– Ты видел, Серьёза в черном, – сказала Александра мужу.
– Я заметил.
– Ей очень идет, ты не находишь?
– Возможно.
Графиня взяла с подноса два бокала шампанского и передала один графу.
– Выпьем за успех этой garden-party, – провозгласила она.
Они выпили.
– Это же Лоран-Перье "Великий век"! – воскликнула Александра.
– Ты разбираешься в винах, любовь моя.
– Это безумие, дорогой. Я думала, мы бедны.
– Именно.
– Понятно.
Гости рассыпались по саду с гармонией, которую трудно было приписать случаю. Невиль узнавал симптомы удавшегося приема: каждый превосходил себя. Заботясь о красоте целого, все выказывали лучшее, на что были способны: их движения тяготели друг к другу, речи были легки и изящны, как стихотворение в прозе. Никто не выпячивал себя, и даже самым робким стала доступна форма жизни.
"Как отрадно это зрелище моим глазам, моим ушам, моему сердцу! – думал про себя хозяин. – И подумать только, что я разрушу это совершенство! Ведь я убью не только свою дочь, я положу конец этому миру. Я последний представитель допотопной галантности, дивного искусства быть вместе. После меня останутся лишь светские условности".
Он созерцал свое творение с гордостью и любовью, как вдруг увидел среди гостей Серьёзу с замкнутым лицом. Он сердцем обратился к ней: "Все счастливы в этом доме, все наслаждаются праздником, тебе бы просто быть здесь, но нет, тебе этого недостаточно, ты хочешь страдать, и твое страдание должно перечеркнуть все остальное".
Гостей пригласили вглубь сада на концерт.
Певица объявила, что споет Lied из сборника Шуберта "Лебединая песня".
– Они были написаны для тенора, но не впервые их исполняет сопрано.
Анри незаметно удалился. Он поднялся в башню, туда, где прятал ружье. Из окна он посмотрел на гостей, которые слушали певицу.
""Лебединая песня", – подумал он. – Верный выбор". Он был слишком далеко, чтобы слышать пение и даже различать лица, но чувствовал, что слушатели воспарили.
"Эта юная Понтуа не лишена таланта. А я-то испорчу всю музыку выстрелом из длинноствольного карабина!" Граф приказал себе не думать и спустился к гостям.
Он прошел вглубь сада, не пытаясь спрятать охотничье ружье. Никто не обратил на него внимания. Когда он подошел к группе, Паскалина Понтуа как раз запела "Серенаду". Гости были совершенно очарованы.
"Я выстрелю, когда кончится "Серенада"", – решил он, подходя к дочери. Та сунула ему в руку клочок бумаги. Он прочел: "Не убивай меня. Я передумала".
Он не мог сдержать охватившего его безмерного гнева: "Неужели она думает, что, зайдя так далеко, я еще могу ее пощадить? И она ведь предупреждала меня, чтобы я не обращал внимания, если она откажется в последнюю секунду. Придется, придется!"
Вокруг него слушатели трепетали в унисон строкам "Серенады". Анри единственный впитывал эту пронзительную нежность, чтобы преобразить ее в неистовую ярость. Он посмотрел на лицо Серьёзы: та плакала.
"Слишком поздно для слез, девочка. Когда умолкнет музыка, я это сделаю".
Анри был в ярости, сравнимой с той, что охватила английского генерала, обнаружившего в финале фильма "Мост через реку Квай", что коммандос из его лагеря готовятся взорвать мост, который японские солдаты заставили их построить: он дорожил этим кошмаром, столько ему стоившим.
Когда песня кончилась, Серьёза взяла его за руку и отвела в сторонку:
– Я больше не хочу умирать.
– Мне это все равно. Ты взяла с меня клятву, что я не стану слушать твоих протестов. Придется.
– Это музыка. Она меня потрясла.
– Дурочка, разве ты никогда в жизни не слушала музыку?
– Не эту. Это же Шуберт. Сколько времени я хочу испытать хоть какую-нибудь эмоцию! Посмотри на меня: теперь я чувствую, даже слишком!
– У тебя чувствования? Еще одна причина тебя истребить!
Она засмеялась сквозь слезы:
– Папа, проклятие пало. Как будто голос сопрано разбил панцирь, в который было заковано мое сердце.
– Мне плевать. Есть контракт, и я должен его исполнить.
Он вскинул ружье и прицелился в голову своей дочери.
– Нет, не надо ломать себе жизнь убийством, я хочу жить!
– Ты гадкая, злая девчонка, невыносимый флюгер. Почему я должен тебя пожалеть?
