- По проспекту Непокоренных, в сторону площади Мужества, - ответил Григорьев и сам удивился, как трудно оказалось выговорить эти давно привычные ленинградские названия, как странно они сейчас прозвучали. Осторожно спросил: - Погибли братья.
- Расстреляли, конечно. Сразу же. Это у немцев первая забота была. Всех евреев в городке собрали и расстреляли в лесу. И деда с бабкой моих, и ребятишек. Мама говорит, казнилась, что метрики им не оставила. В метриках сказано, что у них мать - русская. Да разве помогло бы… А дедову корову сосед подобрал. К корове немцы претензий не имели. Отец сразу после войны, еще и не демобилизовался, приезжал в Невель. Сосед ему всё рассказал, корову предлагал вернуть. Отец отказался.
Григорьев вспомнил, как они ходили в Артиллерийский музей. Там среди множества других орудий стояли автоматические тонкоствольные зенитки, иногда со звездочками на стволах, обозначавшими число сбитых самолетов. Марик всегда хоть раз да показывал на одну из них: "Вот на такой воевал мой отец!" А Григорьев дожидался, пока они спустятся в отдельный зал "Артиллерии большой и особой мощности" и там указывал на громадную пушку, похожую на черную стальную колонну, возложенную на лафет величиной с избу: "А мой - вот на такой!" Это они точно знали: на каких пушках воевали отцы.
- Почему ты раньше никогда о братьях не рассказывал? - спросил он.
Марик ответил не сразу:
- Да что рассказывать. Мне самому было тринадцать лет, когда узнал. Отец показал фотографию. И справочку об их расстреле. В невельском исполкоме выдали, тогда, осенью сорок пятого. Серая такая полоска бумажная, буквы на машинке вкривь да вкось… - Еще помолчал и выговорил: - Получается, меня родили на смену тем двоим. Тряслись надо мной в детстве. Я-то не понимал, почему другим детям что-то можно - по заборам лазить, купаться где угодно, - а мне нельзя. Сердился.
- Зверье, - сказал Григорьев, - какое зверье! РАССТРЕЛИВАТЬ ДЕТЕЙ!
- Ну, а что ж ты хочешь? - ответил Марик. - Вспомни геометрию. Всё дело в начальном постулате. Если только предположить, что все люди от рождения друг другу не равны, - в чем угодно не равны, хоть немножечко, - дальше само поехало. Цепочка простейших теорем по Евклиду-Киселеву. От доказательства к доказательству, с конечным выводом: надо расстреливать детей. Как же иначе.
- Оттого что у безумия своя логика и свои Евклиды, оно безумием быть не перестанет… Семь и четыре, говоришь? Значит, сколько им было бы сейчас?
- Тридцать восемь и тридцать пять, - ответил Марик. - Это я всегда помню: в каком году сколько им лет.
Долго шли молча. Потом Григорьев не выдержал:
- Я вот думаю, Тёма: как бы мы жили, если бы те наши близкие не погибли? И потому, что они погибли, мы должны как-то особенно жить. Разумно. Иначе выйдет, что они погибли бессмысленно!
- Как ты представляешь это "разумно"? - спросил Марик из темноты.
- Не знаю. Только не так, как сегодня. Взяли и своими руками их могилы загадили. Тоже безумие.
Они шли уже по Новороссийской, вдоль парка Лесотехнической академии. С левой стороны шумел и колыхался под ветром черный лес, с правой - тянулась обычная городская улица. В домах почти не было огней. Мимо них по пустому асфальту промчался с неистовой скоростью одичалый темный троллейбус.
- А помнишь, - сказал Григорьев, - как ты совсем недавно о бессмертии рассуждал и галактических полетах? Всего четыре года назад, так?
Марик ответил не сразу. Помолчал. Потом сказал из темноты:
- Пять. Почти пять лет прошло. Я у Колесникова только работать начинал… Ну что ж, иллюзии всему нашему поколению были свойственны. А вот быстрота избавления от иллюзий - это, если хочешь, единственное преимущество еврейского происхождения.
- Ладно тебе! Происхождение… Расскажи лучше, что с диссертацией?
