Убить Бобрыкина: История одного убийства - Александра Николаенко 16 стр.


Мать все мела. Он задремал. Полуденный и жуткий сон, какие часто в разговенье снятся, Шишину приснился. Приснилось, что лежит на дне коробки длинной, из таких, в какие лыжи прячут, с открытой крышкой, неподвижно, сложив покоем руки, с каменным лицом, с открытым левым глазом, и глазом этим, не мигая, смотрит в потолок.

"Мигнешь - умрешь!" - сказал Бобрыкин ненавистный, склоняясь над коробкой, и к носу Шишина поднес кулак и щелкнул. Шишин вздрогнул, заморгал…

Под потолком кружила муха, садилась на нос, лоб, перебирала скрещенные пальцы, расхаживала по щекам и, потирая лапки, на Шишина смотрела равнодушно пустыми мушьими глазами, вверх ногами ползала по потолку. Открыта форточка, и уличные смехи влетали в комнату, качая занавески, и, растворяясь, умолкали по углам. И больше в комнате углов казалось, чем четыре, а все были углы, углы, углы…

Мать в комнату вошла, метя подолом тусклым пыль с ковра, в седой овечьей шали, с большой подушкой белой на руках, и положив ее на стол, к столу спиной присела, сложив крестом ладони на перстнях.

"К кончине положить на стол подушку, Саша", - объяснила мать.

Спине все тяжелее было, Шишин повернулся на бок, на правый повернулся, выдохнул, вздохнул, но не вздохнулось.

- Полегче, Саша?

- Да…

- Ну, скоро отойдешь, - вздохнула мать, - на все Господня воля. Перекрестив, открыла требник, стала вслух читать. И все казалось Шишину, из-за коробки, не мать читает, а ворона, и было жутко, что заупокойной накаркает она беду ему…

"… Христе Иисусе, Господи и Вседержитель, тебе молюсь за сына Александра свояго. Не дай свершиться злу. Как каплями подобно дождевыми, злые, малые все дни его и лета, оскудеют, помалу исчезающее, помилуй Господи, прими раба твого… - читала мать. - Не осуди грехом его на вечные мученья, пощадью милуй яко благий есь, и есть греховен сын мой Александр от рожденья, как всякий в мир приходя есть. Велицей милостью своей его помилуй, и ясно блаже возложи венец от камня честна, зде на земле не будет вечного ему покоя, но увенчай его в небесном царствии своем. Помилуй и спаси… Аминь". Окончив, встала, коробку с Шишиным закрыла и ушла.

Проснувшись, Шишин к матери пошел, спросить, к чему ему коробка снилась.

- Ни к чему, - сказала мать и, требник отложив, смотрела в пол.

- Картонная была коробка…

- Весь день по лестнице коробки носят, переезжают черти, - объяснила мать. - Приснилось то, что видел - сон пустой.

- А если я в коробке? - немного успокоившись, припомнил он.

- В дому торчишь, как гвоздь в зобу, - сказала мать, - и сны такие видишь.

- Что ты по мне епитимию читала, требник, как сейчас, - косясь на мать с опаской, вспомнил Шишин.

- Отвяжись! - сказала мать.

"Живого отпела…" - с тоской подумал он и хмуро, с подозреньем посмотрел на мать.

- Иди, иди, - она с подушки снова требник подняла и, пополам переломив, поверх страниц смотрела так же хмуро, как хмуро Шишин на неё смотрел. - Иди, а ну! Смотри, до смерти зачитаю! - и Шишин в коридор пошел, там ухом прислонясь к двери, стоял и слушал, как переезжают. За дверью тихо было, как в гробу.

"Вот так придешь обратно с хлебом, - думал он, тихонько у двери скобля обивку, - а все возьмут и переедут. Все. Мать тоже переедет, если все. Но если все, тогда и Таня…" - и страшно было на душе у Шишина без Тани, как будто он не мог без Тани на душе.

И в вечер света в доме не зажгут, и окна выбьют, рамы со стекольными зубами к мусорным контейнерам снесут, и стулья, и столы, и радио, и граммофон, пластинки, стопки старых книг, журналов "Юность", "Огонек" и "Знамя"… Тряпьем горелым, осенью, газетным дымом больно станет пахнуть во дворе, скрипеть ночами будут старые качели, и ржавой карусели крылья землю будут задевать, скрести…

И стало страшно Шишину, что так и будет, если он из дома выйдет, и он решил не выходить из дома, на всякий случай, никогда не выходить.

