Желтое воскресенье - Олег Мальцев 6 стр.


Теперь он твердо знал, что с ним ничего не случится и жизнь будет продолжаться долго. Но острое сожаление вновь кольнуло грудь, когда он понял, что этот огромный, полновесный, счастливый день - самый счастливый в непрерывной череде дней его жизни - больше не повторится, как не повторится и весь окружающий мир, будь то растущее дерево, сердитая жена Машута, вязкий, шмелиный полет ветра, слепящий диск утреннего солнца на вершине зеленой сопки, его молодые помощники-друзья или взволнованная тяжесть дня и ночи, уравновешенная тьмой и светом…

В утренней мгле усталое лицо Громоткова светилось морозно-бело; он стыдливо прижался к мягкой подушке, взволнованно задохнувшись ее теплом, а потом, сильно разозлись на минутную слабость, пружинистыми ударами смял ее в бесформенный ком.

Полет металлиста Лобова

Спящему все едино: военный он или токарь, женат или холост, лишь бы сон был счастливый - о часах или яблоках.

А как прекрасно яблоко во сне, в тот пчелиный и тонкий день, когда реальность и призрачность мира лежат на ребячьей ладони в виде пунцового плода! И трава здесь густая и блесткая от крупного дождя и солнца. Яблоко ударилось о землю глухо, как ядро…

Лобов проснулся необычно, от внутреннего толчка. И, как водится, глазами в потолок. А там нынче пусто.

Вспоминая, потер висок: "Что же вчера было?"

Спелый арбуз и книга.

Однако по порядку: перед сном ели с сыном арбуз и тут же книгу читали. Арбуз съеден. Книга на столе лежит, без обложки.

И вот что узнали: как голова по науке сама живет или как человеку новое обличье обстряпали. И техника того дела имеется: например, выпей полосатые таблетки, соленые на вкус, а через месяц-другой (время по книжке не указано) новая внешность готова.

Но дороже и ближе всего остался в сознании образ воздуха и летящего в нем человека, да и не человека вовсе, но духом поднятого до небес Ариэля!

Как это? Где это? Пойди разберись!

Помнится, перед сном было спрошено:

- Папка, а ты сможешь?

- Конечно - да!

Воспоминание о вчерашнем вновь пробудило тьму неизбывных мыслей. Одна, особенно неловкая, будто заноза, до сих пор торчит: "Как же это я оплошал?.."

Но вскоре возникла другая, шальная и веселая: "Может, и впрямь слетать, а?!"

"Куда тебе, Лобов! Погляди, лицо серое, мятое, словно бумажка".

Оттого и вздохнул горько: "Да, видно, пора, сорок лет!"

Вспоминать больше нечего, на работу пора. Быстро обулся, ногу в штанину продел, задумался, так и остался стоять с одной штаниной. На сына глянул, подумал с гордостью: "Молоток, раз до Ариэлевой силы дотянуться хочет!"

Разбудил привычно:

- Вставай, мой курносый портрет, за азбуку пора!

Сын потянулся, как кошка, когда глаза приоткрыл - оказались зелеными.

- Папка, ты нынче как, трезвый придешь? Или задержишься с авансу?

- Мал еще отца-то учить, других хватает.

- Да я к тому, не забыл ли чего?

- Ах, это? - протянул Лобов. - Что же, это можно, это можно…

А сам с тревогой подумал: "Вот чертенок, запомнил-таки Ариэля!"

Расстроился, на кухню пошел, на столе тяжелую кружку двинул, не рассчитал, молоко пролил. Смотрел злорадно, как белый ручеек книгу гложет.

"Так тебе и надо".

Однако обтер бережно и на край положил, а мокрую тряпку - в угол.

Сквозь дальнюю дверь ситцевая занавеска зашевелилась. Подумал про себя: "Либо мать, либо кошка". Но тут же голос - мать!

- Ы… Ы… ырод непутевый, когда, наконец, нажрешься? Где кофту дел белую? Пропил, что ли?

Виновато поплелся туда.

- Это я от злости на тебя, не хочу, чтобы о грустном думала. Матери живут долго, на них земля держится.

