Преступление графа Невиля. Рике с Хохолком - Амели Нотомб 13 стр.


Охотничий настрой Деодату не понравился. Он предпочитал вдохновляться брачной церемонией птицы шалашника, который строил настоящий цветочный парк в миниатюре, чтобы покорить очередную попрыгунью. Поэтому он довольствовался тем, что перед каждым визитом заходил в цветочный магазин и покупал цветок, который наиболее соответствовал его сегодняшнему настроению. Саския вежливо благодарила, ставила подарок в вазу и начинала сеанс.

– Вам не надоедает все время выполнять вместе со мной одни и те же упражнения?

– Нет, мне не надоедает. Это моя работа.

Ее постоянно ровное настроение его обескураживало. Поговорить с ней он мог только во время массажа, что приводило его в отчаяние, потому что он предпочел бы в молчании наслаждаться тем удовольствием, которое она ему дарила. Но надо же было как-то вызвать к себе интерес.

– Я орнитолог, – сообщил он на очередном сеансе.

Он привык, что это заявление обычно производит эффект. Саския лишь сказала:

– Хорошая профессия.

Двинуться дальше оказалось не так-то легко.

– Вы хоть не спрашиваете меня, какой в этом толк. Этот вопрос меня бесит. Мы живем в обществе, где все должно чему-то служить. Но глагол "служить" этимологически происходит от понятия слуги, раба. А если и существует животное, которое воплощает идею свободы, так это птица. Обычно полагают, что орнитолог занимается защитой птичьей породы, но это только часть его работы. Для меня орнитология состоит в том, чтобы показать человеку иные пути. В душе я полагаю, что святой Франциск Ассизский в этом смысле был орнитологом: он предлагал человеку птичью беззаботность. Проблема в том, что сам он мало о ней знал, потому что свобода птиц не зиждется ни на какой беззаботности. Птица учит нас другому: можно быть по-настоящему свободным, но это трудно и беспокойно. Не случайно эта порода всегда начеку: свобода вещь тревожная. В отличие от нас, птица принимает эту тревогу.

Он замолчал, ожидая реакции, которой не последовало. Саския прилежно продолжала его массировать.

– Изучать птиц – значит погружаться в радикально иной жизненный опыт. Меня иногда спрашивают, как избежать антропоморфизма, естественной склонности все истолковывать с собственной точки зрения; три четверти времени поведение пернатых непостижимо. Было бы ошибкой пытаться объяснить его: так чудесно уважать их непроницаемость. И это тоже придает их породе истинное благородство: бо`льшая часть их действий не преследует никакой практической пользы.

Когда разговариваешь, лежа на животе, проблема в том, что не видишь выражения лица собеседника.

– Вам совершенно неинтересно то, что я рассказываю?

– Вовсе нет. Это очень познавательно.

"Познавательно": он с трудом переварил это слово. "Познавательно" – звучит почти оскорбительно. Он замолчал до окончания массажа, что заботило Саскию не больше, чем его монолог. Ее устраивало все: и когда он за ней ухаживал, и когда дулся, и когда пытался ее поразить, и когда дарил цветы или впадал в отчаяние, – она вроде бы даже не замечала перепадов его настроения.

Зато за состоянием его спины следила с неусыпной бдительностью. В понедельник она сказала ему:

– Вы не делали упражнений в выходные.

– И правда.

– Нельзя забывать. Вы сейчас формируете мускулатуру, от которой будет зависеть вся ваша дальнейшая жизнь. Два дня перерыва – это много потерянного времени.

– Мне нравится быть горбатым. Прикосновение к горбу приносит счастье.

– Горбуны преждевременно умирали от асфиксии. Вы же не этого хотите, верно?

– Итальянский писатель Эрри де Лука утверждал, что горбун – это человек, чьи крылья растут внутрь спины.

– Очень красиво, но совершенно неверно. Прошу вас относиться к моим предписаниям серьезно.

Ее тон, горячей привычного, воодушевил его, и Деодат решился написать любовное послание, которое и оставил на ее письменном столе в конце сеанса. На следующий день она приняла его со своей обычной доброжелательностью. Он дождался массажа, чтобы заговорить с ней.

– Вы прочли мое письмо?

– Да.

– И как вы собираетесь реагировать?

– Как видите.

– Вам совершенно все равно, что я до безумия влюблен в вас?

– Я этого не говорила.

– А что же вы сказали?

– Ничего.

– Вы толкаете меня на самоубийство.

– Даже не думайте!

– А вам-то что за дело?

– Вы мой пациент.