- Делаю, - отозвался Марик. - Видишь, летом, во время отпуска сижу. Потому что сейчас ЭВМ свободна, можно свои программы прогонять. Делаю и стараюсь ни о чем больше не думать. Хотя, кафедра давит, конечно.
- Нина мне говорила: "Это у вас в НИИ работают на государство. На кафедре работают либо на кого-то, либо на себя".
- Твоя Нина так говорит? - почему-то удивился Марик.
- Не сама, наверное, с чьих-то слов. Да ясно и так. С диссертациями у нас - разврат настоящий. Не должно такого быть, чтобы в науку шли за длинным рублем!
Слева шумели в ночи деревья парка. На правой стороне, перед студенческим общежитием, стояли несколько парней и девушек. Вспыхивали огоньки их сигарет. Они громко разговаривали, смеялись. И голоса их гулко катились по пустой, бесконечной улице, между черной стеной леса и темными домами.
Марик угрюмо сказал:
- Ты всё мечтаешь о каком-то повороте к разумному. А я после того распределения, где над Сашкой издевались, уж сколько лет худшего только жду. Какого-то обвала… И вот что странно: казалось бы, умом понимаю - чего ждать? Раз шабаш этот поднялся с "пятыми пунктами", вот он и есть обвал. А внутри что-то сопротивляется: еще не чувствую его до конца, еще - нет. Потом - Чехословакия. Обвал же, обвал! А в душе опять: нет, еще нет. И так каждый раз. Что это, думаю: самообман, психика так защищается? А потом понял. Это моя работа, моя тема. Она меня держит. Пока я работаю, обвала нет, хотя бы для меня самого.
- Ну, уж работу у нас никто не отнимет! - сказал Григорьев. - Ты свой хомут тащишь, я - свой, Димка - свой. Кто на наши хомуты позарится?
Марик не ответил ему. Промолчал, шагая в темноте.
11
- Ну конечно, - сказала Аля. - Ты готов свалить всё хоть на эпоху. Прости, я не виноват, у нас всё поколение такое уродилось!
- Не передергивай мои слова, - попросил он.
Хотелось сказать что-то резкое, прогнать её, остаться одному. Подступали темные, злые слова и слипались в горле, непроизнесенные. Неужели все-таки хотел продлить расставание, до последней отпущенной минуты быть с ней? Господи, зачем?..
Лектор из райкома появился в 1973-м.
Григорьева накануне, к великой его радости, не избрали повторно в комитет комсомола. Другого нашли, того, кто сам рвался посветить "Прожектором". Наверное, парень хотел проложить себе дорогу в партию, куда инженеров принимали ой как неохотно, если - пока не проскочил возрастной рубеж - не отличишься на комсомольских делах. Ну и в добрый час! Главное, что его, Григорьева, отпустили, отпустили! Но требовалось взять какую-то уже постоянную общественную нагрузку, без нее нельзя. Он записался в политинформаторы.
Дважды в месяц стал ходить на лекции в кабинет политпросвещения при парткоме. Если, конечно, не был в отъезде. Осточертевшие уже командировки по старым изделиям вырывали уйму времени. А в этом году заканчивалась его собственная тема по плёнкам. Наверстывал. Обычно засиживался в своей "клетушке" до вечера. Бесили звонки из охраны: "Почему не сдан пропуск? Почему в окне горит свет? Есть ли разрешение задержаться?" Огрызался, бросал трубку и продолжал работать.
В "клетушке" он не чувствовал усталости. Здесь, на десятке квадратных метров, не просто теснились столы с приборами. Здесь его собственный мирок, им самим созданный за три года и только ему подвластный, жил своей жизнью. Гудела вентиляция в вытяжном шкафу, и веявшие в нескончаемом сквозняке запахи смол и растворителей казались даже приятными. Тарахтела шаровая мельничка, в ее барабане бились, позванивали стальные шарики, размалывали в растворе смолы крупинки токопроводящего наполнителя. Пыхтел, стучал, причмокивал маслом насос вакуумного термостата. Светился зеленоватый глазок аналитических весов. И рядом, под рукой ждали, когда их позовут, приборы-собеседники и приборы-судьи.