- Кружи быстрей! - смеялась Таня, и в памяти бежал по кругу Шишин, толкая желтое железное крыло, и голова кружилась, оскользались ноги, и спицы карусели старой черной грязью обдавали от земли.

- В Австралию летим! Переезжаем! - кричала Таня. - В Баден-Баден! Прыгай на лету!

Он прыгнул, прыгнул на лету, упал. Крыло ударило по небу, в нем окно открылось. Упали облака на землю, превратились в лужи. В них отразилась черная луна.

"Где это, Баден- Баден?" - думал он.

- Саня, Саша… Саня… миленький, хороший, ты живой?

- Живой, - ответил он. - Где это, Баден-Баден?

- Там, - она сказала.

- Там? - удивился Шишин. - Я хочу с тобой….

Они прошли в окне, держась за руки. "Но этого не может быть, не может быть, не может", - подумал он, и ногти выскребали скрип в двериной коже, а лоб железный барабанил по замку.

- Кремень! Железный лоб! Я прикурю? - спросил из памяти Бобрыкин ненавистный, и чтоб проверить, можно ли из Шишина огня добиться, все чиркал, чиркал, чиркал спичками по лбу.

Он бросился назад. Потом вперед. "Через мой труп" - сказала мать, он взвыл и оттолкнул ее… И бросился и бросился, и бросился опять к окну, их не было уже в окне. "Куда без шапки, ирод?!" - кричала в спину мать - "Куда? Куда?..". А как же тот билет счастливый, на который он желанье загадал и съел, не сбылось? Подвело? Ступени, ящики почтовые и двор, забор… забор по кругу. Вот они!

- А вы куда?

- В кино, - сказала Таня.

- А можно с вами? - "Можно с вами, можно, можно с вами…"

- Нет.

- Всю дверь мне исцарапал, всю обивку, паразит проклятый! Руки оборву, - из спальни выходя, сказала мать. - Не знает черт, в какое место культи сунуть. В розетку сунь их, если некуда девать! - и Шишин спрятал руки, отошел, хотя царапины почти не видно было. Почти невидно было. Как внутри.

Мать плюнула, ушла на кухню, шаркая ногами. Он снова к двери подошел, глазок откинул. Но ничего в глазок не видно было, никого.

"Когда переезжают, - думал он, - выкидывают много. Можно что-то интересное у мусорных контейнеров найти для Тани". Но было страшно. Люди в синем не уйти могли, а затаиться где-нибудь. "И ждут", - подумал он.

- Добра-то сколько пошвыряли, паразиты! Саша, только посмотри…

Он к матери пошел на кухню, чтоб посмотреть, чего понашвыряли.

- Сходил бы, посмотрел, не выкинут ли табурет? Нам табуретку нужно, третья без ноги.

- Четвертая есть на балконе, - вспомнил он.

- Есть - есть не просит. Все ты табуретки мне перекалечил, не напасешься табуреток, ну, иди!

Он сдел с крючка собачью шапку, но все не шел, стоял, вертел на пальце стертую подкладку: куда покажет левым ухом шапка, туда, или куда…

- Сороковины ждешь? Дождешься! Табуретку из-под носа вынут. Люди… - объяснила мать и, шапку отобрав, повесила на крюк. - Тепло, чума! - перекрестила спину и подтолкнула Шишина к двери.

Глава 43. Коробка

Вечерело. Проглатывая шумы дальних улиц, сползались тени ко двору, дома втянулись в арки. Вбивая сваи, стучал на пустыре отбойный молоток, и от ударов высоко подпрыгивало небо. В мареве весеннем плавал день, совок в песочнице, ботинок в луже, ворота без качелей, мандариновые корки, окурки, бантики ольхи… У самого подъезда грузовик стоял большой, из тех, в которых навсегда увозят мебель, Шишин осторожно обогнул его.

Хромая, кот придворный по кромке лужу пересек. Одрыгивая лапы, обернулся, мякнул и под грузовик полез. Боясь, что грузовик покатит и кота скатает, он наклонился выманить его, позвал "кыс, кыс…", но кот не вылез, чертом злющим таращился на Шишина из темноты. С балкона мать за Шишиным следила так же мрачно, как подкапотный кот, и черной грязью густо, медленно стекало с колеса.