– Потому что теперь я счастлива.
– Мне это все равно. Я умру виновным, как все. Предсказание должно исполниться.
– Брось, папа, это предсказание – вздор!
– Вчера ты говорила другое.
– Я старалась тебя убедить, но посуди сам, как верить кумушке, которая еще и добавляет, что после убийства все будет хорошо?
– Вот в это я не верю. Она это сказала, жалея меня, из вежливости.
– Из вежливости! Эта гадалка нарушила сам принцип всякого предсказания: нельзя ничего предсказывать человеку, который вас об этом не просил!
– Я все равно хочу тебя убить! Ты испортила мою garden-party!
– Ты шутишь? Она никогда не была столь удачной. Гости в восторге.
– А я нет. Вот уже три дня я в аду из-за тебя.
– Наверно, так было надо, чтобы спасти меня.
– Гадкая маленькая эгоистка!
– Ты прав. Не убьешь же ты меня за это.
– В любом достойном романе, если упомянуто ружье, оно должно выстрелить.
Серьёза вырвала карабин из рук отца и бросила в пруд.
– Вопрос решен, – сказала она. – Я возвращаюсь слушать музыку.
Анри застыл на месте, ошеломленно глядя туда, где вода поглотила длинноствольный карабин двадцать второго калибра, и попытался понять, из какого кошмара он вынырнул, но так и не смог.
Наконец он вернулся в сад, где заканчивался концерт. Паскалине Понтуа устроили овацию. Серьёза заходилась от рыданий.
"До чего смешна эта девчонка, – думал оторопевший граф. – Это все молодость, она пройдет, надо полагать".
Невиль заметил, что одной из официанток стало дурно и она пошатнулась. Он подбежал, чтобы взять у нее поднос, уставленный фужерами с шампанским, хотел поставить его на стол, но по пути споткнулся; поднос взлетел вверх и приземлился прямо на затылок мадам ван Зоттерньен, сломав ей шейные позвонки. Она умерла на месте.
Все присутствующие засвидетельствовали, что это был несчастный случай. Мадам ван Зоттерньен была старой вдовой, скупой и сварливой, никто ее терпеть не мог.
Когда огласили ее завещание, выяснилось, что она оставила все свое состояние, и притом немалое, Анри Невилю, к которому всю жизнь пылала страстью, смехотворной и, к счастью, тайной.
Благодаря этим свалившимся с неба миллионам необходимость продажи замка отпала сама собой. В настоящий момент начали ремонтировать крышу.
Рике с Хохолком
Впервые забеременев в сорок восемь лет, Энида воспринимала грядущие роды, как иные – русскую рулетку. И однако, ее радовала эта беременность, которую она ждала так долго. Когда она узнала о своем положении, то была уже на шестом месяце.
– Но как же так, мадам, ведь у вас больше не было месячных! – удивился врач.
– В моем возрасте мне это показалось нормальным.
– А тошнота, усталость?
– Я привыкла, что чувствую себя не очень хорошо.
Доктор был вынужден признать, что ее слегка округлившийся живот едва ли мог навести на подозрения. Энида принадлежала к породе женщин столь маленьких и хрупких, что они никогда не выглядят настоящими женщинами и в один прекрасный момент внезапно из подростков превращаются в стареньких девочек.
Тем утром в больнице Энида здорово перетрусила. Она чувствовала, что надвигается катастрофа, перед которой она бессильна. Муж держал ее за руку.
– У меня не получится, – сказала она.
– Все пройдет просто замечательно, – заверил он.
Но вовсе так не думал. За все время беременности Энида не набрала ни грамма. Ее убеждали, что младенец живет в ее животе. Приходилось напрячь воображение, чтобы в это поверить.
Врач заявил, что сделает кесарево. Это представлялось единственным выходом. Супруги почувствовали себя спокойнее.
Уже определили, что будет мальчик. Энида считала его даром богов и собиралась назвать Деодатом.
– Почему бы не Теодором? Смысл тот же, – предложил муж.
– Лучшие мужчины в мире носят имена, которые заканчиваются на "ат", – ответила она.
Онорату оставалось лишь улыбнуться.
Когда родители увидели ребенка, их мир перевернулся. Новорожденный походил на старичка: весь сморщенный, с едва приоткрытыми глазами и впалым ртом – он был отвратителен.
Ошеломленная Энида с трудом обрела голос, чтобы спросить доктора, нормален ли ее сын.
– Он абсолютно здоров, мадам.
– Почему он весь в морщинах?
