– В том-то и штука… – Анисим покусал губу. – Ты думаешь, я почему взбеленился?
Поговорили ещё немного. Воздух посвежел. Густо запахло полынью – ветерок потянул из оврага. В небесах, вдалеке за рекой, проплывали огоньки самолёта.
– Уеду я, – как-то бесцветно, вяло сообщил Анисим.
– Чего? – удивился кузнец. – Куда?
– Не знаю. На Восток куда-нибудь, на Тихий океан.
– Да кто там тебя ждёт? – Друзья!
Тесть огорчился и долго молчал, только слышно было, как бороду пальцами шерстит.
– Дело хозяйское. – Он окурок швырнул в темноту, громко шмыгнул коротким носом. – Ну, я пошел. Гляди, чтобы без фокусов!
* * *
И остался Громышев один – совершенно один на огромной Земле. И никто не видел, как в глазах его погасло пламя неукротимой гордости и гонора – теперь он так смотрел, будто просил прощения.
Отойдя от дома кузнеца, он оказался у берега. И эта июльская ночь – на переломе к августу – вдруг показалась глухой осенней ночью. Со стороны реки и огородов наползал змеиный холодок. Первые туманы серым косяком гусей ни шатко, ни валко по берегу двинулись. Многозвёздное просторное небо узорным пологом накрыло сонную округу. За околицей, где-то тёмных соснах, подступивших к самым крайним избам, тихонько зазвенела птица. И Анисим отчего-то вздрогнул.
Голос у пичуги такой знакомый, такой родной – будто жена сосняках, собирая грибы, под сурдинку напевала что-то, как было недавно. Он насторожился. Холодея сердцем, побрёл по огороду, шебарша картофельными стеблями. Замер, боясь напугать. Заслушался, прикрывая глаза. А когда поближе подошел – чуть не ахнул от изумления. Золотистое какое-то, чудное сияние исходило от неведомой пичуги – ветка на сосне светилась.
"Господи! Что это? Кто там?"
Вспомнилась ему последняя минута похорон. Когда собирались заколачивать гроб – золотистая незнакомая птичка крутилась рядом, а потом внезапно опустилась на грудь покойницы, чтобы спорхнуть, когда крышку занесли над гробом. Анисиму показалось тогда, будто птичка осталась внутри. И вот она вылетела – засияла над миром, запела, да как запела, боже мой…
Слёзы наконец-то прострелили душу – калёными дробинами покатились по щетинистым щекам, западая в тёмные яминки. "Что это? Кто это? – гадал он. – О чем ты, милая?"
Слушая бессонную пичугу, он вспомнил песню, много лет назад кем-то пропетую:
Прощай, моя радость, прощай,
Затихли в полях соловьи,
Пришла вековая печаль
В пустые просторы мои…
Над широкими полями, закрывая звёзды, тянулась тяжёлая, косматая ночь, обещавшая ливни и грозы. И тяжелые думы тянулись. А птица на тёмной сосне всё пела и пела – печально, возвышенно. И продолжала странно золотиться ветка, на которой сидела пичуга.
Анисим подошел поближе к соснам, прислонился к дереву спиной. От могучей сосны пахло тёплой смолой, а из оврага откуда-то опять наносило сырым и густым горьким духом полыни. За пазуху попала хвойная иголка – уколола. А потом опять – иголка. И – опять. И не скоро дошло до него – это сердце под рубахой колет, нестерпимо болит.
А птица всё пела, пела, и человек, пронзённый острым горем, в то же время высветленный, умудрённый горем, – неожиданно стал понимать слова заповедной, таинственной песни.