Ответ ошеломил его. Она, казалось, тоже была удивлена тем, что сказала. Он воспользовался этой брешью в панцире кинезиолога, чтобы подняться, схватить ее и поцеловать. Она не сопротивлялась – ни во время поцелуя, ни во время того, что за ним последовало. Ему даже показалось, что она проявила энтузиазм.

– Вы позволяете такое всем пациентам?

– Это впервые.

– Почему?

– Не знаю. Вы не оставили мне времени на раздумья.

Это вошло в привычку. Пять раз в неделю в конце сеанса вместо массажа они занимались любовью. Поскольку он был последним пациентом в течение рабочего дня, это не нарушало ее расписания. Но и тянуть время не стоило: Саския торопилась вернуться к мужу.

– Вы его любите?

– Это вас не касается.

– А меня, меня вы любите?

– Это вас не касается.

– Все-таки немного касается.

У нее был особый дар уходить, не ответив. Деодат смотрел, как она торопливо удаляется: "Малиновка. Только малиновка способна на такие фортели. Ни одна другая птица не допустит подобной неверности". Он примерял к ее поведению нравы пернатых, во-первых, потому, что любил ее, а еще потому, что к ней были неприложимы все правила человеческого адюльтера: со всей очевидностью Саския не испытывала угрызений совести и не терзалась. Когда он занимался с ней любовью на массажном столе, то прекрасно видел, что никакие треволнения ее не посещают.

– Вам этого достаточно? Вы не хотите узнать меня получше?

Она пожимала плечами. Никакой пренебрежительности в ее поведении. Она спала с ним, вот и все. Было бы из-за чего огород городить.

Это его восхищало. Как бы и он хотел, по ее примеру, перенять повадки зяблика! Он страдал от человеческой привязанности к женщине столь уравновешенной, что в ней не оставалось ничего человеческого. Он проклинал себя за то, что упрекал своих бывших подружек в вечной неудовлетворенности: он бы зарыдал от радости, если бы Саския проявила хоть долю того, что он принимал за исключительно женский изъян, поскольку воплощал сейчас мужской аналог неудовлетворенности.

Да, он был глубоко не удовлетворен этой связью. И возмущен тем, что кинезиологу большего и не нужно. А когда он начинал ей же жаловаться и она в конце концов говорила то, что он сам произносил тысячу раз в подобных случаях ("Наверное, нам пора остановиться"), он испытывал муки мученические.

"Пожинаешь то, что посеял", – думал он, и вместо утешения это рассуждение вгоняло его в еще большие терзания. Как ужасно оказалось любить! "В любви всегда один страдает, а другой скучает", – гласила поговорка. Он столько раз был тем, кто скучал, что теперь с ужасом открывал для себя противоположную роль. Он горько сожалел о скуке, той элегантной и приятной позе, столь далекой от унижения, в котором отныне существовал.

– Вам со мной скучно?

– Нет, ничего подобного.

"Естественно, она же малиновка. Хватит уже приписывать ей человеческие эмоции".

– А вы скучаете по мне, когда меня нет?

Глаза малиновки округлялись от удивления, что являлось ответом красноречивым и доводящим до отчаяния.

Сколько раз он советовал своим бывшим возлюбленным радоваться тому, что они имеют, вместо того чтобы сожалеть о том, чего у них нет. Угодив в собственные сети, он был сражен. "Какая странная судьба! Страстно увлеченный птицами с самого детства, теперь я сам влюбился в птицу, и это катастрофа".

Вместе с тем он не мог удержаться, чтобы не продолжить свою тактику обольщения. Когда она выполняла вместе с ним упражнения, призванные укрепить его спину, он пытался покорить ее беседой.

Он рассказал ей о своем докладе в Лиге защиты птиц. В присутствии самого Алена Бугрен-Дюбура и других почтенных ученых мужей он изложил основные тезисы своей диссертации об удоде хохлатом. Эта птица в изобилии водилась в Египте во времена фараонов, где ее странный вид вызывал разнотолки. Следовало ли видеть в ней врага сокола Гора? Была созвана комиссия из наимудрейших жрецов, дабы обсудить этот важный вопрос и со всей серьезностью решить, следует ли истребить птицу, чей головной убор напоминал пародию на короны царствующих особ. Именно в этот момент одно из худших бедствий Египта и обрушилось на страну. Полчища саранчи уничтожили добрую часть посевов и, без сомнения, прикончили бы и оставшееся, если бы не колонии удодов, которые, привлеченные лакомыми насекомыми, успели сожрать их.