Когда-то, десятилетними мальчишками, они любили заходить в комиссионные магазины. Разглядывали издалека диковинные фотоаппараты и с особым восхищением - старинные микроскопы, медные, гравированные узорами. (Бог знает, кто их тогда, в Ленинграде пятидесятых, продавал и кто покупал!) И вот теперь у него на столике два микроскопа: строгий и черный, как дипломат во фраке, тысячекратный биологический, а рядом - стереоскопический МССО с измерительной шкалой и ослепляющей в полутьме подсветкой. Вот выстроились в ряд, по росту, омметры - от школьного ММВ, торопливого и легкомысленного, в пластмассовой коробочке, до огромного сверхточного МО-61 в стальном чемодане. И еще - измеритель емкостей, осциллограф, амперметры, вольтметры, генераторы импульсов. И несколько прогнувшихся полок, забитых книгами, справочниками, научными журналами - законы царства, его история, философия, публицистика.
Усталость настигала сразу, как только, закончив работу, он выходил и запирал дверь "клетушки": тяжелым рысьим прыжком наваливалась на плечи. Тело становилось ватным. Он брел в сумерках к проходной. На пустой территории не встречалось ни души, опечатанные здания стояли темные. Только в одном цеховом корпусе, где работала вечерняя смена, светились окна, гудели вентиляторы и повизгивали металлом станки. Разожженный мозг, отделенный от вялого тела, еще перемалывал добытые цифры, неожиданные зависимости, проглянувшие в изломах графиков.
Советоваться было не с кем. Звал, звал к себе Виноградова, тот обещал, обещал прийти, и всё не приходил, а потом, виновато улыбаясь, разводил руками: текучка заела, проклятая, всё что-то валится на голову срочное-сверхсрочное, никак не вырваться к науке.
Зато Виноградов не отдавал его больше в поездки в подшефный совхоз. Другие сотрудники, недовольные (кому охота бросать на полмесяца свои горящие дела и отправляться то пропалывать брюкву летом, то вытаскивать ее, созревшую, из осенней грязи!), пытались возражать: "Почему снова меня? Вон, Григорьев еще в этом году не ездил!" Но Виноградов резко отвечал: "Григорьева не трогать! У него работы полно!" И даже на овощную базу - ежемесячную повинность всего отдела день-два перебирать заплесневевшую морковку или подгнившие яблоки - без крайней необходимости старался его не посылать.
Едва у Григорьева прошел трехлетний срок распределения, Виноградов тут же пробил для него повышение оклада. Теперь Григорьев получал сто тридцать рублей, а со всеми премиями набегало сто семьдесят. Деньги немалые. Больше, чем зарабатывала Нина. Хоть на какое-то время, пока она не защитила диссертацию, - все-таки больше. Это не только утешало его мужское самолюбие, это было спасением. Цены росли, росли. Женские сапоги-чулки, - новая и, на его взгляд, нелепая мода, - стоили сотню. За очередную квартирку, которую он снимал, платить приходилось уже шестьдесят. Правда, мытарства с жильем заканчивались: у Нины в институте подходила очередь на "кооператив". Но за однокомнатную кооперативную квартиру выложить предстояло такую астрономическую сумму, что при одной мысли об этом начиналась зубная боль.
У Нины тоже наступали горячие дни. Еще в прошлом году она приходила домой рано, в хорошем настроении. Весело рассказывала о новостях кафедры. Григорьев слушал и даже завидовал насыщенной легкости ее жизни. В мирке двух институтских коридоров, в двух десятках лабораторных комнат и кабинетов, среди полусотни людей, как в закупоренном вертящемся калейдоскопе, возникало столько интересных ситуаций! И всё было так комфортно, так по-домашнему уютно. Здесь тоже стремились достигнуть цели, но цель всегда лежала внутри самого мирка - статья, ученая степень, должность. Здесь тоже шла борьба, и часто - по масштабам мирка - не на жизнь, а на смерть, но и она походила на фехтование внутри огороженной площадки.
