это – образ. Образ чёрного ангела смерти над головою человека, поцелованного Богом! Может быть, попробовать – изобразить? Или это будет лишняя смысловая нагрузка? Нет!
К чёрту чёрного ангела смерти. Здесь нужен светлый Ангел Жизни!"
Проводивши Певца, супруги Сибиряковы поднялись наверх. Посидели в мастерской, попили чаю, негромко и неспешно переговариваясь.
– Я глазам не поверила, когда увидела! – призналась Берегиня. – Всё время только по телевизору. Да ещё этот дурацкий розыгрыш: "Меня с ним часто путают, даже надоело". Ты бы хоть предупредил, а то я как дура сижу, глазами хлопаю.
– Ты выглядела умницей, – успокоил муж и, взяв пустую трубку, шумно пососал, почмокал. – Ты поняла, про кого он рассказывал?
– Так он же с самого начала нам сказал – про знакомого.
Я только не знаю – про какого?
– Нет, ласточка. Нет. – Пётр Иннокентьевич поднялся. – С самого начала, когда ты ещё не пришла, он сказал, что это – история его рождения.
Искрящиеся карие глаза-костры изумлённо встрепенулись. – Да ты что? Серьёзно?
Скульптор погладил мягкие каштановые волосы жены.
– Это он про себя рассказал. Это он мог не родиться.
Представляешь? Он! Человек, поцелованный Богом! Отстраняясь от мужа, Берегиня нахмурилась и отошла в полутёмный дальний угол мастерской.
– Мать Гитлера тоже хотела сделать аборт, а в последнюю минуту передумала.
– Что ты говоришь? Я не расслышал. Гитлер? Да, была война. Всем трудно приходилось.
Берегиня вернулась в кресло. Руки машинально опустились на живот. Женщина долго сидела так, задумчиво, нервно кольца крутила на тонких пальцах. Драгоценные камешки вспыхивали то рубиново, то изумрудно, преломляя отблески пламени, догорающего в камине.
Переживая рассказ или задумавшись о чём-то своём, они помолчали, слушая, как потрескивают поленья, время от времени рассыпаясь на угли цвета спелых помидоров. Ветер за окнами порывисто дёргался – листья трепетали на деревьях, стволы поскрипывали.
Скульптор осторожно выбил горсточку пепла из трубки, со свистом пососал её и положил на специальную металлическую подставку. Взволнованно прошёлся по мастерской. Остановился возле окна.