Старуха сердито прервала:

- Да будет чепуху-то молоть: "долго, долго", идеалист проклятый! Вот Маринку недавно снесли в музыке и цветах. Тоже матерью была, а теперь вот что осталось - одна химия.

Но и с неожиданной радостью под конец как бы уточнила:

- Говорят, платье новое, черное, туфли ненадеванные, "Скороход", платочек на голове в горошек черный. А ты непутевый!

Лобов принужденно засмеялся:

- Ты у меня симпатичная, у тебя волос еще не седой, живи с нами еще четыреста лет, а я тебе всю получку отдам и пить брошу, ей-ей.

- Эх, Николенька, разве дело во мне? Я-то что, с радостью! Пожить мне с вами годочков пять, будущую невестку повидать, внука-гакушку понянчить, а там и на боковую можно… А ты вот и за этим-то не смотришь, - добавила она уже сердито. - Видела вчера, как глазенки засветились от Риэля твово, прости господи, больно хорош-то человек, добрый, по ночам все летает, летает…

"Значит, не спала мать, все видела и слышала".

Лобов глянул в ее красные, страдающие глаза, на морщинистое лицо, и острая, как нож, жалость подрезала сердце.

Недавно Лобов слышал по радио рассказ и теперь снова вспомнил его.

"Где-то на краю земли родится страстная рыба горбуша. Весь рыбий век мыкается она по чужим водам. И лишь в конце жизни, став дряхлой, возвращается в родной ручеек и умирает там, отдав последние силы борьбе и потомству. Так и мать моя, как рыба горбуша", - горько подумал Лобов и ткнулся мокрым носом ей в руку.

Эта рыба еще держалась в лобовском воображении, питаясь добрыми соками его сердца. А сам он, пронизанный жалостью к больной матери, чувствовал такую душевную тяжесть и тоску, словно век бродил по свету без отдыха.

От дому до работы Лобову далеко, город на горах, пока доберешься - полчаса пройдет. Сколько помнится, маршрут всегда один: сначала влево, от своей "деревяшки" к большому мохнатому камню, здесь вальсовый круг, вдоль овражка, потом вниз, к таким же "деревяшкам", как и лобовский дом, и только потом выход на Полярные Зори к магазину с чем-то цветастым в витринах.

Но сегодня быстрее, чем всегда, бежит время и неостановимо скачет тропинка - скок, скок, с камня на камень, звонкая, крутая, веселая, местами пыльная и глухая.

Внизу Лобов тяжело перевел дух.

"Что это я? Будто молодой козел, скачу?" - И протер рукавом взмокший лоб.

Его недовольство было случайным, неосознанным. Видимо, оттого, что раньше, спускаясь, Лобов всегда видел залив, даже не сам залив, а что-то близкое, связанное с ним: грузные танкеры, рудовозы с темно-зелеными бортами, мелко скользящие буксиры.

Теперь же залив исчез: ни кораблей, ни движения, ни звуков. Все замерло, застыло… И застыла узкая свинцовая полоса, даже отдаленно не похожая на пропавшую воду.

Целый месяц в жарком июньском небе держалось солнце, вот и теперь оно стояло над лобовской головой, словно ослепительный золотой шар.

К ограде завода подходил медленно, затягиваясь, как сигаретой, последними минутами удовольствия. У проходной кивнул усатой бабе, знакомой давно, смешной и важной от тугой портупеи. Баба была старше Лобова лет на пять-шесть. И некогда, в молодости, Лобов имел на нее виды, тогда она была хороша. Но теперь, встречаясь и второпях здороваясь, Лобов опускал глаза с чувством непонятной вины. Он и теперь с опаской глянул на ее внушительную спину и со страхом представил ее у себя дома в качестве близкого человека.

"Не жена, а памятник обжорству!" - И с облегчением улыбнулся нынешнему исходу дела.

Одновременно давняя, забытая вина перед умершей рано женой шевельнулась в лобовском сознании. Он вспомнил Нину ясно: как однажды купались в холодной Туломе и Нина сушилась на ветру, молодая и сочная, как весна.