Однако грянул и для Нины час пик. Теперь, когда до защиты диссертации оставались считанные месяцы, она работала на кафедре допоздна. Как ни засиживался он в своей "клетушке", всё равно обычно возвращался раньше и успевал приготовить ужин до ее прихода. Она появлялась совсем замученная: бескровно-бледное лицо, синеватые тени под глазами. Даже говорила с трудом и почти не хотела есть. Сердилась, если он пристально смотрел на нее, такую милую в этой усталости и такую от него отдаленную. Он успокаивал себя: всё нормально. Просто у них, у обоих, трудное время, надо его пережить.
О себе он, впрочем, догадывался: у него, скорей всего, ничего уже не изменится… Всю жизнь просидеть в "клетушке"? А почему нет, что тут плохого? Может быть, и Нина в конце концов это поймет. А сейчас ей было не до него. И как-то так вышло, что им обоим стало не до Алёнки, оказавшейся в итоге на руках у тещи.
Он привозил из каждой командировки ворох ярких игрушек, спешил развлекать и ласкать малышку. Девочка с любопытством смотрела на него лучистыми голубыми глазами Нины. Он пугался: чужой, чужой! Ему казалось, он сам виноват в том, что не отыскивает в душе каких-то особенных, отцовских чувств к дочери. Он читал ей книжки, разыгрывал в лицах и даже с песенками "Кошкин дом":
Выйдет кошка на прогулку,
Да пройдет по переулку -
Смотрят люди, не дыша:
До чего же хороша!
Алёнка тихо слушала, и ему всё казалось, что она, двухлетняя, думает о своем. Как Нина.
А лектор из райкома был молод - лет тридцати, не больше. Невысокий, изрядно полноватый, с круглым лицом, коротенькой стрижкой, с насмешливыми темными глазами. В кабинете политпросвещения, небольшом зальчике, собирались три-четыре десятка политинформаторов из цехов и отделов. Григорьев всегда старался сесть в последнем ряду. По соседству обычно пристраивался Сашка Линник.
В первых рядах усаживались самые возбудимые политинформаторы - старички из военных отставников. Эти были всегда недовольны всем, и происходящими на свете событиями, и тем, что лектор, по их мнению, слишком мало сообщает, не намного больше газетного. А приходили именно за вожделенным негласным, тем, что нельзя напечатать, а можно лишь сообщить вот так, доверительно, своим.
Григорьев очень хотел слушать. Но стоило ему сесть, как усталость добивала и он проваливался в сон. Круглое лицо лектора начинало мячиком прыгать перед глазами, возноситься куда-то ввысь, словно он сам тонул в темном, теплом море. Ах, как было неловко! И как обидно: он погружался, а там, над морем, говорили о чем-то очень интересном. Обрывочные всплески фраз доносились к нему в глубину. Да ведь говорят о Брежневе!..
Как раз этой весной 1973-го грянул неистовый колокольный звон - генсеку присудили Ленинскую премию за укрепление мира. Тут же - кампания обмена партбилетов. Брежнев выписал Ленину, вечно живому, партбилет номер один. Всеобщее умиление. А вслед за этим - фанфары и литавры: самому генсеку выписан билет номер два. Что за наваждение! До сих пор к Брежневу относились спокойно. Сперва он и вовсе был заслонен Косыгиным, потом стал в глазах людей равным среди трех руководителей, потом, постепенно, - первым из трех. Всё шло не то чтоб с излишней скромностью, но в каких-то рамочках, пристойно. И вдруг - нескончаемый трезвон газет, радио, телевидения, и в ответ - мгновенный возмущенный ропот: "Да это что же - новый культ? Рехнулись?!"
Он опускался всё дальше в глубину, теплая темная вода целительно увлажняла иссушенный мозг. Какая-то рыба, проплывая, толкнулась ему в бок. Или это Сашка Линник пихает его локтем, чтобы не всхрапывал?..