С того момента иерархи радикально поменяли свое мнение касательно данной породы: если удод и носит тиару наподобие монархов, то совсем не случайно, а исключительно во славу царства. Эта птица спокон веков защищала фараонов, что и послужило основой благоденствия Верхнего и Нижнего Египта. Следовало ли возвысить удода до статуса божества? Нет, династической птицей уже был Гор, нельзя все смешивать в одну кучу и к тому же вызывать ревность соколов, без которых тоже не обойтись. Тогда удод хохлатый удостоился второй после обожествления колоссальной награды: он сделался иероглифом. Разумеется, изображавший его иероглиф обозначал не хохлатого удода – что было бы слишком просто, – а, в зависимости от контекста этого архисложного языка, "защиту" или же прилагательное "прожорливый", а еще не самое вежливое насмешливое прозвище заик, безусловно из-за звукоподражательного намека на его крик, который переводился как УПУПА.

Деодат закончил свою диссертацию неутешительным выводом относительно всех правителей, которые не изменились со времен фараонов: пока власти предержащие не усмотрят конкретной надобности спасти какую-нибудь породу птиц, они и пальцем не шевельнут. Можно сколько угодно надсаживать горло, произнося прекрасные, благородные и справедливые речи и пытаясь доказать, что любой вид нуждается в защите и сохранении независимо ни от какой пользы, которую он и не обязан приносить, – это останется гласом вопиющего в пустыне. С политиками следует говорить на их языке, иначе и не надейся, что будешь услышан. Именно это обстоятельство и спасло удода хохлатого. Нашествия саранчи оставались реальной угрозой, и этого было достаточно, чтобы власти пребывали в страхе.

– И вот, в свои двадцать пять лет я стал исполнительным директором парижского отделения Лиги защиты птиц.

– А что – в Париже есть удоды?

– Нет, но есть богатые додики, которых можно убедить сделать пожертвования в ЛЗП.

Ален Бугрен-Дюбур завел привычку появляться перед камерами в компании молодого человека, чья внешность шокировала, а красноречие пленяло умы. За короткое время Деодат обрел определенную известность. Он покорял всех, за исключением собственного кинезиолога.

Он злился на себя за подобные мысли. Она ничего ему не должна. И кстати, вела себя по отношению к нему вполне порядочно. Она никогда ничего ему не обещала. Честно встречала его улыбкой и с такой же улыбкой прощалась.

– Я видел портрет Саскии кисти Рембрандта, она не так прелестна, как вы, – заметил он как-то вечером.

– Вкусы переменились. Я темноволосая, высокая и худая: в те времена меня сочли бы уродливой.

– Нет никаких оснований утверждать, что Рембрандт любил свою жену.

– Как вообще можно утверждать, что кто-то любит жену? Или знать это?

Деодат мог бы углубиться в тему. Но решил остановиться на этом загадочном высказывании: он мог трактовать его, как ему заблагорассудится.

– Почему мне не сделали операцию? Ведь теперь, кажется, горбатых детей оперируют?

– Вам было пятнадцать лет, когда поставили диагноз. Для операции слишком поздно. Да и ваш кифоз был довольно легким. Вот и лечение выбрали легкое, и его достаточно.

– Восемь лет корсета, а потом вы: я бы не назвал это лечение легким.

Она засмеялась:

– И что хуже? Корсет или я?

– Вы. Корсет я мог снимать на ночь. А вас я ночью чувствую острее всего.

– Если вы меня чувствуете, уже не так плохо.

– Я вас чувствую – это значит, что мне вас не хватает.

– Ощущать потребность и знать, что она будет удовлетворена, – это же хорошо.

– Она никогда не бывает удовлетворена.

– Вы слишком много жалуетесь. Не так уж вы несчастны.

Он решил, что не следует настаивать. Она вполне может лишить его своих милостей. Ему было недостаточно заниматься с ней любовью. Но лишиться этого было бы в тысячу раз хуже. Он даже не осмеливался задать ужасный вопрос, который неотступно его преследовал: а что будет, когда курс лечения закончится? Слишком уж боялся ответа, который нетрудно было предвидеть.

А пока что он смаковал то, что она ему давала, со страстной тоской неразделенной любви. Как ни странно, он предпочитал не те моменты, когда они занимались любовью, а те, когда она во время упражнений прикасалась к его спине, чтобы заставить остановиться, дать указание или проверить. Однажды, желая подбодрить изнемогающего пациента, она взяла его за руку: его пронзила волна удовольствия столь острого, что он постарался его скрыть, не умея найти ему достойное выражение.