– Ах, люди, люди, милые мои! – сокрушалась золотая пичуга. – Мы так ненадолго приходим на эту печальную Землю! Нам бы друг друга любить и любить, памятуя заповедь Христа! Понимать бы нам друг друга, жалеть и сострадать – всё легче было бы, да только где там, некогда. В суете, в непомерной гордыне своей мы зачастую забываем о главном – о любви, милосердии. Господи, когда мы научимся жить? Жить каждый день – как будто день последний, в котором всё мило, всё любо и дорого: и небо, и земля, и человек, и зверь, и птица. Неужто нельзя научиться так жить? Давайте попробуем. Давайте больше думать о душе, которая всё-таки, хоть верь, хоть не верь, но остаётся жить после нас. Так пускай же она остаётся ни пустою бледной тенью нашей, а сияющим крылатым торжеством…
Вот о чём до рассвета звенела печальная птаха во мгле. Вот чём плакал и плакал впотьмах человек, ощутивший себя сиротою на этой огромной, холодной и жесткой, но всё же прекрасной Земле.
Утром он уехал в город и нашёл больницу, в которой лежал виновник аварии. Потом адвокат на суде говорил, что его подзащитный находился в состоянии аффекта – именно это и помешало ему до конца довести своё страшное дело. Адвокат был красноречивый, хотел как можно лучше завершить процесс. Только подзащитный в этом не нуждался. Ему теперь было – чем хуже, тем лучше.
Особенно ярко
Родительский дом – на пригорке, на берегу небольшого, но глубокого озера, шаловливо шуршащего камышами.
За огородом – дремучие, узловатые сосны. И такой же дремучий, хвойно-колючий Максим Прокопович, никогда не унывающий старик. В молодости он работал лесником – любит вечнозелёное сосновое царство, по соседству с которым виднеются поля пшеницы, ржи.
Шутник и балагур, Прокопович время от времени загадками донимает внука своего – Степашку.
– Пшеница, – лукаво говорит, – для хлеба растет. А рожь?
Она зачем?
– Тоже для хлеба, – неуверенно отвечает Степашка.
– Ну, это, в общем, правильно – для муки, для крахмала.
Но самое главное – рожь необходима для коней. Вот они как только наедятся ржи, так начинают ржать. – Глаза старика веселеют. – Что? Не веришь? Иди, спроси любого коня в деревне.
Мальчишка смеётся.
– А разве кони могут разговаривать?
– А как же?! Мы тут взялись одного подковать, а он заартачился. Не надо, говорит, у меня ещё и старые штиблеты не износились. А кузнец опять к нему с подковкой пристаёт. Ну, жеребец тогда и осерчал. Ах, так вы со мной, говорит. Ну, держитесь! Как звезданул копытом – у кузнеца так и вспыхнула красная звезда на лбу. Вот такие дела, драгоценный мой Князь.
Внука своего, Степашку Князева, дед иногда навеличивал как настоящего Князя.
* * *
Жаркое лето стояло в тот год. Солнце в полдень так давило – спасу нет. Тесовые плахи на крыше словно золотыми гвоздями прибиты – шляпки смолья набухли. Куры с петухами во дворе, безвольно расщепляя сухие клювы, прятались в тень. Воробьи пыли купались, вяло вереща. Собака изнывала от жары – глаза её, цвета живицы, казались расплавленными.
От жары укрывшись под навесом, Прокопыч мастерил мордушку на карасей – красноталовые прутья ловко заплетал. И одновременно с этим "лапти плёл", как говорила мать Степашки, – сказки разные, побаски и небылицы рассказывал.
– Зачем ты голову ребёнку забиваешь? – строжилась мать. – Он дважды два сложить не может, а скоро в школу.
А ты ему плетёшь про каких-то домовых да леших…
– Да разве я плету? Это народ веками говорит.
– Ну, конечно. Люди уже на ракетах летают, а мы всё блуждаем в трёх соснах, боимся лешего.
– А зачем его бояться? Он мужик хороший. Ежели его не обижать. – Прокопович подмигивал Степашке. – Ну, что? Готова морда. Теперь все караси на всей Руси будут наши. Пошли, драгоценный мой Князь, поставим мордушку да искупнёмся. Жара-то какая. А потом мы арифметикой займёмся. А то мамка выпорет тебя. Вожжами. Да и мне достанется. Кнутом.