– Небольшое обезвоживание. Это быстро пройдет.
– Он такой маленький, такой худой!
– Похож на свою мать, мадам.
– Но, доктор, он ведь ужасен.
– Знаете, никто не осмеливается это сказать, но младенцы почти всегда уродливы. Могу вас заверить, что ваш производит на меня самое благоприятное впечатление.
Оставшись наедине с ребенком, Онорат и Энида смирились и приняли решение любить его.
– Может, лучше назвать его Рике с Хохолком? – робко предложила она.
– Нет. Деодат звучит отлично, – возразил новоиспеченный отец, мужественно улыбаясь.
К счастью, родственников и друзей у них было немного. И тем не менее им пришлось выдержать нашествие нескольких визитеров, чья вежливость не могла скрыть растерянности. Энида вглядывалась в лица тех, кто впервые видел ее малыша; всякий раз она подмечала дрожь отвращения и страдала от этого. После душераздирающего молчания гости отпускали комментарии разной степени бестактности: "Вылитый его прадедушка на смертном одре". Или: "Ну и личико! Впрочем, для парня это не так важно".
Побила рекорд злобная тетя Эпзиба:
– Бедняжка Энида, ты уже оправилась?
– Да. Кесарево прошло хорошо.
– Да нет, я хотела сказать: ты уже оправилась, оттого что у тебя такой мерзкий ребенок?
Родители сдались; вернувшись домой из клиники, они заперлись на все замки.
– Дорогой, – сказала Энида Онорату, – поклянись, что мы больше не будем никого принимать.
– Клянусь, любовь моя.
– Надеюсь, желчь и злословие всех этих людей не задели Деодата. Знаешь, он такой милый. Попытался сосать мою грудь, а когда понял, что у него не получается, то улыбнулся мне, словно хотел сказать, что это не так уж и важно.
"Она сходит с ума", – подумал отец. Энида всегда отличалась крайней хрупкостью, как физически, так и психически. В пятнадцать лет ее отчислили из балетной школы парижской Оперы по причине, еще невиданной в этом почтенном заведении: избыточная худоба. "Мы и не думали, что такое возможно", – заключила экзаменаторша.
Поскольку росту в девочке было всего метр пятьдесят, карьера манекенщицы ей не светила. Хорошо хоть ей выдали аттестат. Главной причиной, по которой преподаватели смилостивились, было то, что ей прочили будущее звезды балета.
Энида не осмелилась признаться домашним в своем провале и каждое утро приходила к Опере, усаживалась на ступени лестницы и оставалась там до самого вечера. Именно на этих ступенях Онорат, который в то время был в столовой балетной школы помощником повара, и приметил ее. Семнадцатилетний паренек, округлый и телом, и умом, безумно влюбился в щуплую девчушку.
– Мог бы найти кого-нибудь получше, чем кандидатку в самоубийцы, – сказала она ему.
– Выходи за меня.
– Какая из меня жена – я вешу всего ничего.
– Ничего, вдвоем будет то, что надо.
Раз уж никакая иная судьба ей не светила, девушка в конце концов согласилась. В сфере бракосочетания еще действовал Кодекс Наполеона: для женщин минимальный возраст для вступления в брак составлял пятнадцать лет, для мужчин – восемнадцать. Выждав год, они поженились в церкви Святого Августина.
Они были очень счастливы. Энида, к собственному удивлению, вскоре обнаружила, что по уши влюбилась в склонного к полноте парня. Его непоколебимая доброжелательность и терпение произвели на нее должное впечатление. Он быстро продвигался по служебной лестнице и вскоре стал шеф-поваром столовой балетной школы. Будущие балерины постоянно прибегали к нему с требованием класть меньше масла и сливок в блюда, хотя Онорат божился, что уже давно вообще не покупает этих ингредиентов.
– А почему тогда ваша стряпня такая вкусная? – возмущались юные танцовщицы.
– Потому что я готовлю с любовью.
– Оказывается, от любви толстеют? Вы вон какой круглый!
– Я такой от природы. Но гляньте на мою жену, и поймете, что от любви худеют.
Аргумент походил на правду – Энида всегда была сама грация. Тем самым он успокаивал "крысок" – такое прозвище издавна закрепилось за ученицами балетной школы и кордебалетом, – и те проникались доверием к своему кормильцу.
Более тридцати лет протекли в счастье столь полном, что влюбленные и не заметили, как прошло время. Супруга часто печалилась, что у них нет детей. Онорат утешал ее, говоря: "Мы сами свои дети".