И по цеху шел с таким же настроением, как бы в двух измерениях времени: нынешнее и прошлое соединилось в одной точке сознания, словно он был молодой веткой старого дерева. А запах масла и каленой стружки уже врывался в его легкие. Когда запустил станок, настроение переменилось. Стружка бежала гладко, ровно, словно струйка горячего металла, она и на ощупь была горячей. Когда ее собиралось много, Лобов брал щетку и сметал сизые дымящиеся кольца вниз, в овальное отверстие станины. Но бывали минуты, когда Лобов отдыхал, и тогда тонкое, певучее вращение станка затихало. Он брал в руки упругие кольца и с удовольствием переминал их в жестких пальцах, потому что ощущение металла создавало иллюзию жизненной прочности.

Лобов любил металл, как истый художник. На глаз мог определить содержание углерода в стали, отжечь медь, а потом вновь закалить ее, мог сделать любую прочную вещь: красивую ручку, например, или набор ножей, зажигалку, но лучше всего получались моряцкие сувениры - эбонитовая яхта с выпуклыми металлическими парусами и тонкой светящейся иглой бушприта.

Лобов ощутил тишину, ватную, слепую. И в этой тишине почувствовал разрыв собственной мысли. Он заметил в руках ключ, и тот в чистой и ясной прозе подсказал ему сменщика Ваську-Дугаша, бывшего ученика.

Вот ведь как в жизни бывает: только подумал, а он и сам идет, напористо, широко, словно бык на арене.

"Самостоятельный парень, теперь подальше не пошлешь, - сердито подумал Лобов. - Комсомольский секретарь!"

- Чего это ты, Дугаш, домой не пошел, а? Все дела? - И с улыбкой добавил: - Наверное, устал с нами, сорокотами, воевать? А? Не надоело?!

- Не надоело, дядь Коля, тип человека познаю, так сказать - гимнастика ума. Взять, например, тебя, - снаружи ты белый, а внутри черный. Отчего это, а?!

- От старости, Дугаш, от старости, вон у тебя кровь кипит, так вся морда в прыщах, а из меня любовь вышла, зато и лицом бел.

- Вышла, говоришь? А отчего говорят, будто у тебя развязалась любовь к нашей фельдшерице? "У Лобова профиль римского воина". Во как!

"Вот дура", - мысленно обругал ее Лобов.

- Ну ладно, зачем пришел?

- Профсоюзный послал. Говорит: гони Лобова ко мне на ковер, а то я из него чихамбили сделаю.

Повернувшись круто, так же ушел - широко и сильно ступая.

Лобов плюнул вслед:

- Черт ржавый. Ну и племянничка воспитал на свою голову.

Но, глядя на молодую походку, с восхищением подумал: "Смелый, стервец, ничего не боится".

Потом встревожился: "Что-то сегодня будет?"

Профсоюзный Бондарев был невысок, вылитый Миклухо-Маклай, из одноименной картины, только что в кожаной куртке да галифе, потому и интерес вызвал, и в люди вышел. И всему виной борода.

Было время, к осени после рыбалки, зарос предельной черной растительностью, а друзья в шутку просят: "Не сбривай, Ваня, ты в ней на Миклухо-Маклая похож".

С трибуны выступал.

Сейчас председатель завкома Иван Алексеевич Бондарев стоял наклонно, твердо опираясь задом о крышку стола.

Он повернул голову и холодно брызнул очками:

- Чо, Лобов, опять забурился?! Сколько лет тебя знаю - и все напрасно. Не выйдет из тебя путного старикана. Погляди на себя! Ты пьянку творил? Творил. Дебоширство творил? Творил. Теперь и мать обидел.

- Откуда вы, Лексеич, все знаете?! - восхищенно прервал Лобов.

- У меня должность такая - все знать!

Лобов вздохнул глубоко:

- Это я, Лексеич, нарочно кофту спрятал, а то смотрит на нее не отрываясь - и все мысли о смерти. А тело у нее и душа как у девушки. Вот клапан в сердце барахлит, так я какой хоть клапан из нержавейки выточу, а Амосов вставит… Да што со старухи возьмешь, в школе не училась, культуры нет, вот и получается разлад в семейном коллективе.

- Ты мне зубы не заговаривай, знаю тебя, химика. Эх, Лобов, живешь ты, как йог, книг не читаешь, газет тоже. Чо в стране делается - не знаешь… Все мимо тебя. Смешной ты человек, Лобов.