- Кляп, кляп…

- Кыс-кыс…

- Кляп-кляп…

Он обернулся посмотреть, где Таня, но там, где Таня - не было ее, и пусто, занавеской снятой окно ее смотрело, как со дна.

Картонная закрытая коробка у мусорных контейнеров стояла, было непонятно, есть в ней табуретка или нет.

- Смотри, коробка…

- Вижу…

- Давай ее откроем, вдруг там…

- Что?

- Не знаю. Откроем и узнаем что… - пообещала Таня.

- И никогда не открывай коробок незнакомых! Слышишь? Никогда! Нет дураков таких, чтобы добро тебе коробками к помойкам разносили! Битье да колотье одно, а то и что похуже! - сказала мать. - В такой коробке на Панфилово у нас отрубленную голову нашли, вон там, недалеко, за га-ра-жа-ми…

"За гаражами га-ра-жи…", - подумал в складку и улыбнулся, что подумать вышло в складку у него.

- Сокровища… - предположила Таня…

- Не слушай эту тварь! - сказала мать.

Он наклонился и открыл.

На лезвии зеленого стекла блеснуло солнце, полоснуло, разлилось в закат. Запахивая крылья на груди, прошла хромая старая ворона, пугая сонных голубей. Березовой метлой знакомый дворник гнал по тротуару облачные пыли, и ртутью собирались в прошлогодних листьях катушки дождя. Не таял, плыл, качаясь, долгий день апреля, в котором все было не так, не то, не как всегда….

Там были горы золотые, самоцветы… рубины и сапфиры, янтаря. Рябиновые бусы, китовые усы, ракушки, камушки, кругляшки, чертов палец, якорь от значка… Гитары струны, фантики, кассеты и пластинки… Цепочки, камера велосипедная, веревки и резинки, желуди и шишки, половинка грецкого ореха, носик от сифона, сам сифон, и точно пузырьки от лимонада в спичечной коробке разноцветный бисер… Винтики, катушки, пуговки, кусок смолы янтарной, шурупы, гаечки, наперстки, запонки, крючки…

И проволоки медной моток большой, и письма, письма, письма…

От Саши Шишина…

Для Тани… 5 "Б", 6, 7, 8, 9 "Б", 10…

Улица Свободы. 23.

"Тани, Тани, Тани…" - так стучало сердце. Всегда стучало так же, как сейчас. Он взял конверт, вдохнув знакомый запах, к себе прижал и отнял от себя. Отняв прижал опять, на окна покосился. В окнах догорал закат.

Запутавшись в кленовой паутине, качалось солнце, в небе точно лупой выжигая черную дыру, и белым опоясанное нимбом смотрело ярко, жмурило глаза. Глаза слезились, как от лука, когда на кухне луковицу режет мать. Все режет, режет…

Луковые слезы, луковое горе… все не нарежется никак за жизнь, всю жизнь, все по глазам да по глазам…

И все смотрел, смотрел…

"На солнце не смотри мне, понял? Не таращься! Смотрел один такой, ослеп. Совсем ослеп. И ты ослепнешь, будешь никому не нужен. Никому! Сейчас-то никому не нужен, а будешь хуже никому не нужен, чем сейчас"! - пообещала мать.

Садилось солнце…

- Смотри, смотри! Пожар в твоем окне! - сказала Таня.

Балконное окно оранжевым горело, алым, из него на Шишина смотрела догорая мать, губами шевелила, обещала хуже, чем сейчас…

- Сгорит! Скорее побежали! Вызовем пожарную машину! - хватая за рукав, трясла, кричала Таня.

- Нет, пусть сгорит… - ответил он и выдернул рукав.

Садилось солнце.

- Хочешь, я его поймаю?

- Хочу, поймай, - ответил он.

Подставив солнцу лодочкой ладошку, она подождала чуть-чуть и сжала руку, мир погас.

Открыла - вспыхнул. На ладони кусок смолы янтарной у нее лежал.

- Расплавилось… - сказала, улыбаясь.

- Да… - он осторожно солнце взял, боясь обжечься, положил в карман.

"Все потеряли, все"! - достав со дна кусок смолы янтарной, он выронил его, вскочил, схватил коробку, к груди прижал и побежал назад. Там дверь была распахнута, была открыта, люди в синем мимо Шишина буфет несли. Пустой буфет раскрытой дверцей хлопал, будто ветер в черной комнате ходил…

- А, Саня, это ты? - сказала Таня. - А мы переезжаем, видишь? Ты попозже заходи…

- Когда?