Когда Саския бывала довольна движением, выполненным как следует, она говорила своим мягким голосом:

– Хорошо. Очень хорошо.

И Деодат испытывал доселе неизвестную радость – радость ребенка, на которого фея смотрит без отвращения, не обращая внимания на его уродливость и на то, что о нем думают; он осознавал, что эта женщина воздает ему должное, и его сердце переполнялось благодарностью к ней.

В тщетной надежде, что она расскажет ему, как провела выходные, он описывал свои собственные:

– Я никогда не принимаю участия в экспедициях по birdwatching, которые организует ЛЗП. Я люблю наблюдать за птицами в одиночестве. Оказаться запертым в палатке с другими человеческими существами и выслушивать их комментарии о синице-ремезе – это не для меня.

– Вы редко выезжаете из Парижа?

– Меня восхищают парижские птицы. И мне не важно, что здесь не так уж много разновидностей. Если действительно любишь воробьев, то начинаешь различать их индивидуальные особенности. И уже видишь не просто птичек, а Шарля, Максима или Жозефину. Их изобретательное презрение к человеческой породе меня завораживает. Они ничего не знают о наших нравах, но пользуются нашими крошками и частицами. Настоящий парижанин – это воробей, а вовсе не праздношатающийся брюзга. Хотите любить Париж? Забудьте про человека, смотрите только на существа, которые порхают с ветки на ветку и скачут вприпрыжку. Иногда я целые выходные не свожу глаз с одной-единственной воробьихи, которая живет в саду священника собора Нотр-Дам.

– Она должна была вас заметить.

– Это вряд ли. Может статься, что истинная благодать – это казаться совсем незначительным для того, за кем наблюдаешь.

Это "может статься" скрывало целый мир недомолвок, которые так и остались невысказанными.

Однажды вечером, пока они оба одевались, Саския посмотрела на него долгим взглядом. В момент ухода она сказала, что это был их последний сеанс.

– Вам следует продолжать делать двадцатиминутные упражнения каждый день.

Огорошенный, Деодат с трудом выдавил:

– Так я вас больше не увижу?

– Восстановительный курс окончен.

– Но я же не выздоровел! Я не могу жить без вас!

Она вздохнула, ласково взяла его за руку и сказала:

– Если уж вы будете пренебрегать упражнениями, делайте хоть одно, самое элементарное: то, где вы упираетесь ладонями в стену и наклоняетесь вперед, держа спину прямо. Это простенькое движение может вас спасти.

На улице она погладила его по щеке, повернулась и ушла. Застыв на месте, Деодат простоял целую вечность.

Добравшись в конце концов до дому, он рухнул. "Восемь лет корсета, два года интенсивной кинезитерапии, все для того, чтобы я держался прямо, – и в финале я даже на ногах не стою!"

Он схватил большой альбом Рембрандта, который держал у изголовья, и начал лихорадочно листать его в поисках разгадки, которая могла бы его спасти. Увы, с каждой новой страницей красота неумолимо ускользала. Внезапно ему в голову пришел вопрос, который он должен был задать себе еще два года назад: "А этот чертов голландец писал птиц?"

Он не знал, была ли подборка в его альбоме исчерпывающей, но обнаружил там одного-единственного представителя пернатых: на этюде к картине, который назывался "Восточная голова с райской птицей". И птица, лежащая перед безразличным восточным человеком, была мертва. "Вот что могло бы пролить для меня свет", – сказал он себе, плача.

Если бы порода птицы не была обозначена в названии, он не сумел бы определить маленький трупик как райскую птицу. "Наверное, сорокопут" или, скорее, какая-нибудь адская птица. По крайней мере, Рембрандту хоть раз пришло в голову написать птицу. Деодат всегда поражался тому, какое количество художников вообще никогда не обращались к образу птицы. Он прекрасно понимал, что не все должны разделять его увлечение. И однако, птицы были единственными представителями животного мира, с которыми люди сталкивались ежедневно, достаточно поднять глаза к небу, и ты увидишь хоть одну. Не писать птиц было ограничением столь же абсурдным, как никогда не писать небо.

Он называл это явление неблагодарностью Ласко. Шедевры знаменитой пещеры изображают замечательных животных: зубров, бизонов, лошадей, но напрасно искать там оленей или самых распространенных птиц, а когда ты их наконец обнаруживаешь, то оказывается, что они нарисованы столь же схематично, что и наименее интересное из созданий, человек. Искусству присуще естественное стремление обращаться в первую очередь к чему-то необыкновенному.

Назад Дальше