Раньше, когда Лобова распекали, он стоял тихо, будто понурая лошадь, прилепится к косяку - и молчит. Теперь же с грубым разочарованием подумал, что слышал это не раз.

- Ну что ж, Лобов, сам свою дорожку выбрал, сам и расхлебывай, на профкоме разберемся. - И замахал руками, и открыл рот, похожий на дыню. - Ну что, например, твое худение означает, а?!

- А что означает, то и означает, - довольно пробурчал Лобов.

Вот неожиданная лобовская идея, так поразившая Ивана Алексеевича: "Желудок - двигатель прогресса! И разве ж не так? Кто совершал техническую и мировую революцию? Голодный! Кто изобретает необходимые машины, кто строит прекрасные, ажурные мосты? А кто сдвигает пласты человеческой породы и создает новый, невиданный материал? Голодный! Сытый, он всегда доволен собой, и ничего путного не создает, - худой злее сытого, оттого и работает горячо!"

И Лобов в доказательство сам голодал, худел. Показывая любопытным осиную талию, он говорил возбужденно:

- Я его, заразу, скоро к позвоночнику приращу!

Работал он с удвоенным остервенением, но, видимо, в расчеты вкралась ошибка, потому что Лобов свалился однажды прямо под станок.

Бондарев снова глянул на Лобова и подумал: "Хорошо, что производственной травмы не сделал".

Вслух же сказал:

- Однако жаль тебя, Лобов, мастер ты хоть куда, закваска рабочая есть, да нет в тебе практического полета мысли, что ли?!

Лобов загадочно прищурился.

- Как знать, как знать, Лексеич!

От неожиданного оборота Бондарев внутренне подскочил и грозно уставился:

- Ты еще чего удумал, махиндей, а?!

Но Лобов уже не слушал. В эту минуту Лобов окончательно решил: со старым завязал, ибо впереди небо!

Он был еще полон внутреннего огня, когда вернулся к станку, но что-то было уже потеряно, и работа не клеилась. Он остановил станок, наступила короткая тишина, и в этом неожиданном затишье Лобов явственно ощутил боль, длинную боль в сердце - предвестницу новых разочарований. Кто-то маленький и невидимый шептал одну и ту же фразу: "Шире меня нет, выше меня нет". Это был сигнал из пьяной жизни. Впредь, чтобы не поддаваться ей, Лобов повторял другую фразу, которая бы забила первую и не дала той утвердиться в сознании: "Папаху шить - не шубу шить, не шуточное дело. Папаху шить - не шубу шить, нужно шить умело".

Однако первая фраза была почему-то сильнее и постоянно брала над Лобовым верх. Тогда он плюнул на все и решил, что дело вовсе не в голове, а в сердце. Чтобы приглушить его ритм, Лобов, как делал это прежде, размахнулся кулаком и саданул себя по груди. Но необычная боль сидела крепко. Тогда он с тайной радостью решил: мол, хочешь не хочешь, а надо идти в лазарет. И странное дело, наступил покой.

Ливи встретила его в дверях - собиралась куда-то идти, но задержалась, внимательно глянула на Лобова.

- Вам что, плохо?!

- Бывает хорошо, бывает плохо - как когда, - однотонно ответил Лобов. - А вот сейчас, наверное, лица нет, и все из-за вас!

- Из-за меня?! - густые брови полезли вверх.

- Да вы и сами все знаете, - устало махнул Лобов.

Она подошла к нему близко.

- Не мучайте себя, Лобов, да и меня заодно. Я ведь тоже не деревянная. - И, сморщив резиновый носик, решительно приказала: - Раздевайтесь!

Сначала Лобов запротестовал, но затем смирился.

Когда снимал рабочую куртку, почувствовал, как что-то тяжелое ударилось в бедро. И тут же вспомнил - книга.

Ливи ощупала мышцы, постучала гулкую грудную клетку. Еще Лобов по приказу гонял воздух через легкие, приседал на корточках. Он звенел, как пустая банка, и очень удивлялся, что в нем так много пустого места. Последняя мысль очень обрадовала его, потому что имела отношение к будущему полету.