"Смотри! - сказал Бобрыкин ненавистный, на асфальте мелом проводя черту, - досюда можно, за нельзя…"

- Когда?

Она молчала.

Ботинок не снимая, грязными ногами люди в синем снова в дом вошли, и мимо Шишина, тесня плечами, кресло пронесли.

- Когда?

Она молчала.

- Здорово, Шишкин! О, знакомая коробка! - в спине сказал Бобрыкин ненавистный. - Ежики лесные! Бумеранг, ей богу. Тебе не тяжело? Давай-ка подмогну! - и, отобрав коробку, прочь понес, забылся…

- Когда?

Она молчала.

- Когда?

Она молчала.

На лестничной площадке кузовок раскрылся, грохнуло, осыпалось и смолкло.

Грохнуло, осыпалось и смолкло в голове.

Ступени вверх вели. И вниз вели.

У мусорной трубы кусок смолы янтарной лежит, не светит и не греет, лампочка погасла. Не горит. Он наступил ногой, и наступил покрепче, чтобы захрустело, и по ступеням вниз пошел, и вверх пошел, и вниз.

Глава 44. Переезжаю

Мать часто открывала дверь входную, чтоб проверить, стоит за нею Шишин или нет.

- Ожди! Газету дам, полы загадишь.

- Пусти. Переезжаю.

- Без тебя не переедут.

- Пусти!

- За торопами волки ходят, - усмехнулась мать.

Но на волков не глянув, ботинок не снимая, Шишин мимо, молча, в комнату свою прошел, на дверь закрылся, собираться стал.

- Засобирались бесы на гумно. Чумной! - из-за двери сказала мать, но не вошла, топча пошла куда-то, дальше, дальше, тише. Включила воду, стихла за водой.

Он огляделся. В комнате осталось все, как было. "Как было до чего"? Но до чего все было, как осталось, трудно было разобраться, угадать; и он ходил, засунув рукава в карманы, ежась, в памяти перебирая все что было, до того, как так остаться, как всегда. И ниже, ниже с каждым шагом опускался потолок. Тяжелый потолок… Ведь сколько этажей над ним, и комнат, шкафов и книжных полок, фортепьян, диванов и буфетов, мусорных ведер… И если бы людей, что в синем мебель носят, попросить, чтоб вынесли все это, то может не такой тяжелый был бы потолок.

"Чем выше жить, тем легче", - думал он, в уме считая, сколько этажей над ним до верха, да еще и крыша, и все это терпи. И все это ходи, и все это живи…

Весенний вечер подоконник наклонил, по синему стеклу скользили тени, откинув занавеску в комнату, прищурив рыжий глаз, еще заглядывало солнце, а сколько времени прошло с тех пор, как стало все не так как было, до того как стало так, никто не знал, никто, и даже мать…

Та по стене половником стучала, полдничать звала. "Переезжаю, некогда, не опоздать бы! - думал с беспокойством. - Грузовик уедет, кота скатает, выйдет дело…Что собирать? Что собирать? Что собирать?"

"Фонарик, мыло, спички, полотенце, сменку, сгущенки банку сухарей, веревку, перочинный нож"… - на девять пальцев загибала Таня. - Все запомнил?

"Все"

"А лучше запиши"

"И стол еще возьму", - подумал (без стола никак); все, кто переезжают навсегда, берут столы. Стол записал десятым, и, устав прилег, как мать учила, с лицом открытым, обращенным на восток.

Она вошла, свечу в ногах поставив, села в изголовье.

- Что, Саша, полдничать не шел, не заболел?

- Там посмотри, что я не взял еще.

Мать подошла к столу и, список прочитав, перечитав, нахмурившись, сказала, что нет сгущенки и веревок с мылом тоже.

- Обойдусь.

Откинув покрывало, встал, стол обошел и стал толкать.

- Да что с тобой сегодня, господи помилуй?

- Переезжаю, отойди!

И дальше стол толкал.

- Царю Небесный… - прошептала мать и следом шла, крестила спину. Шишин не любил, когда она крестила в спину, стол отпустил и, обернувшись, тоже мать перекрестил: четыре раза, снова в стол уперся и толкал.

