* * *
Ночь навалилась – чёрно-земляная, тяжкая.
Электричества не было – на окраине провода порвала недавняя гроза. Соседи принесли штук несколько свечей.
Зажгли. Тугая тишина в избе наполнилась горячим шепотом – языки живого пламени потрескивали на фитилях. Жёлтые блики мотыльками трепетали по углам, по окнам, на трельяже, где чёрным лоскутом одели зеркало.
И опять он сидел перед ней, бездыханной, нарядной.
Вспоминал, как познакомились, как поженились. Белая черёмуха в памяти цвела, соловей сереброзвонил под луной.
Но в памяти всплывало не только доброе и светлое – и худое теперь догоняло, обжигало стыдом, как крапивой. Соседнее селение вставало перед глазами, кривая избёнка, где он грешил с мотаней. И ничего уже в прошлом нельзя переиначить, вот что особенно горько осознавалось. Пока живём – надеемся исправить свои ошибки, а времени-то, милые, в обрез.
"А я ж любил тебя! Любил!" – ошеломленно думал он, глядя на восковое лицо и наполняясь унылой уверенностью: никто никогда ему – никакая мотаня на свете – не заменит жену. И почему бы раньше это не понять? А вот так устроен человек никто, наверно, не переустроит. И ещё он думал, что навеки от него ушла не только Лизолета. Будущий сын погиб во чреве.
Или дочка. Эта мысль вообще раскаляла его, доводила до кошмарного отчаянья. И опять и опять он говорил ей – мысленно твердил – всякие сердечные слова, которые при жизни стеснялся говорить. А потом припомнилось, как во хмелю обидел ни за что, ни про что – обидел, оскорбил, довёл до слёз. Запоздало раскаиваясь, он вдруг увидел такое, что даже волосы ворохом встали на голове.
Между ресницами жены слабо сверкнула и в подглазье скатилась большая слеза…
Анисима – от головы до пяток – жаром обдало.
Он осторожно поднялся на дрожащих ногах. Подошёл поближе. Ну, точно. Слеза. Горит алмазом, зябко подрагивает, отражая трепетное пламя свечки.
Громышев достал платочек, промокнул слезу под холодным глазом Лизаветы.
– Прости, – прошептал, – если можешь. За спиной у него зашушукались.
– Чо это он? Как этот… Дак третью ночь не спит…
Анисим повернулся.
– Плачет, – устало прошептал. – Что вы, это самое?
Ослепли? Ну, гляньте, гляньте… тогда уже все остальные – кто находился в избе – со страхом и оторопью уставились на новую каплю, алмазно сияющую под глазом покойницы. Это было нечто фантастическое, не поддающееся разумению. Старухи закрестились, молитву зашептали. Макар Данилович обалдело смотрел и смотрел – глазам не верил. Но как тут не поверишь, когда вот она, горит кровавым отсветом.
Кузнец наклонился над дочерью – вытереть диковинную слёзку.
Тут ему на темя капля клацнула.
Приоткрывая рот, Макар Данилович запрокинул лобастую голову.
– Твою железку-то! – Он шмыгнул коротким носом. – Крыша плачет…
Горем убитые, они и не заметили, как в потёмках размокропогодилось. А на чердаке у Громышева с недавних пор образовалась небольшая прореха. Всё хотел залатать, да всё некогда. То пахота, то посевная. "Ничего, – говорил он Лизавете. – Погодка, это самое, жарит вовсю. Крыша пусть подождёт".
И вот заплакала она – крыша окаянная.
Домовину пришлось переставлять в другую сторонку. И теперь "слеза" – с коротким всхлипом – стучала в таз, стоящий на полу. Громышев смотрел, как в прорубь, в цинковый таз. Смотрел, не мигая, и думал: "Так и с ума недолго сковырнуться!"
К утру полный тазик наплакало.
А потом из-за туч показалось огромное солнце – румяное, свежее. Ветерок обдул и подсушил дорогу на кладбище – среди берёз и вековечных сосен. Цветы встрепенулись, затрезвонили птахи.
Анисим плохо помнит, как похоронили.