Мария Князева, грустная, малоразговорчивая женщина, работала в сельмаге, домой приносила продукты, конфеты – давали вместо зарплаты. Отец парнишки, крепкий, мастеровой мужик, который год подряд в конце весны уходил на заработки. До поздней осени он трудился где-то или в своём районе, или соседнем. "Деньги строгал топором", – так про него говорили в семье.
Вот почему они вдвоём нередко оставались – Степашка и Максим Прокопович. И надо сказать, что вдвоём было им хорошо, даже очень. Сколько ярких дней они прожили бок о бок, сколько нового и интересного узнал Степашка. Но особенно ярко мальчику запомнился один огромный день, когда они поехали за тридевять земель – таким далёким показалось путешествие.
* * *
Раннее утро ещё укрывалось туманами, от небольшого озера за огородом тянуло зябкой свежестью. Запряженный конь, стоявший во дворе, фиолетовым глазом косил на Максима Прокоповича, хлопотавшего кругом телеги. Временами конь тревожно всхрапывал, ощупывая воздух розоватыми колечками ноздрей, будто чуял что-то необычное, затаившееся в туманном воздухе.
– Ну, ты не передумал, Князь? – спросил старик, поправляя конскую упряжь. – Может, с мамкой останешься? Поспишь, потом пойдёшь с ней в магазин. Повидлом будешь торговать. Колёсной мазью.
Степашка, сонно улыбаясь, посмотрел на вожжи. – А ты дашь мне порулить?
Дед усмехнулся в бороду. – Куда ж я денусь? Дам.
– Тогда поеду.
– Вот спасибо, уважил. – Максим Прокопович повернулся к дочери, вышедшей на крыльцо. – Ты нас не теряй. Под вечер возвернёмся. Но! Поехали!
Старая дорога, проштопанная травой, временами терялась в тумане. Стародорожье поначалу стелилось по-над бором, проходило по чистым полянам, которые тут назывались еланями. Потом, обтекая пригорки, стародорожье повернуло к берегу мерцающего озера, сонного ещё, словно бы смотрящего вполглаза. Но это был другой лоскут голубоватого озера – не "домашнего", не знакомого Степашке. Из камышей под берегом взлетали утки, посвистывая крыльями. Рыба в тихих заводях всплёскивалась – круги расплывались. В телеге негромко, неспешно беседовали:
– А папка знает, что мы в гости к нему едем? – Да откуда ж ему знать?
– А что он строит?
– Дачу какую-то. Дом.
– А кому он строит?
– Бабе Яге.
Мальчик улыбнулся.
– Баба Яга живёт в избушке на курьих ножках.
– Это в сказке. – Прокопыч поправил старую соломенную шляпу. – А в жизни – баба Яга решила в хоромы перебраться.
Князь иногда не понимал: дед говорит серьёзно или шутит.
Дальше дорога покрыта была муравой – трава под названием спорыш или гусиная травка, или птичья гречиха; парнишка уже усвоил эти премудрости. Иногда цветы свечками горели между колеями. Подорожник, придавленный копытом или тяжёлым тележным ободом, упрямо распрямлялся за спиной.
Степашка с любопытством глядел по сторонам. Потом спохватился:
– Дай порулить. Ты обещал.
– Не егози. Обещанного три года ждут. Видишь, какие здесь повороты. Свернешь оглоблю, что будем делать?
Корнями вдоль и поперёк прошнурованная дорога виляла, уводила в колдовскую гущу сосняков. Солнце подросло над бором, но самые огромные деревья не давали подростку этому на волю вырваться – только редкие лучи золотыми стрелами пролетали в дыры между кронами, в траву втыкались. Сосновые лапы местами нависали над самой дорогой, за дугу схватиться норовили. Становилось сумрачно, тревожно. Стальная коса на телеге – за спиною Степашки – мерцала, напоминала молоденький серебрящийся месяц. Туман между деревьями бродил, как привидение, в белой, разодранной одежде. Степашке стало не по себе – пододвинулся, прижался к тёплому боку старика.