"Новый культ? Рехнулись?!" - Это спросил кто-то из сердитых старичков. Голос лектора, словно длинный бич, хлестал сверху по поверхности теплого моря. Григорьев отчаянно забарахтался в своей глубине - всплыть, услышать ответ. Он вынырнул - к воздуху, к яркому свету, к мгновенно вернувшейся сухой головной боли, и его резко стегнули слова:
- …уважать себя! Были у нас в истории съезды с откровениями безобразными, с покаяниями. Ничего хорошего, конечно, из этого получиться не могло. Человек живет среди людей, а государство - среди других государств. Мы в человечестве живем! И если ты сам перед всеми одежды раздираешь, плачешь и вопишь: "Ах, я несчастный! Отец у меня разбойник, негодяй, а мать, вообще, прости господи!" - как станут люди к тебе относиться? Да только…
Голос опять уплывал вверх, слабел, размывался. В затопившем темном потоке разбегались цветными искрами осколочки яви. Он снова читал Алёнке Маршака:
Эй, пожарная бригада,
Поторапливаться надо!
Запрягайте десять пар,
Едем, едем на пожар!
Поскорей, без проволочки,
Наливайте воду в бочки!
Тили-тили-тили бом,
Загорелся кошкин дом!..
1973 год. Крохотное объявленьице в траурной рамочке, закатившееся в нижний угол расклеенной на улице "Ленинградской правды". Они с Ниной проходили мимо. Он не понял, почему темный квадратик с силой притянул взгляд. Выпустил руку Нины, шагнул к газете, наклонился - и давно забытое имя взлетело черной ракетой.
Взлетело из-за того горизонта, за которым скрылись чадные коммуналки, молодые фронтовики, чистенький и тихий Ленинград, тетради в косую линейку, ручки-вставочки и чернильницы в партах, школьные гимнастерочки из легко протиравшейся фланельки, Жюль Верн и Беляев, громовые серебряные стрелы "МИГ-пятнадцатых" над пионерскими лагерями, громоздкие телевизоры с крохотными живыми экранчиками и предчувствие всей жизни впереди, нетронутой, огромной. Взлетело - и, оставляя темный след, скатилось уже навсегда за тот горизонт. И в безразличном своем вращении чуть провернулась Земля, еще больше его отдаляя.
- Ах ты, черт! - сказал он. - Ах, как жалко! Зименко умер!
- А кто это? - спросила Нина.
- … разрядка! - стегнул голос лектора. - Авторитет Леонида Ильича!..
Разлепить глаза, удержаться на поверхности воды, не заснуть! Сопротивляясь погружению, он поводил головой, цеплялся взглядом за фигуры других политинформаторов. (Какие молодцы, склонились над блокнотами, записывают! А он - нет. Ну ничего, он всё запомнит, только не засыпать, не засыпать!)
Тело, налитое ртутью, затягивало в глубину. Не давать глазам слипаться! Смотреть резко и четко! Вот - хотя бы на портрет Ленина, или на портреты молодых, ясноглазых Брежнева, Косыгина, Подгорного. А пониже - небольшой фотоплакат, портреты членов и кандидатов в члены Политбюро. Одна клеточка заклеена бумажным квадратиком. А-а, наверное, Шелест! Говорят, сняли за украинский национализм. Чуть ли не выгонял с работы русских. Неужели такое возможно? Старички после того пленума приставали к лектору, и он ответил с усмешкой, но строгим голосом: "А те, кто слишком усердствовал по части "ридной мовы" и забывал, что Москва - всему голова, те со своих постов и ЗАШЕЛЕСТЕЛИ!.."
В глазах всё опять размывалось. Теплые полупрозрачные струи заливали, топили, темнели над головой. Не засыпать, не засыпать! К поверхности, к свету и воздуху, под голос лектора.
- … инициативы Леонида Ильича! Наше мирное наступление! Как заявил Леонид Ильич, нынешняя разрядка - это не временное явление, а начало фундаментальной перестройки международных отношений…
Да, разрядка - это здорово! Еще три года назад кто бы мог такое представить! В прошлом году Никсон прилетел в Москву и в Ленинград, в этом году Брежнев был с визитом в Вашингтоне. Ратифицировали ОСВ-1, отказались от противоракетной обороны, начали переговоры по ОСВ-2. Тут Брежнев молодец, ничего не скажешь.