Очнулся уже за поминальным столом. Сидел неестественно прямо – будто кол проглотил. Его о чем-то спрашивали – отвечал невпопад. Что-то ковырял в тарелке, но не ел. Затем увидел девочку перед собою. Чей-то ребёнок крутился в горнице, реденькими зубками дразнил, посмеиваясь. Странно веселея, Анисим взял на колени трёхлетнюю кроху и неожиданно заулыбался – криворото, неряшливо. Стал играть с ней. Запел и в ладоши захлопал.
Гули, гули, гули, гули, Улетели вы куда?
Ветры страшные подули,
Оборвали провода…
Макар Данилович выразительно посмотрел на соседку – девочкину маму. Та поспешила забрать ребёнка – увела домой.
И опять он замкнулся, темнея глазами: "И у меня могла бы такая кроха быть! Ну, ничего! Не на того нарвались!" – Ешь, Аниська, ешь, – просили и даже требовали. – Ты уж третьи сутки голодом!
Он молча вздыхал, зубы тискал.
– Только попить да пожрать? – вслух подумал. – В этом, что ли, смысл?
– Так поминки же! Ты чо?
– Поминки. – Он тряхнул головой. – А я и слова доброго не слышал про неё.
– Оглох ты, что ли? – удивился Макар Данилович. – Мы весь вечер только то и делаем…
– Ага! – Он снова тряхнул головой. – Только то и делаете, что самогонку жрёте!
Кузнец, готовый рассердиться, шумно засопел, раздувая мощные меха – грудные мышцы под рубахой выпирали буграми.
– Чо ты как этот? Люди пришли, поминают, а ты начинаешь…
Анисим посмотрел мимо него и снова глазами уткнулся куда-то под стол.
– Да ладно, ладно, батя, извини. Чо-то я маленько это самое, не в своей тарелке…
Всё это время – суетное время похорон – Громышев крепился. Не пил, не плакал. Только много и жадно курил, зеленея впалыми небритыми щеками. Под глазами появились землистые круги. Белки пожелтели.
И только после тихих, скромных поминок Анисим дал волю чувству. Поцарапав якорёк на руке, он шарахнул кулаком, да так, словно хотел столешницу сломать. Посуда подскочила – чашки с ложками.
– Как живём, это самое? – спросил посреди тишины. – Как живём? Как скоты…
Тесть покачал кудлатой головой.
– Ну, что уж так-то?
– А разве нет?
– Я по-людски живу! – сурово заявил кузнец.
– Ну, значит, разговор не про тебя. Я вообще…
– Ты вообще-то выпил бы, поел. – Вот-вот! А что дальше? – Отдохни. Поспи.
– А что потом? Проснулся – иди, опять пожри?
Анисим зажмурился, простонал. Стиснутые кулаки – холодные, белые – сделались похожими на два тугих больших снежка. Разлохмаченная русая голова, словно подрубленная, с костяным тяжелым стуком упала на сосновую плаху, прикрытую скатертью. (Столы были сдвинуты, а между столами положили две-три плахи, чтобы побольше народу расселось).
Длинными заскорузлыми пальцами Анисим вцепился в волосы и неожиданно стал дергать их с такою легкостью, точно солому из прелого стога. "Солома" летела на стол, на пол. Громышев глухо рычал. Кусая губы до крови, ногтями строгая сосновую плаху, он катал по столу забубённую голову и приговаривал – слёзы клокотали в горле:
– Это я сгубил её! Это меня, алкаша подзаборного, надо зарыть, кол осиновый вбить!
Железоподобная рука кузнеца легла на плечо горемыке. – Выпей, не казнись.
– Да что ты – выпей, выпей! Как попугай!
– Камень-то на сердце надо размочить, сынок.
– Пошел ты!..
– Ну, давай… – Кузнец не обижался. – Пить не пьешь, так хоть полайся, всё легче будет.
Побесновавшись, Анисим затих, лёжа головою на столе – между стаканов и чашек. Лежал без движения и, казалось, даже без дыханья. Потом – стал распрямляться. Медленно, как бы нехотя, с хрустом в пояснице, в ребрах и в плечах. Так распрямляется большое дерево, опаленное молнией, ушибленное громом, смятое, но не уничтоженное пролетевшей бурей. Глубоко вздыхая, он отстраненно посмотрел по сторонам.