– Озяб?
– Ага… маленько…
– Вон телогрейка. Накинь. – Не хочу.
Максим Прокопович пожал плечами.
– Ну, извиняйте, Князь. Боярской шубы нету.
Степашка не понял.
– А какая такая "боярская" шуба? Старик глазами показал.
– А вон растет боярка, она как раз такую шубу носит. Зимой, конечно. Теперь-то не увидишь. Боярка свою шубу спрятала, чтобы моль не попортила.
Мальчик улыбнулся, глядя на боярышник – минутная тревога улетучилась. Туман впереди разорвался под налетающим ветром. Деревья расступились на повороте – утреннее солнышко сочно розовело вдалеке.
– Царевна-ягода! – сказал старик, приподнимая соломенную шляпу над головой. – Здравствуйте, ваше сиятельство!
– А кто там? – Степашка головёнкой повертел.
– А вон, за соснами идёт. Не видишь?
– А кто там? Солнце…
– Да? Ну, значит, мне показалось.
Дальше втихомолочку поехали. Слушали запевку утренних пичуг, редкий скрип деревьев, скрип колёс. В низинах по бокам дороги туманы пластами лежали, принакрыв молодые сосенки.
Испуганная птица выскочила из травы – перебежала дорогу. – Деда, а кто это?
– Дрозд.
– А почему иногда говорят: дать дрозда. Это как?
– Ну, видишь, как он убегает, спасается? Вот это и есть – дать дрозда. Хотя и по-другому растолковывают. Дроздов-то много на земле, и толкований много.
В низинах было пасмурно, роса россыпухой блестела.
Прохлада под рубаху запускала пальцы – щекотала. Мальчик потешно передергивал плечами, ёжился. Впереди дорога, наконец-то, выпрямилась. – Деда! Ну, дай порулить! Ну, теперь-то можно.
– Можно, тока осторожно, – согласился Прокопыч. Управлять повозкой не так-то просто, как может показаться со стороны. Тугая, сыромятная вожжа – будто налим – так и норовила выскользнуть из мальчишеских рук, ещё не сильных. И вскоре ему надоело с "налимом" тягаться. Возвращая вожжи, он зевнул, потом прилёг на телогрейку. Стал смотреть на небеса, проплывающие над дорогой, на сосны, приветливо качавшие мохнатыми лапами. Старую скрипучую телегу, словно большую люльку, размеренно покачивало, и Степашка незаметно для себя смежил ресницы, уютно угнездившись под телогрейкой и дождевиком.
И проснулся он от приглушенного конского ржания. Телега стояла в тени под деревом, а тёмно-карий конь, стреноженный, стоял неподалёку, ржал – дед, наверное, дал ему ржи.
– А где это мы есть? – спросил Степашка.
– Лебяжье озеро, – ответил дед, переставая работать литовкой.
Отличные покосы находились на берегу Лебяжьего озера, от которого осталось одно название: много лет назад красавцы лебеди почему-то перестали тут гнездиться. Может, обиделись на браконьеров, из города однажды приехавших сюда, и спьяну, сдуру устроивших дикую бойню – лебяжий пух и перья на десять вёрст в округе разносило ветром. А может, самолёты виноваты – кукурузники над полями кружились, землю посыпали ядохимикатами. Так или иначе, но Лебяжье озеро давненько не видит лебедей, не слышит лебединых перекликов.
Солнышко поднялось в полный рост – ободняло.