В сущности, они и жили как дитятки малые; покинув свои кухонные владения, Онорат тотчас устремлялся к жене. Вместе они играли в белот или в "лошадок", старательно передвигая фишки по полю. Когда в саду Тюильри открывалась ярмарка, они пропадали там часами. Чаще всего в тире, хотя оба были самыми бездарными стрелками, каких только видел свет. Когда их начинало подташнивать оттого, что они слишком долго крутились на большом колесе и съели слишком много сахарной ваты, они пешком, держась за руки, возвращались к Опере.
Энида была слаба здоровьем, да оно бы ей и не пригодилось. Ее болезни были взаправдашними, но не слишком серьезными. Онорат обращался с ней как с маленькой девочкой: приносил в постель поднос с тостами, черничным желе и слабозаваренным чаем. Потом раздевался и ложился рядом, прижимая ее к себе. Его губчатое тело вбирало в себя испарину жара или миазмы кашля. Из окна своей спальни под самой крышей Оперы они смотрели на Париж, который только для них не изменился со времен Жана Кокто. Не всем выпадает благодать разделить образ жизни ужасных детей.
Рождение Деодата обернулось жестким приземлением. Ничего не попишешь, пришлось и им примкнуть к той разновидности взрослых, которую называют родителями. То обстоятельство, что сами они оставались детьми куда дольше обычного, превратилось в серьезную помеху: они сохранили привычку просыпаться утром с мыслью о том, чего им сейчас больше всего хочется. Онорат всегда первым вспоминал о ребенке и вскрикивал: "Малыш!"
Осознавая, какое он доставляет разочарование, младенец с самого начала вел себя очень сдержанно. Никто не слышал, чтобы он плакал. Даже проголодавшись, он терпеливо ждал свою бутылочку, которую высасывал с жадным мистическим экстазом. Поскольку Эниде трудно было скрыть ужас, который ей внушало его лицо, он очень скоро научился улыбаться.
Она преисполнилась признательности и полюбила его. Любовь была тем сильнее, что она всерьез опасалась, что так и не сумеет ею проникнуться. Было ясно: Деодат в полной мере почувствовал, что она испытывает отвращение, и помог ей преодолеть его.
– Наш сын умен, – возгласила она.
И была права: их чадо было наделено той высшей формой ума, которую следовало бы назвать "проникновением в другого". Классический ум редко наделен этим достоинством, сравнимым с талантом к языкам: те, кто им обладает, знают, что каждая личность суть специфический язык, который можно выучить, если вслушиваться всем сердцем и чувствами. Отчасти поэтому его следует отнести к интеллектуальной сфере: речь идет о понимании и знании. Умники, не усвоившие именно такой подход к окружающим, превратятся, в этимологическом значении слова, в идиотов: то есть в существа, сконцентрированные на самих себе. Время, в которое мы живем, изобилует такими умными идиотами, глядя на которых общество горько сожалеет о славных дурнях былых времен.
Любому уму также присуща способность к приспособлению. Деодат был вынужден улещивать свое окружение, не слишком склонное доброжелательно относиться к мерзким вывертам природы. Впрочем, не стоит заблуждаться: Энида и Онорат были хорошими людьми. Истина проста: любой способен восстать против уродства, тем более в собственном потомстве. Как перенести, что мгновение любви породило безобразное существо, лицезрение которого – постоянный шок, и привыкнуть к этому невозможно? Как смириться с тем, что счастливый союз произвел столь гротескную физиономию? Подобный абсурд можно списать только на несчастный случай.
Еще не достигнув пресловутой "стадии зеркала", ребенок уже знал, что он очень гадок. Он читал это в выражении глаз матери, почти в каждом благодушном взгляде отца. Он знал это тем более твердо, что его уродство не исходило от родителей: он не унаследовал его ни от прелестной мамы, ни от толстощекого папы – невыносимый парадокс, который Энида сформулировала следующим образом: "Дорогой, в твои пятьдесят ты выглядишь куда большим младенцем, чем наш бедный малыш". С уст Эниды часто слетало "бедный малыш".
Все младенцы одиноки, а этот был еще более одинок, чем прочие, предоставленный самому себе в колыбельке, которая была для него вселенной. Он любил одиночество: в обществе самого себя он был избавлен от жалостливых замечаний и мог полностью отдаться пьянящему исследованию своего мозга. Ему открывались пейзажи столь грандиозные и прекрасные, что он очень рано познал восторг благородных порывов. Там он мог свободно передвигаться, менять точку обзора и слушать звук, иногда исходящий из бесконечности.