Сухие, воспаленные глаза болезненно сверкали, смотрели необычно. Не на людей смотрели – куда-то мимо. За окно смотрели, в небеса, куда улетела душа ненаглядной, единственной…
– Там же русским языком было написано: пассажиров не брать, – пробормотал он.
– Ты про чо? – спросил Трофим, сосед.
– Да так, проехали.
У него созрел "хороший" план, только нужно было одному остаться, иначе помешают.
– Трофей! – приказал он Трофиму. – Наливай, братан! Мы же с тобой стакановцы!
– Ну, давно бы так…
– И в самом деле, надо камень размочить. – Он поглядел на кузнеца. – У тестя моего башка железная, но всё-таки соображает!
И у него, Анисима, башка соображала, несмотря на то, что горем приконтуженый. Он как-то незаметно пододвинулся на край стола, уселся рядом с дыркою для кошки – в углу на полу. Пустившись на такую хитрость, он потихоньку вылил водку в подпол и скосоротился – сделал вид, что выпил. И опять налил, и таким же манером "дерябнул". И очень скоро зашатался, "опьянел".
– Пойду, посплю, – пробормотал, поднимаясь.
– Пора уж, трое суток на ногах, – пожалела теща, глядя, как он укладывается на кровати в дальнем углу.
Он засопел и что-то забубнил "во сне".
* * *
На дворе уже стемнело, когда люди стали расходиться. Яркие звезды отражались в реке за огородом. Ветер впотьмах в деревья руки запускал – ворошил, грубовато лаская. Корова, наконец-то, замолчала в сарайке – весь день мычала, звала хозяйку, так мучительно звала, хоть уши затыкай. И собака целый день выла, душу вынимала до тех пор, покуда кто-то не догадался – из бельевой верёвки намордник сделали.
В избе остался только тесть.
– Нельзя его покидать, – резонно сказал кузнец, оглаживая бороду. – Как бы чего не вышло.
Макар Данилович был недюжинной силы мужик, да только и он упластался на похоронах. Оставшись в одиночестве, горюя о дочери, кузнец опорожнил стакан-другой, отяжелел и, незаметно для себя, заснул, уронивши голову, как молот, на край наковальни – только тарелки звякнули. И вскоре храп раздался – будто пламя в горне раздували мощные меха.
И вот тогда-то Громышев тихохонько поднялся. Голова была ясная, отчаянно звонкая. Только сомненья душу бередили:
Надо ли, стоит ли делать то, что задумал? Анисим, как маятник, пошатался по комнате, шагая из одного пустого и холодного угла – в другой такой же угол. Остановился. Посмотрел на чёрное окошко и не сразу понял, что это не окошко – зеркало, задраенное чёрным платком.
– А где окно? – спросил он сам себя.
– Ась? – пробормотал кузнец, переставая давить храпака. – Твою железку…
Играя желваками, Громышев поцарапал якорёк на руке. Ломая ноготь, дернул шпингалет. В горницу плеснулся прохладный воздух – дождик после похорон пробрызнул. Вдалеке над крышами села разгорался месяц в тучах. Воспаленно-красный, похожий на зияющую рану, тонкий месяц брызнул "кровью" на широкую излучину за огородами.
Тишина стелилась по округе, только за рекою всхлипывала сонная гармонь, а потом кто-то с кем-то "на басах" взялся выяснять отношения – звуки над водою далеко разносились. Женский визг послышался на дальнем берегу, несусветная брань мужика.
Скривив небритую щеку, Громышев тоскливо думал: "Пока над женой гром не грянет, муженёк треклятый не перекрестится. Завтра, не дай бог, случится что-нибудь с твоею бабой – в соплях будешь путаться".
– А? – опять впросонках выдохнул Макар Данилович, приподнимая голову и диковатыми глазами охватывая горницу.
Пройдя на кухню, Анисим бездумно уставился на острый нож, серебряно мерцающий на столе.