Закончив осмотр, Ливи протянула Лобову две таблетки.

- Одну выпейте сейчас, а вторую, солененькую, - через два часа.

Лобов, вспомнив что-то веселое, перебил:

- А с моей внешностью ничего не случится?

- Пейте, пейте, ничего не бойтесь!

- Вот и жаль, - сказал Лобов и пояснил: - Я обещал книгу и принес ее, в ней как раз эта чепуха с внешностью и описана, я только повторил своими словами. Но что любопытно! Здесь говорится об одном человеке. Как он сначала был одним, а затем другим…

- А вы так можете, Лобов? Для меня это очень важно! - И Ливи пристально глянула на него.

Лобов отвернулся.

Куда он глянул - висел плакат, на котором черный человек уже падал назад, а удар ослепительной молнии пронзал обугленное сердце.

"Не трогайте оголенные места!" - гласила надпись.

Лобов почему-то тянул с ответом, но молчать было нельзя, поэтому он отделался односложно:

- Конечно, да!

Она посмотрела на него издали, из глубины смоляных глаз, потом, ничего не сказав, быстро наклонила голову и подошла к столу.

- Посмотри, Коля, сколько у нас больных.

Они стояли теперь рядом, слегка касаясь друг друга. Лобов видел красную изломанную линию на графике, но думал о другом.

- Это грипп в прошлом году. А вот за такой же период нынешнего. Правда, здорово? - сказала она, весело тряхнув головой.

- Здорово! - ответил Лобов.

Лобов закрыл от внезапного света глаза. Солнце пронзило насквозь тонкие вздрагивающие веки. Розовые облака, теплый ветер, солнце - все это находилось в летении, сам Лобов наполнился этим чудо-движением. И еще ему казалось, что небо - огромная, глубокая раковина, а он, Лобов, ползет по краю этой раковины. Створки ее медленно закрываются, а маленький человечек - алая букашка - спешит наружу. И страх, радость, немое ожидание кончились, позади. И Лобов уже на свободе.

…Он представил весь путь от вершины до подножия сопки, до больших лохматых камней, где в густой зеленой траве будут стоять двое, и роса там, не по жаркому лету крупная и блесткая, медленно наполнит фарфоровые чашечки цветов. Возможно, он уйдет за кромку обрыва и там, стоя в глубине площадки, станет думать о технической стороне полета.

"Нужно быстро разбежаться и сильным толчком подняться вверх", - скажет он себе.

Он так и сделает. Подъемная сила упруго понесет его вверх, охватив плотным струящимся потоком. Это напомнит ему длинное затяжное падение, но он не упадет. Правда, в первые секунды полета возрастающее волнение собьет дыхание, но вскоре он начнет парить высоко и плавно, как опытная птица, используя восходящие потоки, умно расходуя энергию своего тела.

Внизу проплывут улицы, дома, люди, которые сверху окажутся маленькими черными букашками.

Он захочет крикнуть им, чтобы они внизу не боялись летящего в небе человека, но поймет, что его слова никто не услышит. "Все равно испугаются и побегут за милиционером", - решит про себя Лобов.

Он испытает свой аппарат на прочность, совершая круги за кругами над городом и заливом. Возможно, он забудется, осчастливленный, и начнет баловаться в полете, поворачивая крылья под разными углами к ветровому потоку, отчего его понесет то вверх, то вниз. А когда посмотрит на часы, то поймет, что летает слишком долго и пора опускаться на землю, за стол, ибо хочется есть.

На столе ноздреватый хлеб, за столом трое: слева - сын, справа - мать, а впереди - Ливи. Все ждут. И жареный картофель, так вкусно пахнущий, и бело-розовые дольки лука, такого сочного и сладкого, как мясо креветок.

Солнце уже прощалось, и плыли берега в дымном цвету, и дали стали синими, звонкими, льдистыми, когда наступил вечер.

В глубине заводского двора, у кирпичной стены, большая толпа, одинаково темно-зеленая - в робах. Она внутренне перемещалась, жужжала неясным гулом.

Издали кто-то призывно помахал рукой. Лобов подошел ближе. Он увидел свежеокрашенную в голубое доску, пахнущую едко не то скипидаром, не то сиккативом.

Назад Дальше