Максим Прокопович на берегу молодо размахивал литовкой – ровными рядами валил траву, цветы, из которых выползала то божья коровка, то пчела, то стрекоза, дребезжащая слюдяными крылышками. Изредка дед останавливался. Брал брусок – подтачивал сияющее лезвие. И опять литовка белой щукой плескалась и шуршала в зелёном омуте взволнованного разнотравья.
Мальчик ходил поодаль, граблями ворошил подсохшие валки. Чему-то улыбался. Дух земляники витал над покосом, головёнку дурманил. Запнувшись, мальчонка хлопнулся на кошенину. Посидел, перебирая траву. Взял пучок и понюхал.
– Князь! Ты пожуй. Чо нюхать-то? – Дед из-под руки на небо посмотрел, бороду почесал. – Однако хватит. Скоро жар навалится.
Мальчик посмотрел по сторонам. – А папка-то мой где?
Прислушиваясь к чему-то, старик пожал плечами. – Топора не слышно. Кто его знает? Может, он батрачит где-то в другом месте.
– Так ты же говорил, что здесь.
– Да это не я говорил. Это мне так сказали. Наш мужик. Деревенский. Слышал звон, да не знает, где он. – И опять старик на небо посмотрел – дырчатая тень от шляпы конопушками упала на лицо. – Пошли, работник. Ложкой поработаешь.
Они поели, сидя в тенёчке под берёзой. В шалаш забрались. Там было глухо, сумеречно, и ощущался дивный, вкусный аромат, похожий на запах земляничного варенья. Степашка даже облизнулся от такого сказочного духа. Вольготно растянувшись на травяной перине, мальчик стал рассматривать стены шалаша и потолок. Солнечный свет кое-где золотыми иглами протыкался в щели, наискосок струился, высвечивая пылинки. Янтарная смола сосулькой протопилась над полукруглым хвойным сводом шалаша. Степашка покачал тёплую ребристую сосульку – прилипла к пальцу, растянулась и долго не хотела отлипать.
Старика в шалаше разморило, и мальчонка рядом с ним заснул, чему-то улыбаясь. Ему приснилась Царевна-ягода, розовощёкая, идущая по небу, ступающая лугом возле реки.
Над головой царевны полыхала яркая корона – глаза слепила.
Прокопыча не было рядом, когда он проснулся. Зевая, выбрался наружу и увидел огромное оранжевое солнце, наклонённое над вершинами темнеющего бора. Над поляной стихали стрекозы. Кукушка вдали куковала – слёзы роняла в траву под деревьями, где вскоре поднимутся кукушкины слёзки – цветы.
– Деда! – позвал Степашка. – Где ты?
Весёлое эхо в деревьях откликнулось, и мальчик подумал, что там кто-то есть.
– Эй! – погромче позвал он. – Дед! – Нет! Нет! Нет! – повторило весёлое эхо.
Мальчишка затаился, приоткрывая рот. И мир вокруг него таинственно затих. Только странный какой-то замирающий звон мерещился над луговиной – дед, наверно, там литовку бруском отбивал.
Кругом подсыхали подрезанные косички бледно-зелёной обескровленной травы. Яркие свечи кипрея погасли – фитильками тёмными скукожились. Незримые кузнечики постукивали молоточками по своим наковальням, спрятанным в кустах. Беззаботно порхала нарядная бабочка, похожая на лепестки цветка. Лошадь возле реки паслась, метёлкой хвоста отбиваясь от паутов. А дальше, у берега, виднелось нечто похожее на фигуру деда, удившего рыбу.
Шагая к берегу, Степашка поскользнулся, едва не упал. Остановившись, удивленно посмотрел под ноги. Земля вокруг пестрела пахучей "красной глиной" – земляника. И мальчик вспомнил рассказы деда, похожие на сказочную небыль.
Раньше, говорил Максим Прокопович, вместо глины русские печи в избах обмазывали спелой земляникой или другой какой лесною духовитой ягодой; вот почему в наших избах такой дивный дух и такие вкусные хлеба, самые вкусные на белом свете.