Три матери смотрели из трельяжа, мешали Шишину переезжать.

"Сейчас я вас…", - и с силой стол толкнул. Три матери разбились, стеклянным звоном осыпаясь в уши.

- Ныне укрепи… - четвертая сказала за спиной.

"Ныне укрепи… одна всего осталась, позже разобью…"

Мать следом шла, хромая, причитая, пол мела подолом, назад скакали стены, бумажные высовывая языки гремели ящики, стекло хрустело. На черной лестнице темно и тихо было, по серым кафелям скользила тишина, выл ветер в мусорные трубы, из шахты пахло страшным сном, от мусорной трубы тянуло смрадом.

- Хоть людям, людям, Саша, не позорь… - шептала мать, заламывая руки, нечеловеческие силы вперед толкали стол.

Переезжаю… хватит.

Бодрым шагом вверх Бобрыкин ненавистный поднимался с мусорным ведром…

- Здорово, брат, в Австралию переезжаешь?

- В Австралию, - ответил, улыбаясь, и улыбаясь, стол к Бобрыкину толкнул.

Глава 45. Шаромкати

Мой милый, мой хороший, дай мне руку. В сплетенных пальцах спрячем летнее тепло, в тот день, когда от солнца холодеют губы, и ветер дымный под Вивальди листья кружит. Дверь скрипнет, отворяясь, мы войдем туда, где будет все не так, как будет, по-другому…

"Шаромкати…" - подумал он, боясь взглянуть на окровавленные руки, ладони вытер о полог, и спрятал в них лицо, размазывая губы, и ржавые следы подтерла темнота.

"Шаромкати…"

И копошились тени на полу, углы вязало серым, и тошнотворно пахло в голове прогоркшим маслом, матери тряпьем, варьем, чугунной ржавчиной, капустной тиной…

- Саша! Ужинать иди! - половником стучала в стену мать, в виски стучала, и красный шар луны, как волчий глаз двоился, отражаясь в круге оплывающей свечи. Воск капал на тропарь, забытый матерью на стуле, он руку протянул, и оттолкнул его, и снова руку вытер о полог.

Как по покойнику завесив небо облаками, окно из комнаты смотрело. Он все лежал и слушал пустоту. Она была полна дыханьями и голосами, смехом, сверчковым треском кухонных часов, журчанием бачка, и точно птичий щебет вечный гул ее стоял в ушах.

"Шаромкати…"

- Остынет, Саша!

Он встал и подошел к окну, касаясь пальцами, горячим лбом того, кто за окном стоял. Тот тоже прислонился, задышал неровно, дымные рисуя под губами облачка. С безумием бесстрашия бессмертья носился ветер по двору, расшвыривая галок. Дробила вечер темнота, бесшумно, из небытия выпрыгивали человечки, похожие на шляпки "Буратин", с опаской огибая земляные ямы, очерченные красными флажками, торопливо шли, и исчезали в пустоте.

"Шаромкати…"

Мать застучала громче, громче, громче. Он встал в дверях, качаясь о порог. Сюда-туда, туда-сюда…

- Уймись, - сказала мать, не обернувшись, крышку над кастрюлей подняла. Привычный, кислый запах кваши взорвался в голове. Над образами в паутине прошлогодняя качалась муха.

Тик-так, тик-так, тик-так…

- Уймись - сказала!

- Убью тебя сейчас.

- Убей, - сказала мать.

Он развернулся, вышел. Шкаф открыл в прихожей, обшарил все карманы, висельники долгими рядами стояли черные одежды, платья и плащи, наполненные мертвецами, рассыпаясь в пыль. Сухая, волчья тоска перехватила горло, как будто мать за подбородок вдруг взяла холодными руками, сжала, затрясла, он заскулил. Все ближе, ближе было страшное, казалось за спиной невидимым стоит и ждет. Чего? Кого? "Тебя", - шепнуло в голове.

"Меня…?" Он опустился на колени и ящики поочередно открывал и закрывал, возил туда-сюда, вытаскивал тряпье и складывал рядами.

- Хватит, Саша, хватит… - из кухни выходя, сказала мать. - Пройдет… Поверь, перетерпи…

"Пройдет", "Поверь", "Перетерпи…", "Тик-так, тик-так, тик-так…"

- Сынок… послушай… Меня послушай, я плохого не желаю, не скажу…

Назад Дальше