Месяц, так и не разгоревшись в полную силу, кровавой раной затянулся в тучах за селом. Стало совсем непроглядно. Громышев закрыл окошко и опять по комнате прошелся.
"Нет! – Он посмотрел на нож. – Не надо! Этим горю не поможешь. Ой, как холодно что-то…" захотелось ему русскую печь затопить, чтобы всполохи огня по горнице золотыми пташками порхали, чтобы где-то глубине души затаилось ожидание чуда: Анисим будет смотреть на всполохи, будет улыбаться, думая, что вот-вот жена войдёт в избу, загремит ухватом или другим каким-то кухонным "оружием". Румяные пухлые булки стряпать начнет – большая мастерица.
Опять корова в стайке заревела. (Вечером соседка приходила доить). Анисим что-то вспомнил и, покосившись на храпящего тестя, потихонечку отправился в сарай.
Здесь пахло теплом животины, навозом и пролитым молоком – корова не подпускала никого чужого, хозяйку требовала. Пыльная лампочка напоминала выжатый лимон под чёрным дощатым потолком. Анисим подошел к мосластой бурёнке, успевшей исхудать. Слеза – чуть поменьше воробьиного яйца – сверкала на шерстяной щеке.
– Осиротели мы, Зорюшка. – Он вытер коровью слезу. – Поплачь, поплачь, родимая. Я так не могу…
Анисим достал заначку, обтер бутылку рукавом. Сел возле сарая и жадно закурил, посматривая то на звёзды, то на поллитровку, заткнутую куском газеты.
Белая кошка появилась откуда-то. Побродила по двору, обнюхала ямку, вырытую выстрелом – три дня назад. Мягко запрыгнула на колени хозяина. Прижалась, поластилась.
– Осиротели мы, Белочка, – прошептал он, погладив белый пушистый комок. – Но ничего. Мы, это самое, не пальцем сделаны…
В голове у него, будто в улье, гудели горячие мысли. Гудели как пчелы – отчаянно жалились. Он откупорил поллитровку, понюхал и поморщился. Глотнуть хотел, но вдруг его – всего! – так передернуло, что мороз по коже прокатился просяными пупырышками. Он ещё раз попробовал приложиться бутылке – не смог.
"Не лезет в горло! Падла! – изумился, отодвигая бутылку. – Что ж ты раньше-то лезла?.. Но ничего, на трезвую-то голову – так даже лучше. А то будут потом говорить: залил, дескать, шары, вот его и потянуло на подвиги".
Маленький острый топор был на месте – в уголочке за дверью сарая. Холодное лезвие, будто налим, всплеснулось в горячей пазухе. Сердце ударилось в бешеный бег и где-то под ребром горячо и противно заныло, точно обрезалось об остриё.
"Спокойно! – приказал он, оглядываясь. – Кто там?" Показалось, будто следом крадётся кто-то – ветка под берегом тихонько треснула.
Пригибаясь, Громышев направился огородами. Затем повернул вдоль реки, откуда наносило прохладными волнами воздуха. Спотыкаясь, поднялся по камням на берег, хватаясь рукой за сырую траву – истонченно попискивала. Прошагал по тёмному проулку, и опять – шуранул огородами. Длинноногое пугало вдруг расшиперилось на пути – руки в драной рубахе раскинуло. И в какую-то долю секунды – Анисим и подумать не успел! – топор оскалился впотьмах, и на землю рухнула срубленная лохматая башка с жердиной вместо позвоночника.
– С вами, козлами, только так и надо! – прошептал он, пиная тряпичную голову.
Изба Дениса Шараборина стояла в конце переулка.
Наличники белели издалека. Роскошные наличники Шараборин замастырил – с лебедями, цветочками – даже впотьмах не спутаешь. Старая, заржавленная машина, без мотора, без кузова, мерцала под тополем около дома. Анисим постоял, прячась за разбитою машиной. От палисадника пахло калиной, обсыпанной росами. Облизнув сухие губы, зверовато прищурился, глядя на тёмные окна. Прошептал, задыхаясь от ярости:
– Русским языком же было сказано: пассажиров не брать.
Что ж ты, падла такая, наделал…
Он хотел вынуть топорик.
И в эту секунду кто-то прогудел над ухом: – А ну, не балуй!
Парень содрогнулся.
Макар Данилович рядом стоял.
Железоподобная лапа его придавила плечо Анисима.
– Дай сюда!
– Кого?
– Сам знаешь. Давай.
Громышев как-то жалко, растерянно заулыбался, вынимая топор. Холодное это оружие оказалось горячим – нагрелось за пазухой.
– Пошли! – Кузнец, будто клещами, ухватил за локоть. – У нас переночуешь!
Странное дело, но Анисим как-то враз поник. Постоял, глядя в землю, и послушно поплелся по тёмной дороге, белеющей подобием первого снега – гусиные перья валились, куриный пух.
Остановившись, он посмотрел в небеса. Мирозданье закружилось над ним. И где-то там – с тоской подумалось ему – летала теперь и жила своей жизнью, сверкала между звёздами душа ненаглядной, единственной…
Он сглотнул комок под горлом. Попросил: – Дай закурить, Горнилыч.
– Держи.
Спички ломались в дрожащих пальцах, падали. Кое-как прикурил. Удивился:
– А где ты научился так ходить? Ты же здоровый бугай, а ходишь как этот – котенок.
– Я в разведке служил. Всё, пошли, уже поздно. – Дай прикурить, а то опять погасла.
Кузнец чиркнул спичкой, согнул ковшом просторные ладони – чтобы ветер пламя не утащил.
– Дубина! – угрюмо укорил он. – Куда попёрся? Дениска-то нынче с поломанными рёбрами в больнице.
– Легко отделался, – глубоко затягиваясь, сказал Анисим.
Пришли к дому тестя. Посидели на тёплых бревнах. – Ты Дениску не трогай. Ну, что ж теперь? Видать, судьба.
– Судьба! – Отворачиваясь, Громышев свирепо сплюнул. – Ведь русским языком же сказано: пассажиров, это самое, не брать.
– Ну, заладил! – Кузнец похрустел казанками тёмных кулаков. – Надо было автобусом ехать, а мы всё экономим, твою железку! Вот – доэкономились!
– Никто не экономил. Чо ты хренотень несёшь? Я никогда, это самое, не жалел для неё…
– Да я не говорю, что ты жалел. Не в этом дело. – Кузнец расстегнул воротник. – Сам же давеча орал: как мы живём?
Только пожрать. Всё правильно. На лишнюю бутылку денег наскребём, а вот чтобы книжку купить, так мы удавимся…
Послушав тестя, Громышев сделал угрюмый вывод:
– А ты мужик ни чо. Местами. Тока это самое… Ружьишко зря угробил. С чем теперь буду на уток ходить? – Я тебе рогатку подарю.
Громышев согласно покачал головой.
Помолчали. Опять закурили. Сверчок под брёвнами трещал. Собака лаяла на том краю села.
– Айда в избу. – Кузнец зевнул. – Не выпьешь?
– Да выпил бы! – Анисим поморщился. – Только не лезет. – А я, наверно, выпью, да на боковую, – Макар Данилович опять зевнул, почесывая грудь. – Ну, что? Пойдем?
– Иди. Я посижу.
– Э, нет, так не годится. – Иди, иди, не бойся.
Кузнец посмотрел в темноту. Головой покачал – отрицательно.
– Чёрт тебя знает! – Он размахнулся – засадил топорик в сосновое бревно – так засадил, что завтра утром сам не сможет вытащить.
– Иди, – понуро сказал Анисим, – всё будет путём, я обещаю.
– Ну, гляди!
Макар Данилович докурил, постоял, не рискуя покинуть заполошного парня.
– У нас дитё могло быть! – неожиданно выдохнул Громышев.
– Да ты что?
– Могло быть. Она же в больницу поехала…
Макар Данилович, ошарашенный этим известием, поднялся с бревна. Покружил, точно ужаленный в сердце. За бороду себя подёргал. Ударил кулаком в торец бревна.
– Твою железку! Надо же!